Другой путь
Часть 42 из 51 Информация о книге
– А… А как же к вам? Она уже спускала лестницу. Бах карабкался по ней так долго, так неуклюже, что под конец, не выдержав, Мирра бесцеремонно взяла его под мышки и подтянула. – Антон только-только, час назад, уехал на несколько дней. В Саратов, со своим профессором. На операцию. – Наверное, что-нибудь очень сложное? – почтительно спросил Бах, тяжело дыша после подъема. – Денежное. Нэпач какой-то оперируется. Хорошо платит, – покривилась Мирра. – Вы куда подевались-то? Антон был на кладбище, заходил к вам. Церковь закрыта, в будке живет другой сторож. Сказал, съехали вы, а куда, не знает. – Отца Александра взяли вторым священником в Вешняковскую церковь. Это по Казанской дороге, недалеко от Москвы. Он меня дворником пристроил. Ужасно повезло. Там, правда жилищные условия… Ах, неважно… – Иннокентий Иванович дернул плечом. Видно было, что ему действительно это неважно. – С каким же профессором поехал Антоша? Не с тем ли, который… Мирра насупилась. – С тем. Только ваш конверт брать за границу Логинов отказался. Потому что он сволочь и шкурник. Говорит, инструкция для выезжающих в загранкомандировки воспрещает, а у вас на снимке еще и служитель культа. Мне, говорит, неприятности не нужны… Вы заберите свою карточку. И извините, что так вышло. – Нет-нет, оставьте у себя, пожалуйста. – Бах умоляюще приложил руку к груди. – Профессор, конечно, прав. Зачем ему рисковать? Но у вас, наверное, есть и другие знакомые, кто бывает за границей. У меня-то совсем таких нет… Мирра отобрала у него шляпу, заставила снять длинный линялый пыльник. – Я без галош… Но я сниму башмаки. Он хотел согнуться, но Мирра удержала. – Не надо. На улице чисто. В этом году весна была стремительная, как атака красной конницы. Снег стаял в четыре дня, грязь подсохла за неделю. Конец апреля, а тротуары уже сухие. Небо синее, в нем с утра до вечера солнце. Красота! Но эта весна вообще была особенная. Она никак не могла оказаться плаксивой и грязной. – Наводите порядок? – Бах глядел на сваленное кучей клобуковское шмотье. – Большая весенняя уборка, да? – Заметил жирную меловую черту, замигал. – …Как у вас необычно… – На тощем лице появилось тревожное выражение. – Что у вас? Всё ли хорошо? – Нормально, – коротко ответила Мирра. – Живем. Вы чего приехали? – Спохватилась, что прозвучало невежливо. – В смысле, по делам? Здорово, что зашли, а то Антон волновался. И я тоже. Это, между прочим, было правдой. Всего один раз Баха этого видела, а как-то беспокойно стало, когда он пропал. Не раз думала: где он, птаха божья? Есть ли у него крошки – поклевать? Не зацапала ли кошка? – Я на суд приехал. Бах осторожно пристроился на край стула – Мирра уже несколько раз жестом показала: садитесь, садитесь, чего вы? – На суд?! А что вы такого натворили? – Нет-нет, суд не надо мной. – Засмеялся. – Кому я сдался? Я на «Процесс палачей». Посмотреть. – А-а… Мирра успокоилась. Последний год по всему СССР шли судебные процессы над слугами старого режима и активными деятелями контрреволюции. Дошли наконец руки у советской власти, давно пора. Про московский «Процесс палачей» все газеты пишут. – Зачем вам жандармы эти? – удивилась Мирра. – Ладно попы какие-нибудь, а палачи-то вам что? – Это я им нужен. Нужнее, чем когда судят духовных особ за верность священническому сану. Потому что таким многие сочувствуют, хоть и втайне. Молятся за них. И Бог таких не оставит. А эти совсем скверные, никому не нужные. Все только проклинают и плюют. Потому и хожу. Молиться нужно за всякую душу. Особенно за такие… – Осуждаете, поди, советскую власть за мстительность, за расправу с врагами? – спросила Мирра, не очень поняв, о чем это он. – Нисколько. Это суды нужные и правильные, – неожиданно сказал Иннокентий Иванович. – В старой России творилось много зла, в том числе и теми, кто