Дон Кихот
Часть 58 из 105 Информация о книге
– Стань на колени, – сказал Дон-Кихот, – и облобызай ноги его светлости за милость, тебе оказанную. Санчо поспешил исполнить приказание. Увидя это, духовник с гневом и злобой встал из-за стола. «Клянусь одеянием, которое я ношу! – вскричал он. – Я чуть не сказал, что ваша светлость также безумны, как и эти грешники. Как им не быть безумными, когда люди разумные поощряют их безумие? Ваша светлость можете оставаться с ними, пока они находятся в этом доме, а я удалюсь в свой дом и избавлю себя от необходимости осуждать то, чего исправить не могу». С этими словами он ушел, не прибавив более ни слова и не съев более ни куска, и никакие просьбы не могли его остановить. И то, правда, что герцог не особенно и настаивал, потому что его разбирал неудержимый смех при виде дерзкой ярости духовника. Нахохотавшись вволю, герцог сказал Дон-Кихоту: «Ваша милость, господин рыцарь Львов, ответили так надменно, так победоносно, что вам более нечего мстить за эту обиду, которая только с виду кажется бесчестием, на самом же деле не может назваться бесчестием, так как монахи, как известно вашей милости, подобно женщинам оскорблять не могут». – Это правда, – ответил Дон-Кихот, – и причина этого заключается в том, что кто не может быть оскорбляем, тот никого не может и оскорблять. Женщины, дети и духовные лица, не могущие защищаться, даже когда их оскорбляют, не могут получать оскорблений. В сущности, между бесчестием и оскорблением только и есть разницы, как вашей светлости известно, лучше, чем мне, что бесчестие наносит тот, кто может его нанести, наносит и настаивает на нем, а оскорбление может нанести всякий, не нанося бесчестия. Предположим, например, что кто-нибудь ходит бесцельно по улице; вдруг являются девять вооруженных человек и наносят ему палочные удары; он берет шпагу в руки и хочет исполнить свой долг, но многочисленность неприятеля мешает ему исполнить свой долг, т. е. отомстить. Этот человек оскорблен, но не обесчещен. А вот и другой пример, который подтвердит туже истину. Один человек поворачивается спиной, а другой подходит сзади и ударяет его палкой, но сейчас же после удара бросается бежать, не дожидаясь, пока оскорбленный обернется. Полученный палочный удар получил оскорбление, но не бесчестие, потому что последнее, чтобы быть таковым, должно быть поддержано. Если бы нанесший удар, хотя и изменнически, остался на месте, ожидая неприятеля, то побитый был бы и оскорблен, и вдобавок еще, и обесчещен: оскорблен потому, что его изменнически побили, а обесчещен потому, что тот, кто его побил, поддержал то, что сделал, оставшись на месте, а не бросившись бежать. Таким образом, но законам дуэли, может быт оскорблен, но не обесчещен. В самом деле, ни дети, ни женщины не чувствуют оскорблений: они не могут бежать и не имеют оснований ждать. Тоже можно сказать и о служителях святой веры, потому что у всех этих лиц нет ни наступательного, ни оборонительного оружия. Поэтому, хотя они по естественному праву обязаны защищаться, оскорблять они не обязаны никого; и хотя я сейчас говорил, что мог быть оскорблен, но теперь я говорю, что вы ни в каком случае не мог быть оскорблен, потому что кто не может получать оскорбления, тот тем более не может и наносить их. По всем этим причинам я не должен сердиться и действительно не сержусь на оскорбления, которые нанес мне этот славный человек. Но я желал бы, чтоб он немного подождал для того, чтоб я мог дать ему понять заблуждение, в которое он впадает, говоря, что на этом свете нет и никогда не было странствующих рыцарей. Если бы Амадис или какой-нибудь отпрыск его рода услышал это святотатство, я думаю, что его святейшеству не поздоровилось бы. – О, я могу поклясться, – вскричал Санчо, – что они бы так хорошо отделали его, что он разлетелся бы пополам, как бомба или перезрелая дыня. Не таковские они были, можно сказать, чтобы позволять кому-нибудь наступать на свои головы! клянусь святым крестом, я уверен, что если бы Рейналъд Монтальванский слышал, как этот несчастный человечек разводил тут турусы на колесах, он бы так шлепнул его по губам, что тот бы три года не мог говорить. С ними шутки плохия, и ему бы несдобровать с ними. Герцогиня хохотала до упаду, слушая Санчо, и решила про себя, что он еще забавнее и безумнее своего господина. Впрочем, в то время многое были того же мнения. Наконец, Дон-Кихот успокоился, и обед закончился мирно. Когда вставали из-за стола, в комнату вошли четыре девушки, из которых одна несла серебряный таз, другая такой же рукомойник, третья два роскошных белых полотенца, четвертая с засученными по локоть белыми руками (они не могли не быть белы) несла кусок неаполитанского мыла. Первая подошла и развязно поднесла таз к подбородку Дон-Кихота, который не сказал ни слова, и хотя очень удивился, но объяснил себе это местным обычаем мыть вместо рук бороду. Поэтому он по возможности вытянул вперед свою бороду, и девушка с рукомойником стала наливать воду, а принесшая мыло принялась намыливать ему бороду, покрывая снежными хлопьями (мыльная пена была не менее бела) не только подбородок, но и все лицо послушного рыцаря до самых глаз, так что ему даже пришлось закрыть их. Герцог и герцогиня, не предупрежденные об этой штуке, с любопытством ждали, чем кончится эта странная чистка. Покрыв все лицо рыцаря мыльной пеной, девушка сделала вид, будто у нее не хватило воды, и послала другую принести еще воды, прося Дон-Кихота минутку подождать. Та ушла, а Дон-Кихот остался в самом необыкновенном и смешном виде, какой только можно себе вообразить. Все присутствующие, которых было немало, смотрели на него, и можно было счесть за чудо, что они