Джеймс Миранда Барри
Часть 18 из 50 Информация о книге
На мгновенье я застываю в ужасе, потрясенный этой фигурой и тем, что она подразумевает. Она не работала здесь судомойкой. Она была натурщицей. Кем еще она была для него? Может, поэтому она украла шкатулку с драгоценными камнями? Ей мало платили за работу, и она взяла свое. Мой взгляд сам собой притягивается к мойрам в венках, склонившимся над сосудом с несчастьями – с ним боги пошлют ее в мир, готовую принести страдания и беды всему человечеству. Но наша собственная Пандора уже сбежала с Олимпа, прижимая к груди свой ящик. – Закрой ее. Закрой. Я не могу ее видеть. Я никогда больше не буду рисовать. Голос доносится из постели-могилы, Джеймс Барри приподнялся на локте. Его лицо меняет цвет – из желтого становится белым. Как раз когда он слабым голосом прохрипел эту команду, в дверях появились Мэри-Энн и миссис Харрис с моим чемоданчиком и тазом теплой воды. Барри превращается в разъяренный труп – что твой Лазарь, восставший во гневе. – Прочь, старые ведьмы! Пошли вон! Ждете моей смерти? Вонючие эринии, крадетесь по лестницам, хоронитесь по углам! Вон, ирландская шлюха. Он злобно плюет в сторону Мэри-Энн. Плевок шлепается на пол у ее ног, и она останавливается, испуганная и оскорбленная. – Прилягте, дядя. Не то доведете себя до удара. Я осторожно укладываю умирающего обратно на подушки и жестами показываю женщинам, чтобы они оставили свою ношу и покинули комнату. Барри рычит, пока на голой лестнице раздаются их шаги, потом закрывает глаза. Я сижу рядом с ним на постели. Теперь я различаю запахи его тела. Старая плоть гниет. От больного исходит смрад разложения. Я бережно беру его руку. – Они пытаются меня убить, – бормочет он, сжимая мою руку своей ужасной клешней. – Убить. Неблагодарная сука. Я дал ей все, я… Насколько я знаю, Мэри-Энн за всю жизнь не получила ни пенни от Джеймса Барри – может быть, он говорит об Алисе? Я не верю в кровопускание при лихорадке. В любом случае сейчас у него нет жара, хотя дыхание неровное, затрудненное. Можно попробовать потогонное. Ему неплохо бы сесть. Он снова закрывает глаза, и я терпеливо сижу возле него в ожидании, когда его рука, яростно сжимающая мою, расслабится. Англичане с трудом переносят интимность медицинского осмотра. Однако пристальное наблюдение за страдающим телом дает больше материала для точного диагноза и эффективного лечения, чем любой другой метод. Большинство пациентов либо двух слов связать не могут, либо раздражающе болтливы. Мне часто приходилось выслушивать старых женщин и молодых солдат, которые при трудноопределимых внутренних болях были твердо уверены, что страдают от увеличенной селезенки или блуждающей матки, и требовали соответствующего лечения. Мне приходилось идти на немыслимые ухищренья, чтобы выяснить, чем они больны на самом деле. В случае с богатыми, которых я иногда имею несчастье пользовать, дело почти всегда в переедании и неподвижности. Я осторожно достаю из чемоданчика набор специальных деревянных трубок. Барри не должен их увидеть, а не то его немедленно хватит сердечный приступ. Когда я прикрутил трубки одну к другой, у меня получился простой цилиндр длиной около девяти дюймов. Крадучись, словно вор, я приподнимаю простыню и задираю грязный край его ночной рубашки. Кожа у него серая, сморщенная, гениталии похожи на сушеного морского конька. Надо послать за священником. Смерть не заставит себя ждать. Я осторожно прижимаю широкий край цилиндра к его груди, а другой – к собственному уху. Это дает волшебный эффект. Я слышу быстрое биенье его сердца с удивительной ясностью, гораздо четче, чем если бы я прислонился ухом к его груди. Но мои опасения оправдываются. Пульс неровный, мерцающий, сбивчивый. Я жду двадцать минут, потом бережно переворачиваю его на бок. Даже теперь, когда он так высох, его сонное тело тяжело и неповоротливо. Он мучительно стонет, но не приходит в сознание. Я тщательно