был обязан охранять справедливость. Я против смертной казни, узаконенного убийства. Но я не против возмездия. Злодеев обязательно нужно судить. Потому что зло должно быть выставлено напоказ и осуждено. – Ишь ты, – поразилась Мирра. – Не думала, что вы сторонник пролетарской справедливости. – Справедливость – слово, которое не терпит прилагательных. Как только прицепляешь к ней какое-нибудь уточнение – «пролетарская», «классовая», да хоть бы даже и «высшая», – от справедливости ничего не остается. Вот какая, скажите мне, справедливость в том, что у нас целые категории граждан подвергнуты тотальной люстрации? Такого слова Мирра не знала. – Чему подвергнуты? – Люстрации. Ограничению гражданских прав. Я про «лишенцев» говорю. Разве это справедливо? – Иннокентий Иванович покачал головой. – Когда миллионы людей не могут голосовать, работать в государственных учреждениях, учиться в ВУЗах, хотя не совершили никакого преступления, а просто родились в «неправильной» семье, или когда-то, в совсем иной стране, выбрали себе не ту профессию, или ведут дело, для которого необходим наемный труд. – Это мера пролетарской защиты! – горячо сказала Мирра. – Не так уж их и много, лишенцев, всего два или три миллиона на всю страну, но член эксплуататорского класса хитрее, образованнее, пронырливей простого человека, у которого не было возможности учиться уму-разуму. Если не поставить преграды на пути бывших дворян, купцов, попов, они, с их демагогией, с их подвешенными языками, очень скоро опять пролезут наверх, займут все ключевые места во власти, в индустрии и не дадут народу построить коммунистическое общество! Какая же это справедливость, если равный доступ к должности или к депутатскому мандату получит вчерашний батрак, едва научившийся грамоте, и какой-нибудь жучила с гимназическим аттестатом, прочитавший в своем галантерейном детстве тысячу книг и знающий три иностранных языка? Когда-то его предки хитростью и силой уселись на шею трудового люда, помыкали им, сосали из него кровь, и теперь снова-здорово? – Когда два или три миллиона человек (а, сколько я слышал, намного больше, чуть ли не десять процентов населения) делаются людьми второго сорта, это отвратительно и нечестно, – тихо, но твердо ответил Бах. – Девяносто девять процентов из них ничего плохого не совершили и наказывать их не за что. Человек, всякий человек, должен отвечать за то, что он сделал – или за то, чего не сделал, хотя был должен. Коллективная ответственность – это по-ветхозаветному, когда за общую вину следовало уничтожать весь город или весь народ. А Христов Завет учит иначе. На Божьем Суде спросят не с классов и не с сословий, а персонально с каждого. Судить человека за содеянное им справедливо и правильно. А карать целые профессии и сословия – скверно, ничего хорошего из этого не выйдет. – Ну, это мера временная, – пожала плечами Мирра, которой про ветхие и неветхие заветы слушать было скучно. – Пока социализм не достроим. Пускай те, кому от пролетариата нет доверия, постоят в сторонке и не путаются под ногами, не мешают. Вам обидно, я понимаю. А нам было не обидно жить в грязи, в унижении, по подвалам да по чертам оседлости, когда вы в гимназиях учились и в чистеньком ходили? Девяносто девять процентов, говорите, не виноваты? Так мы их и не трогаем. Но с одного процента, кто особенно подличал и зверствовал, спросим строго. Уж будьте уверены. Иннокентий Иванович вздохнул: – Спрашивайте. Но и жалеть судимых не мешайте. Кого и жалеть, если не самых жалких? Например, таких, как убийцы доктора Караваева. – Кого? – Александра Львовича Караваева. Вы не помните, вы были ребенком, а в свое время, в 1908 году, это злодеяние всколыхнуло всю мыслящую Россию. Марк Константинович, Антошин отец, лично знал доктора Караваева. Достойнейший был человек. Земец, просветитель. Бесплатно лечил бедных, заступался