удержались от смеха при виде его вытянутой на целый аршин более чем посредственно черной шеи, закрытых глав и намыленной бороды. Шалуньи горничные стояли с опущенными глазами, не смея поднять их на своих господ, которые задыхались от гнева и смеха и не знали, что им делать: наказать ли дерзких горничных или похвалить за удовольствие, которое они им доставили видом Дон-Кихота в таком плачевном положении. Наконец, горничная с рукомойником вернулась, и Дон-Кихота обмыли. После этого девушка, державшие полотенца, тщательно вытерла и обсушила рыцаря, и все четыре горничные, низко присев, хотели удалиться; но герцог, боясь чтоб Дон-Кихот не догадался о сыгранной с ним шутке, подозвал к себе девушку с тазом и сказал ей: «Вымой меня тоже, только смотри, чтоб у тебя хватило воды». Девушка, столь же сообразительная сколь и ловкая, поспешила подставить таз к лицу герцога как сделала с Дон-Кихотом, и все четверо принялись его мыть, намыливать, обтирать и осушать, затеем опять присели и удалились. Впоследствии герцог говорил, что если б они не вымыли его, точно так же, как Дон-Кихота, он бы наказал их за дерзость, которую они, впрочем, загладили тем, что и его намылили.[201] Санчо весьма внимательно следил за церемонией намыливания. «Пресвятая Богородица! – пробормотал он про себя. – Уж не в обычае ли здесь, чего доброго, мыть бороды и оруженосцам, как господам? Клянусь Богом и моей душой, это было бы для меня совсем не лишнее; а кабы меня да еще бритвой поскребли, так я-бы сказал им большое спасибо». – Что вы там бормочете, Санчо? – спросила герцогиня. – Я говорю, сударыня; что при дворах других принцев я слыхал, что после десерта всегда обливают водой руки, а не намыливают бороды, и, стало быть, век живи, век учись. Еще говорят, что больше лет, то больше бед, а я думаю, что такое мытье можно скорее назвать удовольствием, чем бедой. – Так нечего вам и горевать, Санчо, – ответила герцогиня, – я прикажу своим горничным намылить вас и даже вымыть в щелоке, если хотите. – Ну, пока с меня довольно будет вымыть и бороду, а что после будет, решит Бог. – Дворецкий! – сказала герцогиня. – Расспросите доброго Санчо, чего ему хочется, и смотрите, чтобы все его желания были в точности выполнены. Дворецкий ответил, что для господина Санчо будет сделано все, что он потребует. Затем он ушел обедать, уведя с собою Санчо, между тем как Дон-Кихот остался с хозяевами за столом, и разговор их, переходя с предмета на предмет, постоянно вертелся около событий, касавшихся оружия и странствующего рыцарства. Герцогиня попросила Дон-Кихота описать и изобразить ей, призвав на помощь свою замечательную память, красоту и черты госпожи Дульцинеи Тобозской. «Судя по славе о ее прелестях, – сказала она, – я должна предположить, что она, несомненно, первая красавица не только в мире, но и в Ламанче». Дон-Кихот вздохнул, выслушав слова герцогиня, и ответил: «Если б я мог извлечь из груди моей сердце и положить его пред очи вашего величия, здесь, на этом столе, на блюде, я избавил бы свой язык от труда выражать то, о чем едва можно подумать, потому что ваша светлость увидели бы тогда мою даму, как живую. Но зачем стану я теперь изображать точку за точкой и описывать черту за чертой прелести бесподобной Дульцинеи? О, это бремя, достойное лучших плеч, чем мои! Это предприятие, для которого нужны кисти Парразия, Тиманта и Аппеллеса, чтоб изобразить ее на полотне и на дереве, резец Лизиппа, чтобы выгравировать ее на мраморе и бронзе; цицероновская и демосфеновская риторика, чтоб достойным образом восхвалить ее!» – Что значит демосфеновская, господин Дон-Кихот? – спросила герцогиня. Я такого выражения никогда в жизни не слыхивала. – Демосфеновская риторика, – ответил Дон-Кихот, – это тоже, что риторика Демосфена, как цицероновская значит риторика Цицерона, потому что они, в самом деле, были величайшими в мире риторами. – Конечно, – подтвердил герцог, – и твой вопрос довольно бессмыслен. Но, тем не менее, господин Дон-Кихот сделал бы нам величайшее удовольствие, если бы описал свою даму. Я уверен, что малейший набросок, малейший эскиз ее прелестей возбудил бы зависть в самих красивых женщинах. – О, я с удовольствием сделаю это, – ответил Дон-Кихот, – если только приключившееся с нею недавно несчастье не изгладило из моей памяти ее черт. Это несчастье такого рода, что я готов скорее плакать, чем описывать ее. Ваши светлости должны знать, что когда я недавно явился поцеловать у нее руки и попросить у нее благословения, выслушать ее приказания для этого третьего моего похода, я вместо нее встретил совершенно иную личность. Я нашел ее заколдованной и превращенной из принцессы в крестьянку, из красавицы в урода, из ангела в дьявола, из благоухающей в зачумленную, из благовоспитанной в неотесанную грубиянку, из чинной и скромной в попрыгунью, из света в мрак, словом – из Дульцинеи Тобозской в тупое отвратительное животное. – Пресвятая Дева! – вскричал испуганно герцог, – какой же презренный сделал миру такое зло? кто осмелился отнять у нее красоту, которая была радость мира, грацию ума, составлявшую его наслаждение, и целомудрие, составлявшее его гордость? – Кто? – переспросил Дон-Кихот, – кто же, как не один из тех бесчисленных чародеев, которых зависть вечно преследует меня, один из проклятого отродья, рожденного на свет лишь для того, чтоб помрачать и уничтожать храбрые подвиги добрых и придавать блеск и славу козням злых? Чародеи преследовали меня, чародеи преследуют и чародеи будут преследовать, пока не повергнут меня и мои высокие рыцарские подвиги в бездонную пучину забвения. Они поражают и ранят меня именно в то место, которое, по их мнению, коего чувствительнее у меня; потому