Дон Кихот
Часть 77 из 105 Информация о книге
ГЛАВА LXX Которая следует за шестьдесят девятой и очень важна для уразумения этой истории Эту ночь Санчо спал на походной кровати в комнате Дон-Кихота, чего ему очень хотелось избежать, так как он знал, что его господин своими вопросами и разговорами не даст ему спать; а между тем он вовсе не был расположен много разговаривать, потому что боли от перенесенных пыток еще продолжали терзать его и не давала ему свободно двигать языком. Поэтому он бы охотнее лег один в хижине пастуха, чем в такой компании в этом богатом покое. Его опасения были так справедливы и подозрения так верны, что едва он лег, как его господин позвал его и сказал: – Что ты думаешь, Санчо, о приключении этой ночи? Велико и сильно должно быть отчаяние любви, когда ты мог собственными глазами видеть Альтнсидору мертвой и убитой не иной стрелой, не иным мечом, не иной военной машиной, не иным смертоносным ядом, как видом суровости и презрения, которые я ей всегда выказывал. – Пусть бы она умерла на здоровье, – ответил Санчо, – как и когда ей угодно, и пусть бы оставила меня в покое, потому я никогда в жизни не влюблял ее в себя и не отталкивал. Я, право, не знаю и не могу понять, повторяю опять, что общего между выздоровлением этой Альтисидоры, капризной и вовсе нерассудительной девушки, и мучительством Санчо Панса. Только теперь я ясно вижу, что на этом свете есть волшебники и волшебство, от которых да избавит меня Бог, потому что я сам не умею от них избавляться. И все-таки я умоляю вашу милость дать мне спать и больше не спрашивать меня, если вы не хотите, чтоб я выбросился из окна. – Спи, друг Санчо, – сказал Дон-Кихот, – если тебе не мешают боли от щелчков, щипков и булавочных уколов. – Никакая боль, – ответил Санчо, – не сравнится с обидой от щелчков, только потому, что мне их дали дуэньи (чтоб они пропали!). Но умоляю опять вашу милость дать мне спать, потому сон – это облегчение страданий для тех, кому они не дают спать. – Да будет так, – согласился Дон-Кихот, – и да поможет тебе Бог! Они оба уснули, а в это время Сиду-Гамеду, автору этой великой истории, пришла фантазия объяснить, что навело герцога и герцогиню на мысль воздвигнуть похоронный катафалк о котором была речь. Вот что он говорят по этому поводу: Бакалавр Самсон Карраско не забыл, как рыцарь Зеркал был опрокинут и побежден Дон-Кихотом, не забыл падения и поражения, перевернувших все его планы. Он захотел сделать новую попытку, надеясь на больший успех. Поэтому, расспросив у пажа, которые возил письмо и подарки жене Санчо, Терезе Панса, о месте, в котором находился Дон-Кихот, он запасся новым оружием, взял нового коня, нарисовал белую луну на своем щите и положил оружие на мула, которого повел один крестьянин, но не прежний его оруженосец Томе Сесиал, из боязни, чтоб его не узнали Санчо или Дон-Кихот. Он приехал в замок герцога, который сказал ему, куда направился Дон-Кихот, чтобы поехать на состязания в Сарагоссу. Герцог рассказал ему также, какие шутки сыграны были с рыцарем, а равно и о мнимом снятии чар с Дульцинеи, которое должно было совершиться в ущерб заднице Санчо. Наконец, он рассказал ему и о плутне Санчо, уверившего своего господина, что Дульцинея очарована и превращена в крестьянку, и о том, как герцогиня, в свою очереди, уверила Санчо, что он сам ошибается и что Дульцинея действительно очарована. Надо всем этим бакалавр много хохотал и не мало удивлялся как хитрости и простоватости Санчо, так и высокой степени, которой достигло безумие Дон-Кихота. Герцог просил его, если он встретятся с рыцарем, на обратном пути заехать опять в замок, все равно, победит ли он Дон-Кихота или нет, и рассказать ему обо всем, что произойдет. Бакалавр обещал ему это. Он отправился искать Дон-Кихота, не нашел его в Сарагоссе и проехал в Барцелону, где с ним случилось уже рассказанное раньше. На обратном пути он заехал в замок герцога и рассказал ему обо всем случившемся, а также об условиях поединка, прибавив, что Дон-Кихот, как честный странствующий рыцарь, уже возвращается, чтобы сдержать слово и удалиться в свою деревню на год. – Время, в которое, быть может, можно будет излечить его от безумия, – заметил бакалавр. – С этой именно целью я и проделал все эти метаморфозы, потому что достойно жалости, что у такого просвещенного гидальго, как Дон-Кихот, помутился ум. С этими словами он простился с герцогом и вернулся в свою деревню ждать Дон-Кихота, который следовал за ним. При этом герцогу пришла в голову мысль сыграть с рыцарем эту новую штуку, потому что его очень забавляли Дон-Кихот и Санчо. Он расставил конную и пешую стражу по всем дорогам вблизи и вдали от замка и по всем местам, где мог проехать Дон-Кихот, для того, чтоб его волей иль неволей привели в замок, как только найдут его. Его действительно нашли и уведомили герцога, который, велев все приготовить, приказал, как только узнал о его прибытии, зажечь факелы и погребальные свечи во дворе и положить Альтисидору на катафалк со всеми аттрибутами, которые были описаны, и все это было устроено до того естественно, что невозможно было отличить этих приготовлений к погребению от настоящих. Сид Гамед говорит еще, что, на его взгляд, мистификаторы были такие же сумасшедшие, как мистифицируемые, и что герцог и герцогиня были на волос от того, чтоб их обоих можно было принять за глупцов, когда они могли столько хлопотать из-за того, чтобы посмеяться над двумя глупцами, из которых один был погружен в глубокий сон, а другой бодрствовал с расстроенным мозгом, когда наступил день и время вставать, ибо Дон-Кихот, победитель или побежденный, не любил праздности. Альтисидора, которая, по мнению рыцаря, вернулась от смерти к жизни, действовала по желанию и фантазии своих господ. Украшенная тем самым венком, который был на ней в гробу, одетая в белую тафтяную тунику, усыпанную золотыми цветами, распустив волосы по плечам и опираясь на черную эбеновую палку, она вдруг вошла в комнату Дон-Кихота. При ее входе, рыцарь, встревоженный и смущенный, почтя совсем зарылся в простыни и одеяла, словно онемев и не находя для нее ни одного учтивого слова. Альтисидора уселась на стуле у его изголовья и, глубоко вздохнув, сказала нежным, слабым голосом: – Когда знатные дамы и скромные молодые девушки топчут ногами свою честь и позволяют своему языку переходить через все преграды, публично раскрывая тайны, заключающиеся в их сердцах, то это означает, что они доведены до последней крайности. И я, господин Дон-Кихот Ламанчский, одна из таких побуждаемых и побежденных любовью женщин, но все-таки настолько терпеливая и целомудренная, что мое сердце, наконец, не выдержало и разорвалось от молчания, и я лишилась жизни. Два дня назад назойливое воспоминание о суровости, с которою ты со мной обошелся, о бесчувственный рыцарь, более жесткий к моим жалобах, чем мрамор,[334] довело меня до того, что я упала мертвая – по крайней мере, все видевшие меня сочли меня мертвою. И если бы Амур, сжалившись надо мной, не вложил средства против моей болезни в мученичество этого доброго оруженосца, я осталась бы на том свете. – Право же, – вмешался Санчо, – Амур должен был бы вложить его в мученичество моего осла, и я бил бы ему очень благодарен. Однако, скажите мне, сударыня, – да наградит вас Бог любовником попокладистее моего господина! – что вы видели на том свете? Что такое в аду? Потому если человек умирает в отчаянии, так уж он непременно попадет в ад. Сказать правду, – ответила Альтисидора, – я, верно, не совсем умерла, потому