за бесправных. Его выбрали депутатом Государственной Думы от Екатеринослава. И пришли к нему домой двое, под видом больных. Застрелили в упор. Убежали. Было расследование. По тем временам, конечно, схватили какого-то еврея, попытались свалить на него. Но потом один агент Охранки, в котором Бог пробудил совесть (бывают такие чудеса), – Бах перекрестился, – некто Казаков, признался, что Караваева убили черносотенцы, члены Союза русского народа. Ничего им за это не было. Замяли дело, полиция постаралась. Гнуснейшее из злодейств! – А-а, знаю. В газетах писали. Две или три недели назад, – вспомнила Мирра. – На Украине суд был. Точно – в Екатеринославе. Какие-то трое на «Ш». – Шальдо и Щеконенко – убийцы и Шелестов, организатор. Еще протоиерей Балабанов, бывший секретарь черносотенного Союза. Я очень хотел поехать, особенно из-за священника, да негде было денег на билет взять. – Бах повздыхал, перекрестился дважды. – Убийц расстреляли. Шелестову дали десять лет. А Балабанова, дряхлого старика, слава Богу, отпустили. Сжалились. – Ну вот, видите! – обрадовалась Мирра за екатеринославский суд. – Пролетариат кого надо карает, а кого можно – жалеет. – Это хорошо, когда жалеет. Это очень важно. Я прошлым летом был на суде провокаторши Серебряковой, знаменитой «Дамы Туз», которая в свое время отправила в тюрьму и на каторгу множество революционеров. Ах, какой это был хороший суд! Истинно промысел Божий! Скверную это женщину Господь покарал, по справедливости. – А что было на суде? Летом Мирра работала в детской коммуне, с беспризорниками. Там было не до газет. – Она ведь вела двойную жизнь, Серебрякова эта, – увлеченно стал рассказывать Бах. – У нее дома собирались социалисты, вели всякие прекрасные разговоры – про социальную справедливость, про народ, про светлое будущее. Я помню, я и сам в свое время… А у Серебряковой семья, которая ни о чем не подозревала. Муж, дети. Муж дружит с подпольщиками, сочувствует им, помогает. Дети сызмальства впитывают революционные идеи, любуются яркими, свободными людьми. И через какое-то время оказалось, что «Дама Туз» в собственной семье чужая, таится от своих, страшится разоблачения… Кончилось тем, что муж, узнав правду, в ужасе от нее ушел. Дети выросли врагами царизма, которому Серебрякова так истово служила… На нервной почве она ослепла. И на скамье подсудимых сидела сгорбленная, слепая, всеми брошенная старуха. Семь лет ей дали, всего лишь. Какая кара горше, чем проклятье собственных детей? То же самое ведь сейчас и с Фунтиковым произошло! Вы следите за Бакинским процессом? Кажется, Иннокентий Иванович сел на любимого конька. С загоревшимися глазами он вытащил из кармана аккуратно сложенную газету. – Это гад, который отдал на расстрел двадцать шесть бакинских комиссаров? – кивнула Мирра. – Читала. К стенке его приговорили. Но вам это вроде не должно нравится? – Что приговорили к казни и отвергли просьбу о помиловании, это, конечно, плохо. Но меня поразило другое. Он ведь скрылся тогда, в Гражданскую, Фунтиков этот. Жил себе на хуторе, крестьянствовал. Собственная дочь его выдала. Дочь! Вот где тайна, которую я очень хотел бы знать! – Бах поправил сползшие с носа очки. – Почему она это сделала? От каких-то бытовых причин? Или желала, чтобы отец принял страдание за свое страшное преступление? И что происходит в ее душе? Я думаю об этой девушке, я молюсь за нее! Вдруг он встрепенулся, прижал к носу очки, глядя на стенные часы. – Половина десятого! Скоро начнется. Поедемте со мной. Процесс, конечно, не громкий – не «Дама Туз» и не дело Фунтикова. Там совсем пешки, мелкие исполнители. Но у Бога пешек не бывает. Право, едемте. Вам это нужно видеть. – Мне? Зачем? – Нужно, – убежденно повторил Бах. – Очень жаль, что Антоши нет. Ему это тоже было бы важно. Мирра посмотрела на перевернутую вверх дном комнату. Занятий