выслушиваю его легкие – во всяком случае, то, что от них осталось. Они наполнены жидкостью. Как я и опасался. У него почти наверняка пневмония. Я зову миссис Харрис и прошу ее развести огонь и сменить больному рубаху. Мы должны обеспечить ему тишину, чистоту и тепло. Женщина осторожно раздевает старого художника, и я замечаю, что он носит на шее амулет – несомненно, со словами Писания, как принято у иудеев, или с каким другим священным символом. Мой дядя все-таки очень скрытный человек. Каковы бы ни были его отношения с Богом, он никогда не обсуждал со мной эту тему, ни наедине, ни прилюдно. Однако он набожно почитает святых Петра и Павла. Я с облегчением вспоминаю, что мне не приходилось в его присутствии напрямик высказывать атеистические взгляды, что, безусловно, его бы расстроило. Но уж если кого ждут вечные муки, так это Джеймса Барри. Я велю миссис Харрис послать за священником. Она в ответ шепчет, что заходил генерал и забрал с собой миссис Балкли. Муж миссис Харрис отправился за провизией. Мы одни в доме. Я говорю ей, чтоб она шла прямо в церковь. Затем снова усаживаюсь возле дяди в опустевшей, сумеречной комнате. Я очень устал. Я жду, и, когда на лестнице раздаются голоса, аккуратно разбираю свой стетоскоп и возвращаю его в чемоданчик. Человечество всегда встречает в штыки любые новшества, улучшения и перемены. По крайней мере, так мне подсказывает опыт. Большинство людей считает, что врачебная практика – что-то вроде черной магии, а я – хуже того – еще и военный хирург. Миссис Харрис, должно быть, не удивилась бы, если б застала меня за втыканием булавок в восковую фигурку Джеймса Барри, как делают в некоторых западноафриканских племенах. Мой стетоскоп – недавнее изобретение, блестящее в своей простоте. Его автор – мой французский коллега, Рене Теофиль Гиацинт Лаэннек, ученик знаменитого доктора Биша. Он вот уже год работает в госпитале Сальпетриер. Я виделся с ним там и нашел его методы весьма примечательными. Я даже завидовал немного той свободе, которая предоставлена ему в экспериментах, в то время как меня связывают по рукам и ногам бюрократические формальности. Мне выпала честь ознакомиться с первой частью труда моего почтенного коллеги, «Трактата о непрямой аускультации и болезнях легких и сердца», который он надеется опубликовать через год-два. Это значительный шаг вперед в наших познаниях о болезнях легких, настоящий научный прорыв по сравнению с работой Байля о чахотке. Однако Байль был любимцем моего учителя, Астли Купера, поскольку его работа основывалась на данных вскрытий и сопровождалась безупречными рисунками. Я прячу стетоскоп. Джеймс Барри слегка закашливается. Я поддеваю его за плечи и сажаю на подушках. Он открывает желтые, слезящиеся глаза и пялится на меня так, будто видит впервые. – Это ты, – шепчет он. – Ты пришел. – Да, дядя. Я здесь уже некоторое время. Несколько мгновений мы смотрим друг на друга. Я слушаю шум дождя за окном. Его лицо обретает обычную напряженную усмешку. Он выглядит лучше. – Дядя, я послал за священником. – Какого дьявола? Я пока не умираю. – Пока нет. Но вы очень больны. Я думал, что священник сможет дать вам некоторое утешение. – Лицемер. У тебя самого и души-то нет. Я улыбаюсь старику – он начинает накручивать себя и вот-вот впадет в очередной приступ ярости. Художник совершенно прав. Пока он не умирает. Человеческая воля – странная вещь. Джеймс Барри, по какой-то одному ему известной причине, не желает расставаться с жизнью. Почему-то мне вспомнилась казнь Бернардина. «Господин Бернардин! Вставайте да пожалуйте вешаться», на что он отвечает: «Да пусть мне хоть мозги из головы дубинами вышибут – не согласен я сегодня помирать, и дело с концом»[18]. Я размышляю над нематериальными элементами собственного бытия. – Обременен ли я душой? Нет. Во всяком случае, в моей картине мира ей нет места. Но если душа существует, то она, конечно, есть и у меня. Это вопрос