что отнять у странствующего рыцаря его даму значит отнять у него глаза, которыми он смотрит, солнце, которое ему светит, и пищу, которая его питает. Я уже много раз говорил и теперь повторяю, что странствующий рыцарь без дамы то же, что дерево без листьев, здание без фундамента и тень без отбрасывающего ее предмета. – Больше уж невозможно к этому прибавить, – сказала герцогиня. – Но если верить истории господина Дон-Кихота в том виде, как она появилась на свет Божий несколько дней назад,[202] при всеобщем одобрении всего мира, должно заключить, что ваша милость никогда не видали госпожи Дульцинеи, что эта дама не из мира сего, что это фантастическая дама, которую ваша милости создали в своем воображении, украсив ее всеми прелестями и совершенствами, какими вам благоугодно было ее наделить. – По этому поводу можно сказать многое, – ответил Дон-Кихот. – Бог один знает, есть ли на этом свете Дульцинея или нет, фантастична ли она или действительна: это один из тех вопросов, которых проверка мы должна быть доводима до конца. Я не создал и не сочинил моей дамы: я вижу и созерцаю ее такою, какой должна быть дама, чтобы соединяя в себе все качества, могущие прославить ее более всех других женщин в мире, как незапятнанную красавицу, серьезную без гордости, целомудренно влюбленную, благодарную из обходительности и обходительную из добрых побуждений; наконец, очень знатную, так как знаменитая кровь делает красоту блестящее и ярче сияющею. Чем низкое происхождение. – Это правда, – заметил герцог. – Но да позволит мне господин Дон-Кихот сказать, на что наводит меня чтение истории его подвигов. Из нее можно заключить, даже допуская существование Дульцинеи в Тобозо или вне Тобозо и допуская, что она прекрасна в такой степени, как описывает ваша милость; можно заключить, говорю я, что по знатности происхождения она не может сравняться с Орианами, Аластрахареями, Мадазимами[203] и многими другими в том же роде, которыми наполнены истории, хорошо известные вашей милости. – На это, – возразил Дон-Кихот, – я могу ответить, что Дульцинея дочь своих деяния, что добродетели возвышают происхождение и что следует более уважать добродетельного человека низкого происхождения, нежели порочного знатной крови. Кроме того, Дульцинея обладает некоторыми качествами, которые сделают ее достойной быть королевой со скипетром и короной; ибо достоинство прекрасной и добродетельной женщины может производить величайшие чудеса, и если не формально, то, по крайней мере, виртуально, она заключает в себе высочайшие судьбы человеческие. – Уверяю вас, господин Дон-Кихот, – возразила герцогиня, – что ваша милость во всем, что говорите, стоите, как говорятся, твердой ногой и с щупом в руках. Отныне я сама буду верить и заставлю всех в доме и даже, если нужно, моего господина герцога верить, что в Тобозо есть Дульцинея, что она существует в нынешнее время, что она прекрасна и высокого происхождения и что она стоит того, что бы ей служил такой рыцарь, как господин Дон-Кихот, что само по себе уже есть высшая похвала ей. Тем не менее, я не могу не чувствовать некоторого сомнения и не сердиться немного на Санчо Панса. Сомнение мое состоит в том, что если верить упомянутой истории, названный Санчо Панса застал названную Дульцинею, когда принес ей послание от вас, за просеиванием мешка с хлебом, и хлеб этот был, как говорят, рожь, что заставляет меня сомневаться в высоком качестве ее знатности. – Сударыня, – ответил Дон-Кихот, – ваше величие должно знать, что все или, по крайней мере, большая часть того, что со мной случается, происходит не таким обыкновенным способом, как у других странствующих рыцарей, – по неисповедимым ли путям судеб или вследствие козней какого-нибудь завистливого волшебника. Всеми дознано и удостоверено, что у большинства известных странствующих рыцарей было у каждого свое особенное свойство: одного невозможно было очаровывать; другой обладал таким непроницаемым телом, что ему невозможно было наносить ран, как например, знаменитый Роланд, один из двенадцати пэров Франции, о котором рассказывают, что его невозможно было ранить ни в одно место, кроме подошвы левой ноги, да и то кончиком большой булавки, а не другим каким оружием. Поэтому, когда Бергардо-дель-Карпио хотел убить его в Ронсевальской долине, то, видя, что оружие на него не действует, схватил его руками, поднял с земли и задушил, припомнив, как Геркулес убил Антеона, этого свирепого гиганта, которого считали сыном земли. Изо всего сказанного я заключаю, что возможно, что и у меня есть какое-нибудь особенное свойство; но не такое, чтоб меня нельзя было ранить, так как опыт показал мне, что мое тело чрезвычайно нежно и вовсе не непроницаемо; и не такое, чтоб меня нельзя было очаровать, так как меня уже сажали в клетку, куда не мог бы запереть меня и целый свет, если бы тут не было замешано колдовство. Но я все-таки сумел освободиться от этого колдовства и думаю теперь, что никакое другое не сможет остановить меня. Видя, что со мной уже невозможно проделывать таких козней, волшебники и стали мстить мне на том, что для меня всего дороже, и вздумали лишить меня жизни, отравив существование Дульцинея, которою и ради которой я только и живу. Так, я уверен, что, когда мой оруженосец понес ей мое письмо, они превратили ее в поселянку, занятую таким низким делом, как просеивание хлеба. Впрочем, я уже говорил, что зерна эти были не ржаные и не пшеничные, а восточные жемчужины. В доказательство справедливости коих слов скажу вашим светлостям, что недавно, проезжая через Тобозо, я нигде не мог разыскать дворцов Дульцинеи; а на другой день, в то время как мой оруженосец Санчо видел ее в настоящем ее