Джеймс Миранда Барри
Часть 19 из 50 Информация о книге
Минуту или две я молчу, и мы задумчиво жуем свои тосты, в комнате, освещенной весенним светом. Наступил первый просвет в бесконечной пелене дождя. Солнечные лучи раздвигают шторы, сгущают пыль на половицах, пузырятся и сверкают на стекле, широкой полосой ложатся на белую шаль, играют с кольцами на руках моей матери. – Мэри-Энн, он очень беспокоится о шкатулке, которую Алиса прихватила с собой, когда ушла из дому. Там было нечто, имеющее для него большую ценность. – Да, там были довольно ценные вещи. Я не знаю, сколько стоили камни. Да какая разница? Она наверняка уже все продала. – Мы должны найти Алису. Я высказал вслух свое желание. Мэри-Энн равнодушно надкусывает тост. Я намазываю маслом следующий. – Как ты думаешь, куда она могла податься? Что она собиралась делать? – Я протягиваю ей тост, словно взятку. Мэри-Энн, однако, берет кусок свежего хлеба. – Понятия не имею. Разве что сбежала с какой-нибудь актерской труппой. Она учила Шекспира на кухне. – Шекспира! – Я кладу тост на ее тарелку, наливаю матери еще чаю, подвигаю к ней кубики сахара. – О да. Вполне подходящую роль. Строптивицы Катарины. Что только распаляло ее природное нахальство. – Мэри-Энн, расскажи мне об этом. Странное нетерпение в моем тоне впервые заставляет ее прислушаться, сосредоточиться на беседе. Она поехала к Джеймсу Барри после того, как тот прислал отчаянную записку Франциско. Это было на Сретенье, второго февраля. Старого художника тошнило ночью, его изводили уличные хулиганы: они забили замочную скважину парадной двери грязью и мелкими камнями. Франциско был в отъезде на несколько дней, дорогу подморозило, и Мэри-Энн с Рупертом, не справившись с парадной дверью, вынуждены были пробираться к заднему входу через заросший сад. Руперт расчищал путь среди замерзшей ежевики. Деревья стояли белые от инея. Мэри-Энн порвала рукав о ветку. Задняя дверь распахнулась, на крыльце стояла Алиса Джонс – она провела их в чистую, тщательно выметенную кухню, где пахло свежим хлебом, копченым мясом и специями. В руках Алиса сжимала томик комедий Шекспира из библиотеки Джеймса Барри. Алиса держалась уверенно и самодовольно. Из грязи в князи, как ядовито заметила Мэри-Энн. «Она бы заговорила со мной по-французски, если б посмела!» Она провела мать в мастерскую и удалилась с дерзким реверансом. Джеймс Барри принялся ругаться с Мэри-Энн, Алиса же возвратилась на кухню. Через час, обнаружив, что шнур звонка либо не работает, либо игнорируется, Мэри-Энн сама направилась на кухню и еще с лестницы увидала Руперта, устроившегося с неподобающим ему комфортом на кресле с высокой спинкой, обложенного подушками, задравшего ноги на каминную решетку и с удовлетворением глазевшего на Алису. Последняя пребывала в порыве шекспировского самоотречения. Она стояла перед ним – мятежная героиня, высокая девушка с каштановыми волосами, прекрасная неуступчивая Катарина, вдруг впавшая в глубочайшую покорность. Как влюблена она должна быть в своего Петруччо, если готова преклониться перед ним, подавая пример другим! Фу, стыд! Не хмурь своих бровей сурово И не бросай презрительные взоры На твоего владыку и царя. Руперт явно наслаждался повышением в должности – роль восточного владыки пришлась ему по душе. Долг подданного к властелину – это Долг женщины по отношенью к мужу. Когда она сварлива, зла, груба И непокорна доброй воле мужа, — Она мятежник, что достоин казни За дерзкий бунт противу государства… Алиса – революционерка и поборник равноправия от пуговок на корсаже до последней мышцы своего расчетливого сердца – произносила эту речь с совершенной искренностью и, если верить Мэри-Энн, излучала восторг смирения с пугающей убедительностью. Прекрасная и вдохновенная, с выбившимися темными прядями, она отвернулась от двух кухонных стульев, которым были отведены роли Бьянки и Вдовы, вполне подходящие, поскольку последним надлежало онеметь от изумления и превратиться в неодушевленные предметы, и опустилась на колени перед Рупертом. Его самодовольная улыбка говорила об удовлетворенной мужественности, как это бывает всегда и везде, если женщина уступает хотя бы пядь. И у меня характер резок был, Я горяча была и отвечала На дерзость – дерзостью и на угрозу — Угрозою. Теперь я поняла, Что бьемся мы соломинками. Сила Вся наша – в нашей слабости. Так лучше Смиритесь, преклонившись пред мужьями С покорностью. Когда мой муж захочет, Я первая могу подать пример[20]. И тут она поклонилась, одним стремительным движением, играя ямочками, с пылающими щеками, протягивая руку мужчине и защитнику. Руперт вскочил с кресла, не помня себя, схватил ее за руку за запястье, за талию привлек к себе, заключил в объятия. Руперт всегда был хитрой бестией и наверняка ходил в театр чаще, чем мы могли предполагать. И потом, я не знаю ни одного сорокалетнего мужчины, который, в принципе интересуясь женщинами, отказался бы поцеловать красотку двадцати одного года от роду. А у Руперта к тому же была наготове реплика: – Вот это так! Иди, целуй меня! Мэри-Энн решила, что с нее довольно. Она переступила порог подобно сварливой вдове в пантомиме: – Репетиция окончена. Мы с мистером Барри хотим выпить