веры. Ну, давайте же, дядя, тело Христово вам не повредит. Это я могу гарантировать как врач. – Не говори легкомысленно о священных предметах, юноша, – огрызается Барри. Я беру его за руку, очень бережно. – Не сердитесь. Волнение вредно для сердца. Мы сидим молча. Огонь пыхает в камине, свет взмывает по стене и падает на «Пандору»; она снова тщательно укрыта дырявой простыней. Я думаю о дохлой кошке на подоконнике, чьи поникшие усы мочит дождь; думаю, что мой дядя ведет жизнь человека, осажденного в крепости. Я хочу заговорить об Алисе Джонс, но боюсь растревожить его. Джеймс Барри начинает говорить, сначала неуверенно, с долгими паузами, потом все больше и больше набирая силу. – Я спрашивал о тебе. Хотел, чтобы ты приехал. Я никому больше не доверяю. Черт побери, ведь это мы сделали из тебя то, что ты есть. Дэвид платил за тебя. Франциско тебя воспитал. Я дал тебе свое имя. Без нас ты бы просто не существовал. У нас есть на тебя кое-какие права. Внезапно он бросает на меня ясный, острый взгляд, полный неприкрытой семейной гордости. – Ты – настоящий солдат. Да, ты – настоящий. – Эта кривая гримаса – самое близкое подобие улыбки, которое он может изобразить. Я улыбаюсь в ответ. Он меняет тему. Его ум блуждает, словно влекомый ветром. – Верни шкатулку, мальчик. Все в шкатулке, которую унесла с собой эта девка. – Что было в шкатулке, дядя? Но он слишком сердит, чтоб говорить связно. – Шкатулка. Черт тебя побери. Которую она взяла. И пусть эта шлюха не смеет соваться в мою мастерскую. Задирает юбки и раздвигает ноги перед каждым, у кого есть чем в нее ткнуть. Не слишком-то она разборчива. Ей все годятся – от лорда до кухонного мальчишки. Они все порезвились у ней в спальне. Любой мог ее поиметь. Я и сам имел ее тысячу раз – здесь, там, повсюду. А взамен от нее получаешь только триппер. Чтоб сгнила ее поганая дырка. – Успокойтесь, дядя. Выпейте это. Я смешиваю две капли лауданума с теплой водой, которую кипятили несколько раз. Я рассчитываю, что опиум утихомирит его сквернословие и облегчит дыхание. Но он уже разошелся. – Она сбежала. С типом, расфуфыренным, как рождественская елка. А эта черная вдова, которая крадется здесь по углам, открывала все двери. Впихивала ее в мужские спальни, как добровольная сводня. Ей-то что? Бесстыжая ведьма. Двадцать лет назад сама этим занималась. Они думали, я не знаю? Ночь за ночью. Алисе едва сравнялся двадцать один год. Она вряд ли может быть объектом этой тирады. – О чем вы, дядя? – спрашиваю я, пока он глотает успокаивающее. – Об этой стерве, что стащила мою шкатулку. – А кто тогда черная вдова? Внезапно я понимаю, что он говорит о Луизе. Но его разум утратил направление. Он дергается, будто старается сосредоточиться. Его взгляд обращается к задрапированному холсту. Художник грозит пальцем темным фигурам собравшихся богов. – Шлюха! Шкатулка! Джеймс, ты найдешь девчонку и вернешь мне шкатулку. Он откидывается назад. Я щупаю его лоб и щеки – его опять лихорадит. – Дядя, постарайтесь не говорить. Не надо. Помолчите. Я слышу шаги миссис Харрис, за ней – более тяжелая поступь священника. Комната освещена лишь светом камина. За последние двое суток я едва проспал четыре часа. Мои брюки заляпаны грязью, белые чулки посерели и запачкались. Я оставляю дядю в зловещих объятиях католической церкви, а сам тихонько выскальзываю на пыльную лестницу. Я измучен и угнетен. Облако холода и дыма врывается в прихожую, дверь распахивается. Два гигантских шага, и я в его объятиях. – Солдат! Слушай мою команду. Я везу тебя домой спать. Это мой командир: генерал Франциско де Миранда. * * * Я удивлен тем, как мало изменился дом. Вот черно-белые плитки пола, безукоризненно чистые, на них нет ни листика, ни комочка грязи. Вот французский диван с лампами в виде факелов по обеим сторонам. А вот и ярко горящий, вычищенный камин. Натертые половицы в столовой, массивный дубовый обеденный стол, слишком тяжелый, чтобы