что в аду не была; а если бы я туда попала, я бы уже, верно, оттуда не вырвалась, хоть бы и захотела. На самом деле я подошла к двери, у которой с дюжину чертей играли в мяч, и все они были в брюках и кафтанах, с воротниками, обшитыми кружевом, и такими же отворотами, служившими им вместо рукавчиков, из которых высовывались четыре пальца, чтобы сделать руки длиннее. Они держали огненные отбойники для мячей, и меня удивило больше всего то, что они подавали друг другу вместо мячей книги вздутые ветром и наполненные волосом, – вещь, несомненно, удивительная и необыкновенная. Но еще больше меня удивило то, что обыкновенно у игроков естественно радуются те, которые выигрывают, и печалятся те, кто проигрывает, а в этой игре все брюзжали, все ворчали, все проклинали. – Это неудивительно, – сказал Санчо, – потому черти, играют они или не играют, проигрывают или выигрывают, никогда не могут быть довольны. – Так и должно быть, отвечала Альтисидора. – Но еще одна вещь меня удивляет, то есть я хочу сказать, что удивила тогда: ни один мяч не оставался после первого же помета на месте и для второго раза уже не годился. Поэтому книги старые и новые так и сыпались дождем. Одна из них, новенькая, как с иголочки, и очень хорошо переплетенная, получила такого тумака, что из нее вывалились внутренности и рассыпались листы. – Посмотри-ка, что это за книга, – сказал один черт другому, а тот отвечал: – Это вторая часть Дон-Кихота Ламанчского, написанная не Сидом Гамедом, первоначальным ее автором, а одним аррагонцем, который говорит о себе, что он родом из Тордезильяса. – Прочь ее, – воскликнул другой дьявол, – и бросьте ее в бездны ада, чтобы мои глаза ее не видели. – Она, значит, очень плоха? – спросил другой. – Так плоха, – отвечал первый, – что если бы я сам нарочно захотел сделать хуже, то не достиг бы этого. – Они продолжали свою игру, перекидываясь другими книгами, а я, услыхав имя Дон-Кихота, которого люблю так пылко, постаралась хорошенько запомнить это видение. – Это конечно и было видение, – заметил Дон-Кихот, – потому что другого меня на свете нет. Эта история переходит здесь из рук в руки, но ни в одних руках не остается, потому что всякий дает ей толчок ногой. Что касается меня, то я ни встревожен, ни рассержен, узнав, что, как фантастическое тело, разгуливаю во мраке бездны и в солнечном свете на земле, потому что я не тот, о котором говорится в этой истории. Если она хороша, верна и истинна, то она проживет целые века, а если она плоха, то от ее рождения до ее могилы путь будет не долог. – Альтисидора хотела дальше жаловаться на Дон-Кихота, но рыцарь ее предупредил. – Я вам уже много раз говорил, сударыня, – сказал он ей, – как я сожалею, что вы на меня обратили свою любовь, потому что в ответ я могу дать только благодарность, а не взаимность. Я рожден для того, чтобы принадлежать Дульцинее Тобозской, а судьба, если только она есть, воспитала и сохранила меня для нее. Думать, что какая либо другая красавица может отнять место, которое она занимает в моей душе, значит мечтать о невозможном, а так как невозможное невозможно, то эта речь должна образумить вас настолько, чтоб вы возвратились в границы своей честности. Эти слова взволновали и раздражили Альтисидору: – Жив Господь! – воскликнула она. – Господин сушеная треска, известковая душа, ядро греха, более суровый и более жесткий, чем скряга, которого о чем-нибудь просят! Если я дорвусь до вашего лица, я вырву вам глаза. Уж не думаете ли вы, дон побежденный, дон нещадно избитый палкой, что я умираю от любви к вам? О, я не такая женщина, чтобы дать в обиду кончика моего ногтя таким верблюдам, не только что умирать от любви к ним. – Клянусь Богом, я этому верю, – перебил Санчо. – Когда говорят, что влюбленные умирают от любви, это всегда смешно. Говорить, конечно, можно, но сделать это… сам черт этому не поверит. Во время этого разговора вошел музыкант, певец и поэт, который пел две строфы, выше переданные. Он обратился с глубоким поклоном к Дон-Кихоту и сказал ему: – Соблаговолите, ваша милость, причислить и занести меня в число самых преданных ваших слуг, потому что я уже давно предан вам, как за вашу славу, так и за ваши подвиги. – Соблаговолите, ваша милость, – отвечал Дон-Кихот, – сказать мне, кто вы такой, чтобы я мог отвечать вам с учтивостью по вашим заслугам. Молодой человек отвечал, что это он прошлою ночью играл и пел панегирик. – У вашей милости, – заговорил снова Дон-Кихот, – положительно прелестный голос, но то, что вы пели, мне кажется, было не совсем уместно; потому что, что общего между стансами Гарсилазо и смертью этой дамы?[335] – Не удивляйтесь этому, – отвечал музыкант: – между подлинными поэтами настоящего времени в моде, чтобы всякий писал, что ему нравится, и крал то, что ему годится, кстати и некстати, и нет такой глупости, спетой или написанной, которая не приписывалась бы поэтической вольности. Дон-Кихот хотел отвечать, но ему помешало появление герцога и герцогини, которые пришли отдать ему визит. Последовала длинная и сладостная беседа, во время которой Санчо произнес столько острот и столько шуток, что герцог и герцогиня снова пришли в изумление от такой тонкости ума, соединенной с такой простоватостью. Дон-Кихот умолял их позволить ему уехать в тот же день, прибавив, что таким побежденным рыцарям, каким был он, приличнее жить в свином хлеву, нежели в королевских замках. Хозяева милостиво простились с ними, и герцогиня спросила, сохранил ли он злобу против Альтисидоры. – Сеньора, – отвечал он, – ваша милость можете быть уверены, что все зло в этой молодой девице происходят от праздности и что средством против этого послужит только постоянное и честное занятие. Она мне сказала, что в аду носят кружева. Она, без сомнения, знает это рукоделие, пускай же ни на мгновение не оставляет его; пока ее пальцы будут заняты движением коклюшек, предметы ее любви не будут расстраивать ее воображения. Вот истина, вот мое мнение и вот мой совет. – Мой тоже, – прибавил Санчо, – потому я в жизни своей не видал, чтобы кружевница умерла от любви. Очень занятые девушки более думают о том, чтобы кончить свое дело, чем о любовных похождениях. Я говорю по опыту, потому, когда я работаю в поле, я и не вспомню о своей хозяйке, то есть о своей Терезе Панса, которую, однако, люблю, как зеницу ока. – Вы очень хорошо говорите, Санчо, – заговорила герцогиня, – и я постараюсь, чтобы Альтисидора вперед занялась шитьем, которое она понимает чудесно. – Это бесполезно, сударыня, – возразила Альтисидора, – и употреблять этого средства нет надобности. Жестокость, которою платил мне этот разбойник и бродяга, сотрут с моей души воспоминание о нем без всяких других тонкостей, и с позволения вашей светлости я удалюсь отсюда, чтобы не видеть более, не скажу его печального лица, но его безобразного и ужасного остова. – Это похоже на то, что обыкновенно говорят, – сказал герцог, – кто бранится, тот близок к прощению. – Альтисидора сделала вид, что утирает платком слезы, и, присев вред своими господами, вышла из комнаты. – Бедная девушка, – сказал Санчо, – ты получила то, что заслужила, потому что обратилась к душе, сухой как тростник, к сердцу жесткому, как камень! Клянусь Богом, если бы ты обратилась ко мне, ты услыхала бы совсем другую песню. Разговор кончился, Дон-Кихот оделся, отобедал со своими хозяевами и уехал тотчас после стола. ГЛАВА LXXI Что случилось с Дон-Кихотом и его оруженосцем Санчо при их возвращении в свою деревню Побежденный и праздношатающийся Дон-Кихот уехал с