виде, т. е. прекраснейшею в мире, мне она показалась безобразной и грязной мужичкой, и притом еще наглой – она, это олицетворение скромности. А так как я не околдован и по всем видимостям не могу быть околдован, то, значит, околдована, оскорблена, изменена и превращена она. На ней отомстили мне мои враги, и для нее я буду жить в вечных слезах, пока не увижу ее возвращенною в прежнее ее состояние. Я говорю все это для того, чтоб никто не обращал внимания на рассказ Санчо о решете и сите; потому что если Дульцинею преобразили для меня, то что удивительного, если ее преобразили и для него? Дульцинея хорошего происхождения и знатная дама: она происходят от благородных фамилий, которых в Тобозо очень много и которые древни и знатны. Правда, не малою долей своей знаменитости они обязаны бесподобной Дульцинее, благодаря которой ее деревня станет известна и прославится на многие века, как Троя прославилась благодаря Елене и Испания благодаря Каве,[204] но по большему праву и лучшей славой. С другой стороны, мне хотелось бы убедить ваши милости, что Санчо Панса один из лучших оруженосцев, когда-либо служивших странствующим рыцарям. Он иногда говорит такие иетересные глупости, что поневоле часто спрашиваешь себя, действительно ли он так прост или это лукавство; у него бывают такие выходки, что его можно счесть за плутоватого чудака, но случается, что он скажет и такую вещь, что всякий принял бы его за чистейшего дурака. Он в одно и то же время и сомневается во всем, и верит всему, и когда я ожидаю, что он сейчас погрузятся в пучину своей глупости, он вдруг заносится на небеса. Словом, я не переменил бы его на другого оруженосца, если бы мне даже подарили за то целый город. Поэтому я и сомневаюсь, хорошо ли я сделаю, если отпущу его управлять тем островом, который ваша светлость ему даровали. А между тем я замечаю в нем некоторую способность к управлению и полагаю, что он при хорошем руководстве сумеет извлечь выгоду изо всякого управления, как король из своих данников. К тому же мы уже по многим опытам знаем, что для того, чтобы быть правителем, не нужно ни больших талантов, ни большого образования, потому что можно насчитать сотнями таких правителей, которые едва умеют читать, а между тем управляют подобно орлам. Все дело в том, чтоб намерения их были чисты и чтоб они желали все делать как следует. Всегда найдутся люди, которые сумеют давать им советы и указывать, что делать, чтобы быть настоящими правителями, а не юрисконсультами, чинящими суд при посредстве асессоров. Со своей стороны, я посоветовал бы ему не быть лихоимцем, но и не поступаться также и ни одним из своих прав. И к этому я мог бы прибавить множество других мелочей, остающихся в моем желудке и которые в свое время выйдут оттуда на пользу Санчо и на благо острова, которым он будет управлять. Тут разговор между герцогом, герцогиней и Дон-Кихотом прервав был громкими криками и топотом многих ног по комнатам замка. Вдруг Санчо вбежал в столовую растерянный и с тряпкой, обмотанной в виде нагрудника вокруг шеи, а вслед за ним ворвалось несколько мальчишек или, лучше сказать, несколько кухонных негодяев, из которых один нес миску с водой такого цвета и такого запаха, что в ней сейчас же можно было призвать помои. Этот поваренок гонялся за Санчо и старался всеми силами подставить ему миску к самому подбородку, тогда как другой делал вид, что собирается мыть его. – Что это, братцы? – спросила герцогиня. – Что это такое и что вы хотите делать с этим славным малым? Как же так? Забыли вы, что ли, что он назначен губернатором? Поваренок брадобрей ответил: – Этот господин не хочет дать себя вымыть по обычаю, как вымылись наш господин герцог я его господин. – Неправда, я хочу! – возразил Санчо, задыхаясь от гнева. – Но мне хотелось бы, чтоб вода была почище, полотенце посвежее и руки у тебя не так грязны. Между моим господином и мною вовсе не такая громадная разница, чтоб его мыли ангельской водой,[205] а меня дьявольской. Обычаи всех стран и княжеских дворцов тем и хороши, что никому не делают неприятности; а здешний обычай умывания хуже всякого нападения. У меня борода чистая, и мне не нужно таких прохлаждений. Пусть только кто-нибудь сунется вымыть меня или дотронуться хоть до одного волоска на моей голове, т. е. на подбородке, с позволения сказать; я дам ему такого тумака, что мой кулак врежется в его череп» потому что такие умывания и церемонии больше похожи на злые шутки, чем на обходительность с гостем». Герцогиня падала со смеху, видя гнев и слушая речи Санчо. Что же касается Дон-Кихота, то он вовсе не был доволен при виде своего оруженосца в таком наряде, с грязной, жирной тряпкой вокруг шеи и со свитой из кухонных бездельников. По этому, сделав герцогу и герцогине низкий поклон, как бы прося у них позволения говорить, он обратился к дворне и сказал ей наставительным тоном: «Эй, господа кавалеры! Пусть ваши милости оставят в покое этого малого и убираются откуда пришли, или в другое место, куда им будет угодно. Мой оруженосец не грязнее всякого другого, и эта миска не для его шеи. Послушайтесь моего совета и оставьте его в покое, потому что ни он, ни я шуток не любим». Санчо, как говорится, подхватил его слова и продолжал: «А не то пусть-ка сунутся ко мне, и если я это стерплю, так теперь, значит, ночь. Пусть принесут гребень или что угодно и пусть поскребут мне бороду, и если у меня найдется что-нибудь оскорбительное для чистоты, так я позволю обрить себя против шерсти». Тут заговорила герцогиня, не перестававшая хохотать. «Санчо Панса, – сказала она, – прав во всем, что он сказал, и будет прав, чтобы вы сказал еще. Он, наверное, чист и совсем не нуждается в мытье, и если наш обычай