быть модным, с простыми прямыми ножками. Руперт и Сальваторе выглядят абсолютно как прежде и обращаются со мной с преувеличенным уважением, как с джентльменом. – Доброе утро, сэр. Я вижу, морской воздух пошел вам на пользу. – Английский Сальваторе кажется почти нечленораздельным из-за испанского акцента. Но в его словах нет и тени иронии, никакого панибратства. Джеймс Барри прав. Я – настоящий. Мы с Сальваторе улыбаемся друг другу. Прошлое разворачивается, словно опускающийся занавес, совершенно гладкий, без единого шва. – Мне нет ничего, кроме письма из госпиталя? Я просил миссис Харрис послать за мной тотчас же, если состояние дяди изменится. Не забудьте. Но за мной никто не посылал. Меня ждет обильный завтрак: домашний пирог с куриными грудками и ветчиной, холодный язык, вареная макрель и овечья печенка, колбасы, бекон, яйцо-пашот, вареные яйца, все еще теплые, завернутые в толстую ткань, тосты, оладьи, масло, варенье и джем, – а Руперт уже несет чай и кофе в серебряных блестящих кувшинах. Я мрачно гляжу на накрытый стол. Увы, диета стала одной из моих навязчивых идей. Во время визита в Париж мы с учеными коллегами непрерывно обсуждали необходимость умеренности в пище как sine qua non[19] здоровья в старости, одновременно поглощая устрицы и паштеты, плавающие в жире. Мы все единодушно считали, что совершаем самоубийство, но никто не вставал из-за стола. Это нерационально, это попросту неразумно. Стол Франциско всегда отражал его вкусы: слишком много мяса, слишком мало овощей, отсутствие хлеба грубого помола. Он любит поесть. Мои состоятельные пациенты демонстрируют удивительно однообразный букет болезней: изжога, подагра, колики, апоплексия, печеночная недостаточность, приправленные геморроем. Причины? Соленое мясо, избыток белка, животные жиры, большие регулярные дозы алкоголя, переедание, возможно, содомия, курение, неподвижный образ жизни. Они хотят, чтобы их посылали на воды и грязи, где они могли бы вновь предаваться сплетням, возлияниям и разгулу. Они не хотят слышать, что им следует вчетверо уменьшить потребление пищи, не курить и ежедневно проходить по нескольку миль. У меня репутация эскулапа, сурового к своим пациентам и совершенно безжалостного. А я всего лишь говорю им правду. Даже странно, сколько денег люди готовы платить за неприятные советы, которым никогда не последуют. Мои пациенты в госпитальных бараках по крайней мере вынуждены выполнять мои приказания. Но в этом доме я подчиняюсь старшему по званию и поглощаю гигантский завтрак. Вареная макрель божественна. Появляется Мэри-Энн. Ее лицо кажется выцветшим от усталости. – Ты нашел чистое белье? – Сядь. И съешь что-нибудь. У тебя в лице ни кровинки. – Джеймс, я не могу вернуться в этот дом. У меня кошмары. Ты же слышал. Он выкрикивает оскорбления, как только приходит в себя. А иногда и в бреду. Она закрывает лицо руками. – Съешь что-нибудь, прошу тебя. – Я подаю ей немного холодной курятины и тост. – Что он говорит обо мне? Чего он от меня хочет? Что мне делать? Она почти в слезах. Я беру ее за руку. – Послушай, Мэри-Энн, он сейчас не в себе и сам не понимает, что говорит. Ты совершенно права – брань льется из него сплошным потоком. Он обругал священника – и причастие. Но он будет много спать, пока не умрет. Его легкие медленно наполняются жидкостью. Я позабочусь о том, чтобы он как можно меньше страдал. Нам остается только ждать. Я помолчал. – Полагаю, он не составил завещания. – Бог его знает. – Она начинает равнодушно жевать курицу, не обращая внимания на то, что именно она ест. – После него, верно, останутся одни долги. Ты знаешь, Дэвид Эрскин добился в Обществе любителей искусства, чтобы они собрали 120 фунтов на обустройство его жилья. Чтоб он мог начать все заново. Ему уже не придется этим воспользоваться. – Нет. Когда я его увидел, то подумал, что он не протянет и трех дней, но у дяди бешеная сила воли. Он может умирать очень медленно.