одной стороны задумчивый, с другой радостный. Печаль внушало ему его поражение; радость доставляло размышление о чудесной силе Санчо, которую доказало воскресение Альтисидоры. Впрочем, он несколько сомневался в том, чтобы влюбленная девица в действительности умирала. Что касается Санчо, то он ехал без малейшего веселия, а огорчало его то, что Альтисидора не сдержала своего обещания дать ему полдюжины сорочек. Думая и передумывая об этом, он сказал своему господину: – В сущности, господин, я должно быть самый несчастный врач, какого только можно встретить на свете, потому есть такие, которые, уморив больного, которого пользовали, еще требуют платы за свои труды, только в том и состоявшие, чтобы написать рецепт какого-нибудь лекарства, которое не сами и делают, а делает аптекарь, – да так и следует бедным дуракам. А я, которому здоровье других достается щипками, щелчками, уколами булавок и ударами плетью, не получаю за это ни обола. Так вот же, клянусь Богом, что если мне в руки попадется новый больной, я потребую, чтобы мне их смазали прежде, нежели я его вылечу, потому всякий кормится своим ремеслом, а я не думаю, чтобы небо одарило меня такой силой, какою я обладаю, для того, чтобы я пользовал ею других безо всякой для себя выгоды. – Ты прав, друг Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – и со стороны Альтисидоры очень дурно, что она не дала тебе обещанных сорочек. Хотя сила твоя и даром тебе досталась, потому что тебе не приходилось учиться для этого, но испытывать на себе мучения хуже, чем учиться. Что касается меня, то я могу сказать, что если бы ты захотел платы за удары плетью ради освобождения Дульцинеи от чар, то я бы дал тебе всякую плату, какая для меня возможна, но я не знаю, последует ли выздоровление после платы, а я не хочу вознаграждением помешать действию этого средства. Впрочем, мне кажется, что попытаться можно. Сообрази, Санчо, сколько тебе за это потребовать, и стегай себя поскорее, потом ты заплатишь себе наличными деньгами и собственными руками, потому что мои деньги у тебя. При этом предложении Санчо раскрыл глаза и уши на целый аршин и в глубине души очень охотно согласился стегать себя. – Хорошо, господин, – сказал он Дон-Кихоту, – я очень расположен сделать удовольствие вашей милости, как вы желаете, потому нахожу в этом и свою выгоду. Корыстолюбивым делает меня любовь к моим детям и моей жене. Скажите мне теперь, сколько вы дадите мне за каждый удар, который я нанесу себе плетью по хребту. – Если бы, о Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – я должен был тебе заплатить соразмерно величию и качеству зла, которому ты поможешь, то не хватило бы ни венецианской казны, ни золотых россыпей Потоси, чтобы прилично вознаградить тебя. Но прими в расчет то, что находится у тебя в моем кошельке, и сам назначь цену каждому удару. – Ударов плетью, – отвечал Санчо, – будет три тысячи триста с чем-то. Я дал уже себе до пяти ударов, остается остаток. Пускай эти пять будут с чем-то, и будем считать круглым числом три тысячи триста. По квартильо[336] штука, – а меньше я не возьму ни за что на свете, – это составит три тысячи триста квартильо; будем считать: три тысячи составят тысячу пятьсот полуреалов, которые составляют семьсот пятьдесят реалов, а триста дадут сто пятьдесят полуреалов, которые составят семьдесят пять реалов, а если их сложить с семьюстами пятьюдесятью, то выйдет восемьсот двадцать пять реалов. Я отчислю эту сумму из денег вашей милости, которые находятся у меня, и возвращусь к себе домой богатый и довольный, хотя очень избитый и очень окровавленный, но форелей не поймаешь…[337] я больше я ничего не скажу. – О, Санчо благословенный! О, любезный Санчо! – воскликнул Дон-Кихот, – как мы будем тебе обязаны, Дульцинея и я, мы должны будем отплачивать тебе во все дни нашей жизни, которые небо нам уделит! Если она возвратит себе прежний вид, а невозможно, чтобы она себе его не возвратила, ее несчастие станет ее счастьем, а мое поражение торжеством. Ну, Санчо, когда же ты думаешь начать свое бичевание? Чтобы ты сделал его поскорее, я прибавлю еще сто реалов. – Когда? – отвечал Санчо. – Нынче же ночью. Постарайтесь, чтобы мы провели ее в чистом ноле и под открытым небом, я тогда я раздеру себе кожу. Ночь наступила, та самая ночь, которую Дон-Кихот ожидал с величайшим нетерпением в мире; ему казалось, что колеса Аполлона сломались, и что день затягивается больше обыкновенного, точно так как бывает с влюбленными, которые никогда не знают меры своим желаниям. Наконец, рыцарь и оруженосец подъехали к группе тенистых деревьев, несколько в стороне от дороги, и, сняв седло с Россинанта и вьюк с Серого, растянулись на траве и поужинали из запасов Санчо. Последний, сделав из недоуздка и подпруги своего осла здоровую и гибкую плеть, удалился шагов на двадцать от Дон-Кихота, под тень нескольких буков. Увидав его удаляющимся с таким мужеством и решимостью, его господин сказал ему: – Смотри, друг, не раздери себя на куски. Сделай так, чтобы один удар дождался другого и не так спеши достигнуть конца пути, чтобы не остаться без дыхания среди дороги; я хочу сказать, – не бей себя так сильно, чтобы жизнь твоя не кончилась, прежде, нежели ты достигнешь желанной цифры. Чтобы ты не сбился со счета, я берусь считать отсюда по своим четкам удары, которые ты себе дашь, и да покровительствует тебе небо, как ты заслуживаешь за свое доброе намерение. – Хороший плательщик не тревожится своими обязательствами, – отвечал Санчо. – Я думаю бить себя так, чтобы не убить себя, но чтобы это меня хорошенько жгло. В этом и должна состоять сущность этого чуда. Он тотчас разделся от пояса до верхней части туловища, потом, взяв в руки веревку, стал себя стегать, а Дон-Кихот – считать удары, но не успел он дать себе шести или восьми ударов, как шутка эта показалась ему несколько тяжелою, а цена несколько легкою. Он остановился и сказал своему господину, что считает сделку обманом, потому что такие удары заслуживают оплаты полуреалом, а не одним квартильо. – Продолжай, друг Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – я удваиваю плату. – Ну, так с помощью Божьей, – сказал Санчо, – и пускай сыплются удары дождем. – Но хитрец скоро перестал давать себе удары по плечам. Он бил по деревьям, издавая от времени до времени такие вздохи, что можно было думать, будто он с каждым ударом вырывает из себя душу. Дон-Кихот, разжалобленный и опасаясь притом, как бы он не лишился жизни, и как бы неосторожность Санчо не погубила всего дела, сказал ему, наконец: – Ради неба, друг, оставь это дело; средство кажется мне слишком острым, и хорошо бы давать себе передышку. Не в один час взята была Замора.