не по нем, так его добрая воля. Вы же, служители чистоты, выказали лень и нерадивость и, можно сказать, чрезмерную дерзость, принеся для бороды такой особы, вместо рукомойника из чистого золота и голландского полотенца, – деревянную миску и кухонную тряпку. Словом, вы злые люди, низкого происхождения и неучи и не можете, злодеи такие, не выказывать злобы, которую чувствуете к оруженосцам странствующих рыцарей». Не только плуты мальчишки, но даже дворецкий, шедший впереди их, думали, что герцогиня говорят серьезно. Поэтому они, смущенные и пристыженные, сняли с шеи Санчо тряпку, оставили его и скрылись. Видя себя вне ужасной, по его мнению, опасности, Санчо бросился на колени перед герцогиней и сказал ей: «От великих дам можно ждать и великих милостей. Милость же, которую ваша светлость сейчас оказали мне, такого рода, что за нее не иначе можно заплатить, как желанием видеть себя вооруженным странствующим рыцарем, чтобы во все время своей жизни служить такой великой принцессе. Я крестьянин, меня зовут Санчо Панса, я женат, у меня есть дети и я служу оруженосцем. Если я чем-нибудь из этих дел могу служить вашему величию, так не успеете ваша барская милость приказать, как я уже полечу исполнять». – Сейчас видно, Санчо, – сказала герцогиня, – что вы научились обходительности в самой школе обходительности; я хочу сказать, что сейчас видно, что вы воспитаны под руководством господина Дон-Кихота, который представляет из себя сливки утонченных вежливостей и цвет церемоний или церемоний, как вы говорите. Да хранит Бог такого господина и такого слугу: одного, как компас странствующего рыцарства, а другого, как звезду верных оруженосцев. Встаньте, друг мой Санчо! И в признательность за вашу обходительность, я постараюсь, чтобы герцог, мой господин, как можно скорее исполнил свое обещание насчет того губернаторства, о котором шла речь. На этом разговор превратился, и Дон-Кихот пошел отдохнуть. Герцогиня спросила Санчо, не может ли он отказаться от сна, чтобы провести некоторое время с нею и ее горничными в прохладной комнате. Санчо ответил, что он имеет, правда, обыкновение часа четыре или пять отдыхать летом после обеда, но что в угоду доброте ее светлости он употребит все усилия, чтоб ни минутки не соснуть в этот день, и послушно будет покоряться ее приказаниям. Сказав это, он вышел, а герцог дал опять инструкции относительно того, чтоб с Дон-Кихотом обращались, как со странствующим рыцарем, не уклоняясь от обычая и способа, сообразно с которыми, судя по книгам, обращались с древними рыцарями. ГЛАВА XXXIII O смачном разговоре, происшедшем между герцогиней, ее служанками и Санчо Панса, достойном прочтения и внимания Итак, история повествует, что Санчо совсем не спал в это после обеда, а верный своему слову, пошел, как только отобедал, с визитом к герцогине, которую так забавляли его разговоры, что она усадила его около себя на табурете, хотя Санчо из вежливости и отказывался сесть в ее присутствии. Но когда герцогиня сказала ему, чтоб он сел, как губернатор, а говорил, как оруженосец, потому что в этих двух званиях он заслуживает даже кресла Сида Руи Диаза Кампеадора,[206] он пожал плечами и повиновался. Все горничные и дуэньи герцогини окружили его, горя нетерпением услышать его; но первая заговорила герцогиня. «Теперь, когда мы одни, – сказала она, – и когда никто вас не слышит, я желала бы, чтоб господин губернатор разъяснил мне некоторые сомнения, которые возникли в моем уме при чтении уже напечатанной истории великого Дон-Кихота. Вот первое из этих сомнений: так как добрый Санчо никогда не видал Дульцинеи – я хочу сказать, госпожи Дульцинеи Тобозской, и так как он вовсе не относил ей письма господина Дон-Кихота, которое осталось в бумажнике в Сиерра-Морене, то, как он осмелился выдумать ответ и наговорить, будто видел эту даму просевающею хлебные зерна, когда все это было только ложью и насмешками, столь унизительными для доброй славы бесподобной Дульцинеи и столь противоречащими обязанностям хороших и преданных оруженосцев?» При этих словах Санчо, ничего не отвечая, поднялся со своего места и волчьим шагом, съежившись и приложив палец к губам, обошел всю комнату, тщательно заглядывая за все драпировки. После этого он вернулся на место и сказал: «Теперь, сударыня, когда я видел, что никто нас не подслушивает, кроме присутствующих, я без страха и тревоги отвечу вам на то, о чем вы меня спрашиваете и о чем вам еще угодно будет спросить меня. Первое, что мне нужно сказать вам, это – что я считаю моего господина Дон-Кихота как есть помешанным, совсем таки по настоящему помешанным, хотя он подчас и говорит такие вещи, которые, по моему, – да и все, кто его слышит, так думают – до того умны, до того разумны и до того попадают в самую точку, что сам сатана не мог бы лучше говорить. И все ж-таки, сказать по правде и по совести, я знаю верно, что он помешанный. Ну, а когда такая вещь уже засела у меня в голове, так я подчас и болтаю ему всякий вздор без головы и без ног, вот как про ответ на письмо, и как еще кое-что, что я проделал семь-восемь дней назад и что еще не записано в истории, т. е. про очарование госпожи доньи Дульцинеи Тобозской: я его уговорил, что она заколдована, а это такая же правда, как что луна заколдована». Герцогиня попросила его рассказать об этом очаровании или мистификаций, и Санчо рассказал все, как было, что немало позабавило его аудиторию. После этого герцогиня опять заговорила: «Все, что добрый Санчо сейчас рассказал, вызывает в душе моей сомнение, которое шепчет мне на ухо: «Если Дон-Кихот безумен, безрассуден и чудаковат, а его оруженосец Санчо Панса хорошо знает это и, тем не менее, служит у него, сопровождает