сегодня нет, только вечером практикум. Не сидеть же в этом бардаке, на Клобукова беситься. – Ладно. Поехали. * * * Процесс над палачами, вешавшими осужденных во дворе Хамовнической полицейской части после первой революции, происходил по месту преступной деятельности – в районном Хамовническом суде, в бывшем Штатном, ныне Кропоткинском переулке, в каких-нибудь десяти минутах ходьбы от сарая-«давилки», где совершались казни. Всего в 1907–1910 годах там умертвили тридцать восемь приговоренных. Всех – по ускоренной процедуре военно-полевого суда, при закрытых дверях и без адвокатов. Народу в зале было немного – дело давнее, с тех пор чего только не произошло: большие войны, красный террор, белый террор, миллионы убитых, казненных, умерших от голода и эпидемий. Показательные процессы над слугами царского режима уже приелись и любопытства не вызывали. Добро бы среди повешенных или полицейских оказался кто-нибудь знаменитый, а тут одни неизвестные вешали других неизвестных. Первые два ряда, зарезервированные для членов Общества политкаторжан, были наполовину пусты; двое или трое журналистов, явно скучая, лениво что-то записывали в блокноты; еще человек двадцать всякой пестрой публики наблюдали внимательно, даже жадно, но опытный Иннокентий Иванович шепнул, что это судебные завсегдатаи. Есть такая малоприятная категория зевак, которая не пропускает ни одного процесса, особенно если дело может закончиться высшей мерой. – Вот вши тифозные, – громко сказала Мирра, брезгливо оглядывая соседей. – Зря вы, – укорил ее Бах. – Таких людей нужно не осуждать, а жалеть. Они, должно быть, чувствуют себя несчастными, и вид тех, кто еще несчастней, помогает им выносить тяготы жизни. – Ладно, не вши. Трупоеды. – Не следует из всех возможных объяснений человеческих поступков сразу выбирать самое некрасивое. Лучше ошибиться в противоположную сторону. Посмотрите, например, вон на ту женщину. – Иннокентий Иванович интеллигентно, не рукой, а чуть качнув бороденкой, показал на худющую гражданку в черном платке и черном жакете, которая сидела прямо напротив загона для подсудимых. – Она не похожа на зеваку. И потом, разве мы с вами здесь для того, чтобы упиться чужим несчастьем? – Не знаю, зачем я здесь. – Мирра недовольно ерзала, жалея, что притащилась в это тухлое место. – Вас надо спросить. – Тсс! Начинается, – шепнул Бах. Он и дальше все время шептал ей на ухо, то объясняя что-нибудь, то просто комментируя происходящее. У Мирры закралось подозрение: не за тем ли он ее с собой и приволок, чтоб было с кем делиться переживаниями. Иннокентий Иванович волновался так сильно, будто судили его близких родственников. При виде судей он радостно прошелестел: – Как хорошо! Председателем Кандыбин, рабочий с Михельсоновского завода. Вдумчивый такой, с природным чувством справедливости. Двое остальных не имеют значения, это юристы, которые следят, чтобы приговор не противоречил закону. Но решать будет Кандыбин, у него и полномочия, и авторитет. Мирра уважительно посмотрела на пожилого мужчину лет сорока пяти или пятидесяти, в стальных очках и серой косоворотке. Судья-рабочий, вот это по-советски! Об обвинителе – довольно молодом, но болезненно желтолицем и каком-то неестественно деревянном из-за тугого, наглухо застегнутого френча – Бах отозвался кисло: – А с прокурором не повезло. Это Лацис. Ловкий и совершенно безжалостный. Всегда требует «высшей меры социальной защиты». Конвойные привели пятерых обвиняемых. Мирра с интересом уставилась на них, но разглядывать было нечего: какие-то жухлые, мятые, старые, ничем не примечательные. Двое совсем пентюхи деревенские; один пучеглазый, усатый, похож; на пожарного; седенький, улыбчивый старикашка и какой-то очкастый, дерганый. На палачей нисколько не похожи. Встретишь на улице – не взглянешь. Адвокат на всех пятерых был один, по назначению.