[338] Ты уже нанес себе, если я не ошибся в счете, более тысячи ударов плетью, этого достаточно пока, потому что осел, как говорится попросту, может вывести бремя, но не обременение. – Нет, нет, господин, – отвечал Санчо, – пусть обо мне не говорят: долг платить, дома нет. Пусть ваша милость отойдет отсюда немного и даст мне нанести себе еще тысячу ударов. В два таких присеста дело будет сделано, и за нами останется только излишек. – Если ты находишься в таком добром расположении, – заговорил Дон-Кихот, – то да благословит тебя небо; давай себе удары на здоровье, а я отойду. Санчо возвратился к своему делу с такой энергией, что скоро на нескольких деревьях не осталось коры: с такой силой он себя бичевал. Наконец, испустив громкий крик и дав страшный удар одному буку, он сказал: – Здесь умрет Самсон и все кто с ним. – Дон-Кихот прибежал на звук этого ужасного удара и жалобного стона и, схватив сплетенный ремень, который служил Санчо плетью, сказал ему: – Упаси господи, друг Санчо, чтобы из-за моего удовольствия ты лишил себя жизни, которая нужна твоей жене и твоим детям. Пускай Дульцинея дожидается лучшего случая, а я буду держаться в пределах надежды на будущее и буду ждать, чтобы ты приобрел новые силы, дабы это дело окончилось к удовольствию всех. – Если ваша милость, мой господин, так хотите, – отвечал Санчо, – хорошо, я согласен, но накиньте мне ваш плащ, потому что пот катится с меня каплями, а я не хочу схватить насморк, как случается с кающимися, которые впервые выносят бичевание. – Дон-Кихот поспешил разоблачиться и, оставшись в одном полукафтанье, хорошенько укрыл Санчо, который проспал до тех пор, пока его разбудило солнце. Они продолжили свой путь и остановились в этот день в деревне в трех милях расстояния. Они подъехали к постоялому двору, который и был Дон-Кихотом признан за таковой, а не за замок со рвами, башнями, опускными решетками и подъемными мостами, потому что после своего поражения он рассуждал обо всех вещах более здраво, как и видно будет впредь. Его поместили в низкой комнате, в которой на окнах вместо гардин висели два куска старой разрисованной саржи по деревенскому обычаю. На одном грубо изображено было похищение Елены, когда дерзкий гость Менелая увозит его супругу. Другой представлял историю Энея и Дидоны, когда последняя, взошедши на высокую башню, задернутая в простыню, делает знаки убегающему любовнику, который спасается от нее в открытом море на фрегате или бриге. Рыцарь, рассматривая обе картины, заметил, что Елена уходила совсем не против воли, потому что она украдкой смеялась под плащом. Что касается прекрасной Дидоны, то с ее глаз капали слезы, большие как орех. Хорошенько рассмотрев их, Дон-Кихот сказал: – Эти обе дамы были крайне несчастны, что родились не в наше время, а я еще более несчастен, что не родился в их время, потому что если бы я встретил этих обеих красавиц, Троя не была бы сожжена, а Карфаген разрушен, мне достаточно было бы убить Париса, чтобы не допустить таких великих бедствий. – Я готов биться об заклад, – сказал Санчо, что немного пройдет времени, и ни одного не будет кабачка, гостинцы, постоялого двора и цирюльни, где не оказалось бы в картинах истории наших подвигов. Но я хотел бы, чтобы они были нарисованы лучшей рукой, нежели та, которая намазала этих дам. – Ты прав, Санчо, – заметил Дон-Кихот, потому что действительно это похоже на картины Орбаньехи, художника, жившего в Убеде, который, когда его спрашивали, что он рисует, отвечал: «Что выйдет», а если случайно у него выходил петух, он подписывал под ним: «Это петух», чтобы его не приняли за лисицу. Таков же, Санчо, если я не ошибаюсь, должен быть художник или писатель (это одно и тоже), который напечатал историю нового Дон-Кихота; он нарисовал или написал наудачу. Это похоже также и на одного поэта по имени Маулеон, который несколько лет назад явился представиться ко двору. Он быстро отвечал на все обращенные к нему вопросы, а когда его спросили, что значит Deum de Deo, он отвечал: «Отселе доселе».[339] Но оставим это, а скажи лучше, Санчо: в случае если ты захочешь дать себе этой ночью следующий залп ударов, предпочтешь ты сделать это под кровлей дома или под открытым небом? – Клянусь богом, господин, – отвечал Санчо, – что для тех ударов, которые я думаю дать себе, все равно, быть в доме или в поле. Но впрочем, я хотел бы; чтобы это произошло под деревьями; мне кажется, что они составляют мне компанию и что они удивительно помогают моему терпению. – Ну, не надо ни того, ни другого, друг Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – чтобы тебе собраться с силами мы оставим окончание этого дела до нашей деревни, куда мы прибудем не позже, как послезавтра. – Делайте, как знаете, – отвечал Санчо, – а я хотел бы покончить с этим делом поскорее, пока железо горячо и точильный камень в движении, потому откладывать иногда опасно; надо молиться Богу и давать колотушки, потому лучше синица в руке, чем журавль в небе. – Будет, Санчо, – воскликнул Дон-Кихот, – оставь свои поговорки ради единого Бога; можно подумать, что ты возвращаешься к sieut erat. Говори просто, гладко, не запутываясь и не заплетаясь, как я тебе уже столько раз говорил. Ты увидишь, что будешь себя чувствовать хорошо. – Я не знаю, какое на мне лежит проклятие, – отвечал Санчо. – Я не могу привести ни одного доказательства без поговорки и ни одной поговорки, которая не казалась бы мне доказательством. Но я исправлюсь, если только это мне удастся. – И на этом их беседа кончилась. ГЛАВА LXXII Как Дон-Кихот и Санчо прибыли в свою деревню Весь этот день Дон-Кихот и Санчо оставались в этом деревенском постоялом дворе, ожидая ночи, один – чтобы покончить со своим наказанием среди чистого поля, другой – чтобы увидать конец его, который должен будет быть и целью его желаний. Между тем к дверям гостиницы подъехал один путешественник верхом на лошади и в сопровождении троих или четверых слуг, один из которых, обращаясь к тому, кто казался их господином, сказал ему: – Ваша милость, господин Дон Альваро Тарфе, можете очень хорошо отдохнуть здесь, дом кажется чистым и свежим. – Дон-Кихот, услыхав это, сказал Санчо: – Слушай, Санчо, когда я перелистывал эту вторую часть моей истории, мне кажется я там между прочим встретил имя Дон Альваро Тарфе. – Очень может быть, – отвечал Санчо;– дадим ему сойти с лошади, потом допросим его. – Барин сошел с лошади, и хозяйка гостиницы отвела ему против комнаты Дон-Кихота низкую залу, убранную другой разрисованной саржей, как и та, которая украшала комнату вашего рыцаря. Новый пришелец облачился в летнее платье, и, выйдя на крыльцо гостиницы, которое было обширно и прохладно, он увидал там Дон-Кихота, который прохаживался взад и вперед. – Можно узнать, куда лежит путь вашей милости, господин дворянин? – спросил он его. – Я отправлюсь, – отвечал Дон-Кихот, – в одну деревню, отсюда по близости, откуда я родом и где живу. А ваша милость куда едете? – Я, сударь, – отвечал приезжий, – еду в Гренаду, на свою родину. – Хорошая родина, – заметил Дон-Кихот. – Но ваша милость не будете ли столь любезны и не скажете ли мне своего имени? Я полагаю, что для меня это более важно знать, нежели я могу сказать. – Мое имя, – отвечал путешественник, – Дон Альваро Тарфе. – Без всякого сомнения, – заметил Дон-Кихот, – я полагаю, что ваша милость тот самый Дон Альваро Тарфе, который фигурирует во второй части истории Дон-Кихота Ламанчскаго, недавно напечатанной и преданной гласности современным писателем, – Я тот самый, – отвечал дворянин, – и этот Дон-Кихот, главное лицо этой истории, был моим близким другом. Это я увлек его из его родины или, по крайней мере, понудил его отправиться к состязаниям, которые происходили в Сарагоссе и на которые я сам отправлялся. И действительно, действительно, я ему оказал много услуг и не допустил, чтобы его плечи были избиты палачом, за то, что он был несколько чересчур дерзок.