его и вполне верить его обещаниям, то он безо всякого сомнения еще безумнее и глупее, чем его господин. А если это так, то ты ответишь перед Господом, госпожа герцогиня, что даешь Санчо Пансе остров для управления, потому что, кто не умеет управлять самим собою, вряд ли сумеет управлять другими». – Клянусь Богом, сударыня! – вскричал Санчо, – это сомнение совершенно право. И скажите ему от моего имени, что оно может говорить прямо и как ему угодно, потому что я признаю, что оно право, и что если бы у меня была хоть капелька смысла, я бы уже давно бросил своего господина. Но так, видно, угодно моей судьбе, и моей несчастной доле: я должен за ним следовать; тут ничего не поделаешь, потому что мы из одной деревни, я ел его хлеб, я очень люблю его, он такой благодарный, подарил мне своих ослят, и потом я верен ему. Поэтому невозможно, чтобы нас что-нибудь разлучило; разве только когда заступ и лопата приготовят нам постели. Если ваше величие не желаете пожаловать мне обещанное губернаторство – ну что ж! значит, так угодно Богу, и может быть, этот отказ послужит мне же на благо. Я хоть и дурак, а все-таки понял, отчего говорится: «Бодливой корове Бог рог не дает». Очень может быть, что Санчо-оруженосец скорее попадет на небеса, чем Санчо-губернатор. И здесь такой же хороший хлеб, как во Франции, и ночью все кошки серы; несчастен тот, кто в два часа вечера еще не завтракал, нет желудка, который был бы на одну пядь длиннее другого и который можно было бы, как говорится, заполнить севом и соломой; у маленьких полевых птичек Бог и поставщик и эконом, и четыре аршина толстого куэнкского сукна греют больше, чем четыре аршина тонкого сеговийского; когда мы уходим из света, и нас кладут в землю, принц идет такой же узкой дорожкой, как и поденщик, и тело папы занимает столько же места, сколько тело простого причетника, хотя бы первый и был выше второго, потому что мы, чтобы влезть в яму, съеживаемся, сжимаемся и уменьшаемся, или, лучше оказать, нас заставляют съеживаться, сжиматься и уменьшаться, не спрашивая, нравится ли нам это, – до свидания, добрый вечер! Так вот, если вашей милости не угодно пожаловать мне остров, как дураку, я сумею помириться с этим, как умный человек. Слыхал я, что за крестом стоит черт и что не все то золото, что блестят. Слыхал я также, что земледельца Вамбу[207] взяли от плуга и волов, чтобы сделать испанским королем, и что короля Родрига[208] взяли из парчи, удовольствий и роскоши, чтобы отдать его на съедение змеям – если, конечно, куплеты старых романсов не врут. – Как, если не врут! – вскричала дуэнья донья Родригес, находившаяся в числе слушательниц. – Есть даже романс, в котором сказано, что короля Родрига живым бросили в яму, полную жаб, змей и ящериц, и что через два дня король сказал из глубины этой могилы тихим и плаченным голосом: «Они меня едят, они меня пожирают в том месте, которым я всего более грешил».[209] Неудивительно поэтому, что он говорил, что хотел бы лучше быть крестьянином, чем королем, когда его ели эти гадкие животные. Герцогиня не могла удержаться от смеха, при виде простоты своей дуэньи. Удивленная рассуждениями и поговорками Санчо, она сказала: «Добрый Санчо уже, конечно, знает что, раз обещав что-нибудь, рыцарь старается исполнить обещание, хотя бы даже ценою жизни. Мой муж и господин, герцог, хотя и не принадлежит к числу странствующих рыцарей, тем не менее, остается рыцарем. Значит, он сдержит свое обещание насчет острова, наперекор зависти и козням света. И так, Санчо может ободриться: в ту минуту, когда он всего менее будет этого ожидать, он вдруг увидит себя важно восседающим на губернаторском посту своего острова, если только не променяет его на другой, более прибыльный. Я только советую ему хорошенько подумать о том, как он будет управлять своими вассалами, потому что, могу сказать, что они все люди честные и хорошего происхождения». – Что касается того, чтобы хорошо управлять, – возразил Санчо, – на этот счет мне советовать нечего, потому что я от роду милостив и всегда жалостлив к бедным. Не плюй в колодец – пригодится напиться. Но, клянусь именем моего святого, обманывать себя подтасовыванием костей я не дам. Я старая собака и понимаю «тяв-тяв», я умею вовремя протирать глаза и не даю пускать себе пыль в глаза, потому что хорошо знаю, где у меня жмет башмак. Я хочу этим сказать, что добрые всегда могут рассчитывать на мою руку, и дверь моя будет для них открыта, а злым не дам ни ноги, ни доступа. Мне сдается, что в деле управления главное только начало, и очень может быть, что уже через две недели я так же навострюсь в губернаторском ремесле, как в полевых работах, среди которых я родился и вырос. – Вы правы, Санчо, – сказала герцогиня. – Никто не родится обученным, и епископы делаются из людей, а не из камней. Но возвратимся к нашему прежнему разговору об околдовании госпожи Дульцинеи: я считаю за верное и вполне доказанное, что явившаяся у Санчо мысль одурачить своего господина, убедив его, будто крестьянка сама Дульцинея Тобозская и то обстоятельство, что его господин не узнал ее, произошло вследствие ее околдования; я считаю за верное, говорю я, что это была выдумка чародеев, преследующих господина Дон-Кихота. В самом деле, я знаю из очень верных источников, что поселянка, так ловко вскочившая на свою ослицу, была действительно Дульцинея Тобозская, и что добрый Санчо, считая себя обманщиком, на самом деле сам был обманут. Это истина, в которой можно сомневаться не более чем в том, чего мы никогда не видали. Господин Санчо Панса должен звать, что и у нас в околотке есть чародеи, которые к нам расположены и которые попросту и на чистоту, безо всяких околичностей и