[340] – Скажите мне, господин Дон Альваро, – заговорил снова Дон-Кихот, – похожу я несколько на того Дон-Кихота, о котором говорит ваша милость? – Нет, конечно, нет, – отвечал путешественник, – ни в каком случае. – А у этого Дон-Кихота, – прибавил наш путешественник, – не было ли с собой оруженосца по имени Санчо Панса? – Да, без сомнения, был, – отвечал Дон Альваро, – но хотя он и славился тем, что был забавником и балагуром, но я никогда не слышал от него шутки, которая была бы забавна, – Честное слово, я этому верю! – воскликнул Санчо. – Шутить как нужно дается не всякому, а этот Санчо, о котором говорите ваше милость, господин дворянин, должен быть величайшим негодяем, скотом и вором, все вместе. Настоящий Санчо – я, и у меня к вашим услугам больше шуток, чем если бы они сыпались дождем, если не верите, ваша милость, произведите опыт. Ходите за мною, по меньшей мере, в течение года, и вы увидите, как они падают с моих уст при каждом шаге таким частым и мелким дождем, что всего чаще я сам не знаю, что говорю, а все слушающие меня покатываются со смеху.[341] Что касается настоящего Дон-Кихота Ламанчского, знаменитого, храброго, мудрого, влюбленного, расторжителя неправых дел, покровителя сирот, защитника вдов, губителя девиц, того, у кого единственная дама несравненная Дульцинея Тобозская, то вот он, этот господин, мой хозяин. Всякий другой Дон-Кихот и всякий другой Санчо суть только для вида, суть только воздушные мечты. – Клянусь Богом, я верю этому, – отвечал Дон Альваро, – потому что вы, мой друг, в четырех произнесенных вами словах высказали больше острот, чем другой Санчо Панса во всех своих речах, которые я от него слышал, а число их велико. От него больше отдавало обжорством, нежели красноречием, и дураком, нежели забавником, и я имею основание думать, что волшебники, преследующие хорошего Дон-Кихота, хотели преследовать и меня с плохим Дон-Кихотом. Но в сущности я, право, не знаю, что сказать, потому что я готов был бы поклясться, что оставил того Дон-Кихота в доме сумасшедших в Толедо, чтобы его там излечили, и вдруг здесь встречаю другого Дон-Кихота, хотя совершенно не похожего на моего. – Я не знаю, – заметил Дон-Кихот, – могу ли я назваться хорошим, но могу, по крайней мере, сказать, что я не плохой. В доказательство того, что я утверждаю, я хотел бы, господин Дон Альваро Тарфе, чтобы ваша милость знали одну вещь, именно: никогда в моей жизни нога моя не была в Сарагоссе. Напротив, услыхав, что этот фантастический Дон-Кихот был на состязаниях в этом городе, я не хотел показываться туда, чтобы обличить его пред всем светом. Поэтому я прямо проехал в Барцелону, единственный по расположению и по красоте город, сокровищница учтивости, прибежище чужестранцев, богадельня для бедных, отечество храбрых, мститель за обиды и место свидания для верных друзей. Хотя то, что со мною там произошло и не относится к приятным воспоминаниям, а напротив вызывает жгучее сожаление, но я переношу их, однако, без сожаления и только потому, что имел случай насладиться видом Барцелоны. Итак, господин Дон Альваро Тарфе, я Дон-Кихот Ламанчский тот, о котором говорит молва, а не тот подлец, который хотел воспользоваться моим именем и хвастать моими мыслями. Я умоляю поэтому вашу милость, во имя обязанностей дворянина, соблаговолите заявить и подтвердить пред алькадом этой деревни, что ваша милость никогда во всю свою жизнь не видали меня до нынешнего дня, что я не Дон-Кихот напечатанной второй части и что этот Санчо Панса, мой оруженосец, не тот, которого знала ваша милость. – Очень охотно, – отвечал Дон Альваро, – но, право, это удивительно увидать в одно и то же время двоих Дон-Кихотов и двоих Санчо Панса, так схожих по именам и столь не вхожих по действиям. Да, я повторяю и подтверждаю, что я не видал того, что видел, и что со мной не было того, что было. – Без сомнения, – заметил Санчо, – ваша милость заколдованы, как госпожа Дульцинея Тобозская, и если бы небу угодно было назначить, чтобы для освобождения вас от чар я должен был дать себе еще три тысячи с чем-то ударов плетью, какие я даю себе для нее, я бы безо всякой корысти дал себе их. – Я не понимаю, что вы хотите сказать словами: удары плетью, – отвечал Дон Альваро. – О, это долго рассказывать, – сказал Санчо, – но потом я расскажу вам, в чем дело, если мы поедем по одной дороге.[342] Во время этих разговоров наступил час обеда, и Дон-Кихот с Дон Альваро вместе сели за стол. Местный алькад случайно вошел в гостиницу в сопровождении протоколиста. Дон-Кихот изложил ему прошение в форменной записке, как подобало по его чину, чтобы Дон Альваро, дворянин, бывший на лицо, заявил его милости, что никогда не знал Дон-Кихота Ламанчского, также присутствовавшего на лицо, и что он не тот, который фигурирует в истории, напечатанной под заглавием: Вторая част Дон-Кихота Ламанчского, и написанной неким Авельянедой, родом из Тордезильяса. Алькад разобрал дело по судебным законам. Заявление было сделано по всем правилам и со всеми формальностями, требуемыми в подобных случаях, что доставило большое наслаждение Дон-Кихоту и Санчо, как будто такое заявление было им очень нужно, как будто действия их и слова не ясно показывали различие между обоими Дон-Кихотами и обоими Санчо Панса. Кучей любезностей и взаимным предложением услуг обменялись Дон Альваро и Дон-Кихот, причем знаменитый Ламанчец выказал свой ум и свою мудрость так явно, что Дон Альваро Тарфе наконец разубедился и стал думать, что он в самом деле заколдован, потому что воочию видел двух совершенно разных Дон-Кихотов. По наступлении вечера они вместе выехали с места своего отдыха и в полумиле расстояния увидали две расходившиеся дороги: одна вела к деревне Дон-Кихота, подругой должен был поехать Дон Альваро. Во время этого краткого путешествия Дон-Кихот рассказал ему о своем несчастном поражении, равно как о чарах, в которых находилась Дульцинея, и о средстве, указанном Мерлином. Все это повергло в новое удивление Дон Альваро, который, сердечно расцеловавшись с Дон-Кихотом и Санчо, поехал своей дорогой, предоставив им ехать своей. Рыцарь провел эту ночь под несколькими деревьями, чтоб дать Санчо случай докончить свою епитимью. Он ее действительно окончил и таким же образом как прошлой ночью, к большему ущербу коре буков, нежели своих плеч, которые он оберегал так тщательно, что удар плетью не согнал бы и муху, если б она уселась на плечах Санчо. Обманутый Дон-Кихот не потерял ни одной единицы в счете и нашел, что вместе с ударами за прошлую ночь число их дошло до трех тысяч двадцати девяти. По-видимому, солнце очень рано встало, чтобы увидать жертву, но с первым же рассветом хозяин и слуга продолжали свой путь, разговаривая о заблуждении, из которого они вывели Дон Альваро и радуясь, что получили его заявление пред судебной властью в такой достоверной форме. Весь этот день и следующую ночь они ехали без приключений, которые заслуживали бы быть рассказанными, если не считать того, что Санчо кончил свою задачу, что преисполнило Дон-Кихота такой безумной радостью, что он не мог дождаться дня, чтобы увидать, не едет ли по дороге Дульцинея, его дама, уже освобожденная от чар, и по всему пути, увидав какую-либо женщину, он спешил ей навстречу, чтобы посмотреть, не Дульцинея ли это Тобозская, так был он уверен в непреложности обещаний Мерлина. В таких мыслях и желаниях достигли они холма, с высоты которого была видна их деревня. При виде ее Санчо стал на колени и воскликнул: – Открой свои глаза, желанная родина, и посмотри на своего возвращающегося сына Санчо Панса, если не более богатого, то хорошо избитого. Открой свои объятия и получи также своего сына Дон-Кихота, который, возвращаясь побежденным от руки других, возвращается за то победителем над самим собою, а это, как он мне говорил, наибольшая победа, какую может человек одержать. Но я приношу с собою деньги, потому что если мне давали хороших тумаков, то я хорошо держался на своем седле. – Оставь эти глупости, – сказал Дон-Кихот, – и приготовимся твердой ногой вступить в нашу деревню, где мы спустим узду нашей фантазии, чтобы начертать план пастушеской жизни, которую мы хотим вести. – После этих слов они съехали с холма и достигли деревни. ГЛАВА LXXXIII О мрачных предсказаниях, поразивших Дон-Кихота при вступлении в родную деревню, а также и о других событиях, которые украшают и возвышают интерес этой великой истории Вступая на родную почву, как передает Сид Гамед, Дон-Кихот увидал на гумне[343] двух маленьких мальчиков, ссорившихся между собою. Один из них говорил другому: – Напрасно стараешься, Перекильо, ты ее не увидишь больше во всю свою жизнь, во все свои дни. – Дон-Кихот услышал эти слова. – Друг, – сказал он Санчо, – слышишь ты, что говорит этот маленький мальчик: Ты не увидишь ее более во всю свою жизнь, и во все свои дни! – Ну, – отвечал Санчо, – что из того, что этот маленький мальчик так сказал? – Как! – заговорил снова Дон-Кихот. – Разве ты не видишь, что если применить эти слова к моему положению, то это значит, что я не увижу больше Дульцинеи? – Санчо хотел отвечать, но ему помешал вид зайца, который несся поперек воля, преследуемый стаей борзых. Бедное животное, в полном страхе, бросилось к ногам осла, ища около них убежища. Санчо взял зайца в руки и показал его Дон-Кихоту, который не переставал повторять: «Malum signum, malum signum». Заяц бежит, борзые его преследуют, конечно Дульцинея более не явится. – Какой вы право странный, – сказал Санчо. – Предположим, что этот заяц был Дульцинеей Тобозской, а эти преследующие ее борзые – разбойники-волшебники, которые ее превратили в крестьянку; она бежит, я ее схватываю и отдаю во власть вашей милости, а выдержите ее в руках и ласкаете в свое удовольствие. Чем же это плохой признак? И какое дурное предзнаменование можно из этого вывести? Оба маленьких спорщика приблизились, чтобы посмотреть зайца, и Санчо спросил их, о чем они спорили. Они ответили, что тот, который сказал: – Ты ее не увидишь во всю свою жизнь, взял у другого маленькую клетку для сверчков, которую и не думает никогда возвратить другому. Санчо достал из кармана серебряную монету и дал ее маленькому мальчику за его клетку, которую и передал в руки Дон-Кихота, оказав: – Ну, господин, вот эти плохие предсказания и разбиты и уничтожены; отношение к нашему делу они имеют, как я думаю, как я ни глуп, такое же, как прошлогодние облака. Если память мне не изменяет, помнится, я слышал от нашего деревенского священника, что христианин и просвещенный человек не должен обращать внимания на эти ребяческие вещи. И ваша милость говорили мне намедни то же самое, объяснив мне, что все те христиане, которые обращают внимание на предзнаменования, не больше как глупцы. Не надо думать больше об этом. Оставим это и вступим в деревню. Подъехали охотники и потребовали, чтобы заяц был им отдан, что Дон-Кихот и сделал, потом рыцарь поехал дальше и встретил у околицы священника и бакалавра Карраско, которые прогуливались на лужайке, повторяя на память молитвы. Надо сказать, что Санчо Панса накинул на осла, сверх связки с оружием, в виде попоны, тунику из баркана, усыпанную разрисованными на ней огоньками, в которую его завернули в замке герцога в ту ночь, когда Альтисидора воскресла; кроме того на голову осла он надел остроконечную митру, что представляло самую странную метаморфозу и самый удивительный наряд, в каком когда-либо на свете появлялся осел. Оба искателя приключений тотчас были узнаны священником и бакалавром, которые и бросились к ним с распростертыми объятиями. Дон-Кихот сошел с лошади и крепко прижал к груди обоих друзей. Деревенские повесы, от которых отделаться никогда нельзя, издали увидали ослиный колпак и, подбежав, чтобы разглядеть его, говорили друг другу: – Сюда, дети, сюда! идите, посмотрите на осла Санчо Панса, более нарядного, нежели Минго Ревульго,[344] и на лошадь Дон-Кихота, более худую, чем прежде! – Наконец, окруженные этими повесами и сопровождаемые священником и Карраско, они въехали в деревню и прямо направились к дону Дон-Кихота, где встретила у входа экономку и племянницу, которые были уже уведомлены об их приезде. Такое же точно извещение, ни больше, ни меньше, дано было Терезе Панса, жене Санчо, которая, растрепанная и полуодетая, таща за руку свою дочь Санчику, прибежала к своему мужу. Но, увидав, что он совсем не так наряден и разодет, как она себе представляла губернатора, она воскликнула: – А, муженек, так вот вы каковы! Мне кажется, что вы пришли пешком, как собака и с распухшими лапами. У вас скорее вид негодяя, нежели губернатора. – Молчи, Тереза, – отвечал Санчо, – очень часто корыто есть, а свиней нет. Пойдем домой, ты услышишь чудеса. Я привез с собою деньги, а это главное, и заработанные собственным трудом, без ущерба другим. – Принесите деньги, мой добрый муж, – отвечала Тереза, – а здесь или там они заработаны и каким способом заработаны, вы никого этим не удивите. – Санчика бросилась на шею отцу и спросила его, не привез ли он чего-нибудь, потому что она ожидала, сказала она, столько же, сколько дождя выпадает в мае. Потом она взяла его с одной стороны за кожаный пояс, а жена с другой стороны под руку, и, ведя осла за ремень, они все трое пошли домой, оставив Дон-Кихота в его доме во власти экономки и племянницы и в обществе священника и бакалавра. Дон-Кихот, не дожидаясь ни срока, ни случая, тотчас заперся со своими двумя друзьями, потом вкратце рассказал им о своем поражении и об обязательстве не покидать деревни в течение года, которое он и намерен выполнить буквально, не нарушая его ни на иоту, как странствующий рыцарь, связанный точными правилами странствующего рыцарства. Он присовокупил, что намерен на этот год сделаться пастухом и развлекаться в тиши полей, где ему можно будет спустить узду и дать полную свободу своим любовным мыслям, выполняя добродетельные пастушеские обязанности. Затем он стал их умолять, чтобы они составили ему компанию, если они не особенно заняты и если им не помешают в этом более серьезные обязанности. – Я куплю, – сказал он, – стадо овец, достаточное для того, чтобы нас называли пастухами, и я должен вам сказать, что главное уже сделано, потому что я нашел для вас имена, который подойдут к вам, как вылитые. – Что же это за имена? – спросил священник. – Я, – отвечал Дон-Кихот, – буду называться пастух Кихотис, вы, господин бакалавр, – пастух Карраскон, вы, господин священник, – пастух Куриамбро, а Санчо Панса – пастух Пансино. Оба друга точно с неба свалялись, услыхав об этом новом безумии Дон-Кихота; но, боясь, чтоб он вторично не ушел с родины и не вернулся к своим рыцарским экспедициям, и надеясь к тому же, что в продолжение года можно будет его излечить, они согласились на его новый план, одобряли его безумную мысль, как очень благоразумную, у предложили ему себя в товарищи его сельских занятий. – Мало того, – прибавил Самсон Карраско, – так как я, как всем известно, весьма знаменитый поэт, то я буду на каждом шагу сочинять пасторальные стихи или героические, как мне вздумается, чтобы убить время в уединенных местах, по которым мы будет странствовать. Самое важное, господа, чтобы каждый из вас выбрал имя пастушки, которую будет прославлять в своих стихотворениях, и чтоб мы на всех, даже самых жестких, деревьях вырезали и увенчивали ее имя, по исконному обычаю влюбленных пастухов. – Вот это чудесно, – ответил Дон-Кихот. – Мне-то нечего придумывать имя какой-нибудь воображаемой пастушки, потому что бесподобная Дульцинея Тобозская, слава здешних мест, краса лугов, гордость красоты, цвет прелестей и ума – словом, совершенство, заслуживает всяческих похвал, даже кажущихся преувеличенными. – Это правда, – подтвердил священник. – Ну, а мы поищем здесь каких-нибудь новеньких пастушечек, которые пришлись бы нам по вкусу, если не по душе. – А если мы таких не найдем, то дадим своим пастушкам имена тех описанных в книгах и увенчанных пастушек, о которых говорит весь свет: – Филид, Амариллид, Диан, Флерид, Галатей и Белизард. Так как их продают на рынке, то мы можем купить их и сделать их своими. Если, например, моя дама или, лучше сказать, моя пастушка будет называться Ана, я стану воспевать ее под именем Анарды; если ее будут звать Франциской, я назову ее Франсенией, Люцию – Люсиндой, и так далее. Таким образом все устроится. И сам Санчо Панса, если вступит в наше братство, может прославлять свою жену Терезу под именем Терезаины.