уверток рассказывают нам все, что происходит на свете. Санчо может мне верить: скакавшая крестьянка была Дульцинея Тобозская, которая так же очарована, как и мать, которая ее родила. Она явится перед вами вдруг в настоящем своем виде именно тогда, когда мы этого всего менее будем ожидать, и тогда Санчо перестанет заблуждаться. – Все это очень может быть! – вскричал Санчо. – Теперь я стану верить тому, что мой господин рассказывает, будто видел в Монтезинской пещере, где он видел, говорит, госпожу Дульцинею в том же наряде и в том же виде, как я ему рассказывал, что видел ее, когда мне вздумалось ее очаровать для собственного своего удовольствия. Все, верно, было навыворот, как говорите ваша милость, моя дорогая, добрая барыня; потому что не моего глупого ума дело было придумать в одну минуту такую хитрую плутню, и я не считаю моего господина таким безумным, чтобы мои жалкие убеждения могли заставить его поверить такой небылице. А все-таки, сударыня, не считайте меня таким уж злым, потому что такой болван, как я, не обязав понимать все хитрости и уловки подлых волшебников. Я выдумал эту штуку, чтоб мне не было нагоняя от моего господина Дон-Кихота, а не для того, чтоб его обидеть; а если он все повернул вверх дном, так пусть Господь на небесах нас рассудить. – Совершенно верно, – согласилась герцогиня. – Но скажите, Санчо, что вы говорите о Монтезинской пещере? Мне очень хотелось бы знать это. Санчо слово в слово рассказал ей все, что уже было рассказано об этом приключении. Выслушав рассказ, герцогиня сказала: «Из этого события можно заключить, что если великий Дон-Кихот говорит, что видел там ту самую особу, которую Санчо видел при выходе из Тобозо, то это безо всякого сомнения, Дульцинея, и наши здешние волшебники, значить, совершенно правдивы, хотя и чересчур любопытны. – Что до меня, – ответил Санчо, то я говорю, что если госпожа Дульцинея Тобозская очарована, так тем хуже для нее. У меня нет охоты ссориться с врагами моего господина, которые, видно, злы и многочисленны. По правде сказать, та, которую я видел, была крестьянка: за крестьянку я ее принял и за крестьянку считаю, а если это была Дульцинея, так, право же, не мне на то отвечать, а не то плохая выйдет штука. Пожалуй, меня станут корить на всех перекрестках: Санчо сказал, Санчо сделал, Санчо выведывает, Санчо выдумывает, – точно Санчо Бог весть кто такой, а не тот самый Санчо, что странствует по свету, что печатается в книгах, как мне сказывал Самсон Карраско, который по крайности бакалавр из Саламанского университета; а эти люди врать не станут, если только не придет им на то охота, либо из от того выходит выгода. Значит, ничего меня и корить, а так как мой господин говорить, что «добрая слава лучше богатства», так пусть мне только посадят на голову это губернаторство, и я покажу вам чудеса, потому что кто был хорошим оруженосцем, будет и хорошим губернаторов. – Все, что Санчо говорил до сих пор, подобно изречениям Катона или заимствовано, по крайней мере, из книги самого Мигеля Верино, florentibus occidit annis.[210] Словом, говоря его выражениями, под плохим плащом может быть и хороший нитух. – В сущности, сударыня, – отвечал Санчо, – во всю свою жизнь я не пил из шалости; из жажды – бывало, потому что я совсем не ханжа. Я пью, когда мне приходит охота, a если нет охоты, так тогда, когда мне дадут пить, потому что я не хочу корчить из себя неженки, и не хочу казаться невоспитанным. Какое сердце может быть таким каменным, чтобы не ответить на здравицу, предложенную другом? Но на брюхе шелк, a в брюхе щелк. Оруженосцы странствующих рыцарей пьют только воду, потому что всегда они находятся среди лесов, долин, гор и скал, не встречая нигде и капли вина, хотя бы они отдавали за него зенинцу своего ока. – Я думаю, – отвечала герцогиня, – но что касается настоящей минуты, то Санчо может отправиться на отдых. Потом мы поболтаем подольше и устроим, чтобы он поскорее мог, как говорит он, надеть на свою голову свое губернаторство. Санчо снова поцеловал руки герцогини и обратился к ней с мольбой оказать ему милость и наблюсти, чтобы его Серому, зенице его ока, оказано было большое внимание. – Кто это, Серый? – спросила герцогиня. – Это мой осел, – сказал Санчо, – которого я обыкновенно называю Серым, чтобы не назвать ослом. Я просил эту госпожу дуэнью, когда вступил в этот замок, чтобы она позаботилась о нем, но она рассердилась и покраснела так, как будто я сказал, что она стара и безобразна, a между тем это было бы для дуэний занятие более подходящее, нежели служить для парада в зале. О, Пресвятая Дева! как зол был на этих дам один гидальго, мой земляк! – Наверно, это был такой же мужик, как и вы, – воскликнула дуэнья донья Родригес, – потому что если бы он был дворянином и хорошего рода, он превозносил бы их до небес. – Будет, будет, – сказала герцогиня, – довольно. Пусть донья Родригес замолчит, a господин Санчо успокоится. Забота о Сером останется моей обязанностью, a так как это любимое детище Санчо, то я возьму его в свои руки. – Для него и конюшня хороша, – отвечал Санчо, – потому что ни он, ни я недостойны быть в руках вашей светлости ни одного мгновения; скорее бы я согласился, чтобы меня пырнули ножом. Хотя мой господин и говорит, что в вежливости лучше пересолить, нежели недосолить, но в вежливости относительно ослов надо соблюдать меру и с весами в руках. – Хорошо, – сказала герцогиня, – так пусть Санчо возьмет своего осла в свое губернаторство: там можно будет его угощать вволю, и даже дать ему пенсию. – Не смейтесь, госпожа герцогиня, – отвечал Савчо. – Не одного осла видел я среди правящих, и если я приведу своего, вещь это будет не новая. Эти выходки Санчо