[345] Дон-Кихот расхохотался при этом имени, а священник, осыпав его похвалами за его достойную решимость, снова предложил ему себя в товарищи на все время, которое у него будет оставаться от его главных занятий. После этого оба друга простились с рыцарем, советуя и прося его побольше заботиться о своем здоровье, ничего не жалея для этого. Судьбе угодно было, чтобы племянница и экономка слышали этот разговор, и, как только Дон-Кихот остался один, они вошли в его комнату. – Это еще что такое, дядюшка? – спросила племянница. – Уж мы с экономкой надеялись, что ваша милость, наконец, вернулись домой, чтоб зажить спокойной, честной жизнью, а вы вдруг выдумали впутаться в новый лабиринт и сдаться – ты, пастушок, который приходишь, ты, пастушок, который уходишь! Право же, ячменная солома чересчур жестка, чтоб из вся делать свирели. – Да и как, – вмешалась экономка, – ваша милость будете проводить в поле летние знойные дни и зимние ночи, слушая вой волков? Это, честное слово, годится только для людей сильных, зачерствелых, с пеленок приученных к такой жизни. Уж если выбирать из двух зол меньшее, так уж лучше быть странствующих рыцарем, чем пастухом. Послушайте, сударь, примите мой совет. Я даю вам его не с пьяных глав, а трезвая, и с пятьюдесятью годами за плечами: оставайтесь дома, приведите в порядок свои дела, исповедуйтесь каждую неделю, давайте милостыню бедным, и, клянусь душой, если с вами приключится что-нибудь дурное… – Хорошо, хорошо, дети мои! – перебил Дон-Кихот. – Я сам прекрасно знаю, что делать. Отведите меня лучше в постель, потому что я, кажется, не совсем здоров, и будьте уверены, что рыцарем или пастухом я никогда не перестану заботиться о том, чтоб вы ни в чем не нуждались, как вы увидите на деле. – Обе добрые девушки, племянница и экономка, повели его в постель, где накормили и убаюкали его, как только умели. ГЛАВА LXXIV Как Дон-Кихот захворал, о составленном им завещании и о его смерти Так как все человеческое не вечно и постоянно стремится от начала к концу, особенно жизнь человеческая, и так жив Дон-Кихот не получил от неба привилегии остановить ход своей жизни, то его конец и смерть пришли совершенно неожиданно для него. От горя ли, причиняемого ему сознанием его поражения, по промыслу ли неба, которое так захотело, но у него открылась упорная лихорадка, продержавшая его в постели шесть дней, в продолжение которых его много раз навещали священник, бакалавр, цирюльник и другие друзья, а у изголовья его неотступно сидел его верный оруженосец Санчо Панса. Все они, думая, что его довели до такого состояния сожаление о том, что он был побежден, и горе от невозможности освободить от чар и от неволи Дульцинею, старались всеми силами развлекать его. – Ну, будьте мужественны, – говорил ему бакалавр: вставайте и начнемте пастушескую жизнь. Я уже сочинял эклогу, которая затмит все эклоги Санназара;[346] потом я еще купил на свои деньги у одного кинтанарского пастуха двух славных догов, которые будут стеречь стадо, одного по имени Барсино, а другого Бутрон. – Но все это не могло развлечь Дон-Кихота. Тогда друзья его пригласили врача. Врач пощупал его пульс, остался не особенно доволен и сказал: – Во всяком случае, надо подумать о спасения души, потому что тело в опасности. – Дон-Кихот спокойно и покорно выслушал этот приговор. Но не так отнеслись в этому его племянница, экономка и оруженосец, которые горько заплакали, точно у них перед глазами был уже его труп. Врач высказал мнение, что скрытые причины горя и печали доводят рыцаря до могилы. Дон-Кихот попросил, чтоб его оставили одного, потому что он хочет соснуть. Все вышли, и он уснул и проспал, как говорится, без просыпа более шести часов, так что его племянница и экономка думали, что он уж никогда не проснется. Однако по прошествии шести часов он проснулся и громко вскрикнул: – Да будет благословен всемогущий Господь, которому я обязан таким высоким благодеянием. Милосердие Его бесконечно, и грехи человеческие не могут ни уничтожить, ни уменьшить его. Племянница внимательно слушала речи своего дяди, которые показались ей более разумными, чем обычные его речи, по крайней мере с тех пор, как он захворал. – Что ваша милость говорите, сударь? – спросила она. – Разве есть что-нибудь новое? О каком это милосердии и грехах человеческих вы говорите? – Милосердие, о, племянница моя, – ответил Дон-Кихот, – это то, что излил на меня сейчас Господь, которого, как я уже сказал, не остановили мои грехи. Рассудок мой освободился и прояснился, избавившись от густого мрака невежества, навеянного глупым, беспрестанным чтением гнусных рыцарских книг. Я понял теперь их нелепость и обманчивые соблазны. Мне жаль только, что я так поздно опомнился, что у меня уже не остается времени исправить зло, принявшись за чтение других книг, которые просветили бы мою душу. Я чувствую себя, о, племянница моя, в когтях смерти и хотел бы умереть так, чтоб все видели, что моя жизнь была вовсе не так дурна, чтоб за мной осталась слава безумца. Правда, я был безумцем, но не хотел бы своею смертью дать доказательства этой истины. Позови, дорогая моя, всех моих добрых друзей – священника, бакалавра Самсона Карраско и цирюльника дядю Николая: я хочу исповедаться и составить завещание. – Племяннице не пришлось трудиться исполнить его просьбу, потому что все они в эту минуту явились сами. Увидав их, Дон-Кихот продолжал: – Поздравьте меня, господа, с тем, что я уже не Дон-Кихот Ламанчский, а Алонсо Кихано, которого за простой и тихий нрав прозвали добрым. Теперь я враг Амадиса Галльского и бесчисленнаго множества людей его сорта; я возненавидел все невежественные истории о странствующих рыцарях, я понял свою глупость и опасность, которой подвергло меня их чтение; словом, я, милостью Бога, приобрел, в ущерб себе, опытность и теперь презираю и гнушаюсь ими. Слыша такие речи, трое друзей вообразили, что его мозг поражен каким-нибудь новым безумием. – Как, господин Дон-Кихот! – вскричал Самсон. – Теперь, когда мы из верного источника узнали, что госпожа Дульцинея освободилась от чар, вы затянули такую песню! И когда мы уже готовы стать пастухами, чтобы в пении по-княжески проводить время, вы вдруг вздували сделаться отшельником! – Полноте, ради Бога; придите в себя и бросьте эти нелепости. Занимавшие меня до сих пор нелепости были, к сожалению, чересчур реальны для моего предубежденного ума, – ответил Дон-Кихот. – Дай Бог, чтоб моя смерть обратила их в мою пользу! Я прекрасно чувствую, господа, что гигантскими шагами приближаюсь к предельному моему часу. Теперь уже не время шутить. Пошлите за священником, чтоб он исповедал меня, и за нотариусом, чтоб составить мое завещание. В такой крайности человеку не подобает играть своей душой. Поэтому прощу вас, пока господин священник будет меня исповедовать, привести сюда нотариуса. Все переглянулись, пораженные словами Дон-Кихота, но как им это ни казалось странно, они поверили ему. Главное, что убеждало их, что больной умирает, была легкость, с которой он пришел от безумия к рассудительности. И действительно, к сказанному им он прибавил еще многое другое, до того красноречивое, умное и согласное с христианским учением, что последние сомнения их рассеялись, и они поверили, что к нему вернулся рассудок. Священник удалял всех и остался один с Дон-Кихотом, которого исповедал. Тем временем бакалавр сходил за нотариусом и привел его вместе с Санчо Панса. Бедняга Санчо, узнавший от бакалавра, в каком печальном состоянии находится его господин, принялся при виде заплаканных глаз племянницы и экономки, рыдать и проливать слезы. Исповедав больного, священник вышел и оказал: действительно, Алонсо Кихано Добрый выздоровел от своего безумия, и мы можем войти, чтоб выслушать его завещание. – Эти слова вызвали новые потоки из распухших глаз экономки, племянницы и доброго оруженосца Санчо Панса, так что из под век их так и потекли слезы, а из груди посыпались тысячи вздохов, потому что, как уже было говорено ранее, был ли Дон-Кихот просто Алонсо Кихано Добрым или Дон-Кихотом Ламанчским, характер его всегда был так кроток, а обхождение так приветливо, что его любили не только домашние, но и все знавшие его. Вместе с другими вошел и нотариус, который написал заглавие завещания. Затем, Дон-Кихот, кончив духовные свои дела со всеми необходимыми в таких случаях христианскими обрядностями, приступил к завещанию и стал диктовать: – Я желаю, чтобы с Санчо Панса, которого я в своем безумии сделал своим оруженосцем и с которым имел некоторые приходо-расходные счеты, не требовали ничего из той суммы денег, которая находилась у него на хранении, и чтоб с него не спрашивали никакого отчета об этих деньгах. Если останется что-нибудь после того, как ему будет уплачено, что я ему должен, то пусть остаток, который должен быть невелик, принадлежит ему и пусть он принесет ему большую пользу. Если бы я, как в безумии своем добыл ему губернаторство над островом, мог теперь, когда я стал человеком здоровым, подарить ему царство, я бы ему подарил его, ибо наивность его характера и преданность его заслуживают такой награды. – И, обратившись к Санчо, он прибавил: – Прости меня, друг мой, что и подал тебе повод казаться таким же сумасшедшим, как я, заставив тебя впасть в то же заблуждение, в каком был я сам, поверив, будто на свете были и есть странствующие рыцари. – Увы, увы! – ответил Санчо рыдая. – Не умирайте, мой добрый господин, а послушайтесь моего совета и живите еще многие годы, потому человек не может на этом свете сделать худшего безумства, как умереть ни с того, ни с сего, убитый не кем-нибудь и не какими-нибудь ударами, а только горем. Полноте, не ленитесь, вставайте с постели и пойдемте в поле, одетые пастухами, как мы условились: может быть, мы найдем за каким-нибудь кустом госпожу Дульцинею, освобожденную вам на радость от чар. Если ваша милость умираете от горя, что вас победили, так свалите всю вину на меня и говорите, что вы упали оттого, что я плохо оседлал Россинанта. Притом же ваша милость ведь читали в своих книгах, что это самая обыкновенная вещь, что рыцари валят друг друга, и что тот, кто побежден сегодня, может сам победить завтра. – Совершенно верно, – заметил Самсон, – добрый Санчо Панса отлично понимает эти истории. – Господа, – возразил Дон-Кихот, – оставьте это: в прошлогодних гнездах не бывает птиц. Я был сумасшедший и стал здрав, я был Дон-Кихотом Ламанчским и стал теперь Алонсо Кихано Добрым. Пусть мое раскаяние и моя искренность возвратят мне прежнее уважение ваших милостей ко мне и пусть господин нотариус продолжает… И так, я завещаю все мое движимое и недвижимое имущество племяннице моей, здесь присутствующей Антонии Кихана, по вычете из него всех сумм, необходимых для исполнения всех моих распоряжений, и первое, чего я требую, это уплаты жалованья моей экономке за все время, которое она у меня прослужила, и сверх того, выдачи ее двадцати дукатов на экипировку. Душеприказчиками и исполнителями моего завещания назначаю господина священника и господина бакалавра Самсона Карраско, здесь присутствующих. Далее завещаю, если моя племянница Антония Кихана захочет выйти замуж, чтоб она вышла за человека, о котором будет дознано предварительно судебным порядком, что он не знает даже, что такое рыцарские книги. Если же будет дознано, что он их знает, а племянница моя все-таки захочет за него выйти, то я лишаю ее всего, что завещаю ее, и мои душеприказчики будут иметь право употребить все на богоугодные дела по своему усмотрению… Далее, умоляю этих господ, моих душеприказчиков,[347] если им удастся каким-нибудь способом познакомиться с автором, написавшим, как говорят, историю под заглавием Вторая часть похождений Дон-Кихота Ламанчского, попросить его от моего имени как можно настоятельнее, чтоб он простил меня, что я невольно подал ему повод написать так много таких ужасных глупостей, потому что я покидаю этот свет с угрызением совести, что дал ему такой повод. После этих слов Дон-Кихот подписал и запечатал завещание и, утомленный, в обмороке растянулся на постели. Все присутствовавшие, испугавшись, бросились к нему на помощь, но и во все три дня, которые он еще прожил после составления завещания. Он каждый час лишался чувств. Весь дом был перевернут вверх дном, но, несмотря на то, племянница ела с аппетитом, экономка угощала, а Санчо был весел, как всегда, потому что всякое наследство имеет свойство изглаживать и смягчать в сердцах наследников чувство горести, причиняемое потерей умершего. Наконец, наступил последний час Дон-Кихота. Он все время не переставал в самых энергических выражениях проклинать рыцарские книги и перед смертью причастился, как подобает христианину. Присутствовавший при этом нотариус утверждал, что ни в одной из рыцарских книг не встречал странствующего рыцаря, который умер бы в своей постели так спокойно и так по-христиански, как Дон-Кихот. Этот последний отдал Богу душу, т. е. умер, окруженный горюющими и плачущими друзьями. Видя, что он скончался, священник попросил нотариуса выдать свидетельство, что Алонсо Кихано Добрый, всеми называемый Дон-Кихотом Ламанчским, перешел из этого мира в другой и умер естественной смертью. При этом священник сказал, что просит этого свидетельства для того, чтоб отнять у всех писателей, исключая Сида Гамеда Бен-Энгели, всякую возможность ложно воскрешать его и сочинять о его похождениях бесконечные истории! Таким был конец доблестного гидальго Ламанчского, родины которого Сид Гамед не хотел точно указать, для того чтобы все города и местечки Ламанчи оспаривали друг у друга честь быть его родиной и считать его в числе своих детей, подобно тому как было с семью городами Греции относительно Гомера.[348] Тут еще не было упомянуто о слезах Санчо, племянницы и экономки, а также о новых эпитафиях, написанных на памятнике Дон-Кихота. Вот эпитафия, сочиненная Самсоном Карраско: Здесь отважного могила С твердой волей и рукою, Пред которым смерти сила, Как доносится молвою, Власть свою остановила. С миром он все жизнь сражался И за пугало считался. Небеса ему судили, Дни кого безумством были, Чтоб разумным он скончался.