смешили и веселили герцогиню. Наконец она отослала его спать и передала герцогу о разговоре своем с ним. Потом они сообща обсудили, какую разыграть с Дон-Кихотом шутку, которая совершенно подходила бы к рыцарскому стилю, и в этом роде они сыграли с ним несколько шуток, притом столь удачных и хорошо задуманных, что они составили положительно лучшие события во всей этой великой истории. ГЛАВА XXXIV Где рассказано об открытии способа, как снять очарование с несравненной Дульцинеи, что составляет одни из самых удивительных событие в этой книге Герцог и герцогиня находили крайнее удовольствие в беседах с Дон-Кихотом и Санчо. Но особенно удивляла герцогиню глупость Санчо, благодаря которой он стал верить как в непреложную истину, что Дульцинея Тобозская была заколдована, тогда как сам он был и колдуном и мастером всего этого дела. Утвердившись в своем намерении сыграть со своими гостями несколько шуток, отдающих рыцарскими приключениями, они воспользовались рассказом Дон-Кихота о пещере Монтезиноса и построили на этом чудесную выдумку. Отдав своим людям инструкции и приказания о том, что каждому из них надлежало делать. Герцог и герцогиня чрез шесть дней пригласили рыцаря на охоту за большим зверем с целой командой псарей и собак, какую могло бы содержать разве только коронованное лицо. Дон-Кихоту дали охотничью одежду, так же как и Санчо, из зеленого сукна тончайшей работы. Дон-Кихот не захотел ее принять, сказав, что вскоре должен будет вновь приняться за суровое употребление оружия и что ему невозможно возить с собою гардероб. Что касается Санчо, то он взял одежду, которую ему дали, с намерением продать ее при первом случае, какой представится. Когда день наступил, Дон-Кихот надел на себя полное вооружение, a Санчо – свое охотничье платье, и, сев на своего Серого, которого он не захотел оставить, хотя ему предлагали лошадь, замешался в толпу охотников. Герцогиня явилась в изящном наряде, a Дон-Кихот, всегда вежливый и галантный, взялся за узду ее лошади,[211] хотя герцог и попытался воспротивиться этому. Наконец они подъехали к лесу, лежавшему между двумя высокими горами; потом, расставив посты, заняв тропинки и распределившись по различным проходам, все общество принялось за охоту с таким шумом и гамом, что один другого не мог слышать отчасти из-за собачьего лая, отчасти из-за звуков охотничьих рогов. Герцогиня сошла с лошади и, взяв в руки острую рогатину, стала на место, где, как она знала, имели обыкновение проходить вепри. Герцог и Дон-Кихот также сошли с лошадей и поместились около нее. Санчо же стал позади всех, не сходя со своего Серого, которого не решался оставить из опасения какой-либо беды. Только что заняли они свои места, расставив по флангам большое число прислуги, как увидали бегущего на них, гонимого охотниками и преследуемого собаками громадного вепря, который скрипел зубами и клыками и извергал пену изо рта. Увидав его, Дон-Кихот тотчас схватил в руку меч, сжал свой щит и храбро выступил ему навстречу. Герцог сделал то же самое со своей рогатиной, a герцогиня предупредила бы их всех, если бы герцог не остановил ее. Один Санчо, при виде страшного зверя, пустил своего осла и со всех ног стал удирать; потом он попытался вскарабкаться на большой дуб, но тщетно, потому что, взобравшись до средины ствола и ухватившись за ветку, чтобы дотянуться до вершины, он был так несчастен, что ветка отломилась и он, падая вниз, повис на одном суку, не имея возможности добраться до земли. Почувствовав себя в таком висячем положении, заметив, что зеленый его камзол разорван, и что ужасное животное, пробегая в этом месте, могло бы его достать, он стал издавать такие крики и с такой настойчивостью просить о помощи, что все, слышавшие, но не видевшие его, подумали, что он находится в зубах какого-либо хищного зверя. Вепрь с длинными клыками пал, наконец, под ударами множества направленных против него железных рогатин, и Дон-Кихот, обернувшись в ту сторону, откуда раздавались крики Санчо (голос которого он узнал), увидал его висящим на дубе, головой вниз, и под ним его Серого; который не покинул его в беде. Сид-Гамед говорит по этому поводу, что он очень редко видел Санчо Панса без осла, a осла без Санчо, так велика была их взаимная дружба и такую верность хранили они один к другому. Дон-Кихот подошел и отцепил Санчо, a тот, лишь только получил свободу, коснулся земли, осмотрел тотчас дыру на своем охотничьем платье, которая и пронзила его душу до глубины, потому что он уже мысленно чуть не имение купил на это платье. Громадного вепря навьючили, наконец, на мула, и охотники, покрыв его ветками розмарина и миртовыми букетами, с торжеством привезли его, как останки неприятельского полководца, к большим палаткам, разбитым среди леса. Там оказался расставленным и накрытым стол такой изобильный, такой роскошный, что по нему можно было судить о величии и щедрости тех, кто его предлагал. Санчо, указывая на раны своего изорванного платья, сказал: «Если бы это была охота на зайцев или малых птиц, мой камзол не был бы в таком состоянии. Я не понимаю, какое удовольствие ждать животное, которое, если схватит вас своими клыками, может отнять у вас жизнь. Я помню, слышал, как в одной старой песне говорится: «Будь ты съеден медведем, как славный Фавила!» – Это был, – сказал Дон-Кихот, – Готский король,[212] который, отправившись на охоту за медведями, был одним медведем съеден. – Это я и говорю, – заговорил снова Санчо;– я бы не хотел, чтобы короли и принцы подвергалась подобным опасностям, ища удовольствия, которое собственно не должно было бы быть удовольствием, потому что состоит в том, чтобы убить животное, которое не сделало ничего дурного.