чаю, Алиса Джонс. Через неделю Алиса покинула дом художника, прижимая к себе злосчастный ящик Пандоры. Я слушаю рассказ Мэри-Энн, но ничего не говорю в ответ. Следующий шаг очевиден. Нужно обыскать театры. * * * Погода улучшилась. Весна оттолкнула в сторону лондонский дым, высушила грязь на улицах. В доме Джеймса Барри не происходило ничего особенного, сорванцов удавалось держать на расстоянии. Франциско приказал убрать с подоконника дохлую кошку и привести дом в порядок. Сломанные оконные рамы починили, комнаты вымыли и отскребли дочиста. Дом встретил весну опустевший, но чистый. И старому художнику стало немного легче. Он еще очень слаб, но дыхание уже не такое тяжелое и прерывистое. У него удивительно сильная конституция для его возраста. Я ежедневно провожу с ним по четыре-пять часов. На пятый день я рискнул заговорить с Франциско о пропавшей шкатулке и об Алисе Джонс. Мы сидели в библиотеке, как в прежние времена, в окружении книг и карт. Он не изменился. Все та же грива, чуть тронутая сединой, чуть поредевшая, быть может; чуть округлившийся стан – дань отменному столу; зубная боль по утрам. Но в целом он остался неизменным, как и моя любовь к нему. Прямота и благородство Франциско всегда были для меня той мерой, которой я мерил все остальное. Франциско – человек без тайн. Его естественная склонность к прямоте, искренности, достоинству дает ему ту цельность, которой мне не достичь никогда. Он – человек без теней. Я же, как моя мать, полон секретов. Я всегда был вынужден прятаться от посторонних глаз, жить неукоснительно замкнутой жизнью. Все мои двери запираются на замок, я вынужден день за днем играть роль, под светом ламп, на сцене, при полном зрительном зале. – Видишь ли, солдат, тайна – всегда в чьих-то интересах. Монархия держится на плаву благодаря туману в головах. Франциско всегда был республиканцем и не боялся в этом признаваться. Каким образом он примиряет свои взгляды с положением верного сына католической церкви и преданного почитателя Девы Марии – выше моего понимания. Он объясняет, что Богоматерь стоит во главе войска его страны, и они просят ее ходатайствовать перед богом войны, прежде чем выступать в поход против врага. Я смотрю на Франциско с обожанием – он мой названый отец, мой генерал. Безусловно, он не в своем уме. По темпераменту он типичный южноамериканец – для него существуют только слава, честь и страсть. А я, его приемное дитя, принадлежу холодному северу, с куда менее аппетитной смесью рассудочности, расчета, прохладного острого здравомыслия. Я чувствую легкий аромат пчелиного воска и кожи и более сильный, насыщенный запах старого дерева. Франциско никогда не жжет в камине уголь. Уголь дает черную пыль. Слева на каминной доске – силуэт Мэри-Энн в простой серебряной рамке и бюст Шекспира. Я смотрю на его неправдоподобно острую бородку и знакомую округлую щеку, которую мне так часто доводилось поглаживать. На этом лице не читается борьбы страстей, тем более – неумеренных. Мэри-Энн однажды сказала мне, что Шекспир – это широкое, гладкое озеро, в котором ярко отражается бурлящий мир, но сами воды остаются спокойными, нетронутыми. У Франциско свой взгляд на вещи. Эта неколебимая гладь сама по себе подозрительна. Человек, который играет все роли и смотрит со всех точек зрения, не имеет собственной. Следовательно, Шекспир был человеком, лишенным веры и нравственности. «Смотри, как умны его злодеи! – говорит Франциско. – Они самые обаятельные из его персонажей». – И все-таки, дитя мое, мы знаем о нем больше, чем о других драматургах той поры. Он закончил грамматическую школу в Стратфорде, уехал в Лондон, сумел сколотить там приличный капитал и вернулся домой, чтобы купить землю, осесть, тиранить жену. Посмотри на это лицо. Как не узнать в нем сытого, цепкого буржуа. – Но мы не знаем, как на самом деле выглядел Шекспир. Как насчет других портретов? Помнишь тот, романтический, с жемчужной сережкой? – Шекспир никогда не стал бы носить серьгу! – гремит Франциско в праведном гневе. Серьгу? Еще чего! Да, мне нравится теория моего генерала о Великом Гении, отчасти оттого, что она так необычна. Я полагаю, что венецуэльское происхождение заставляет Франциско рассматривать нашего национального барда под столь странным углом. Даже много лет назад, когда мы читали вслух его пьесы, Франциско был настроен критически. Он исполнял роли всех злодеев. От его Яго кровь стыла в жилах. И все-таки он предпочитал Шекспиру Мильтона, и часто говорил об этом. Однако он настаивал на безусловном уважении к Барду. Однажды, когда я наделил поэта косоглазием, закрасив карандашом уголки пустых гипсовых глазниц, меня крепко отшлепали. Теперь мы с бюстом смотрим друг на друга. Я думаю об Алисе, чей изворотливый ум должен был бы импонировать ее любимому драматургу, Шекспиру. Будет ли она моей Катариной, притворно восхваляющей пассивную покорность, которую никогда не проявляла ни в какой другой области своей жизни? Как еще может окончиться драма? Неукрощенная строптивица? Я бы не поручился за успех такой пьесы на подмостках. Мое детство осталось далеко позади. Но библиотека знакома до мелочей. Каждая отполированная деревянная поверхность, лампы с автоматическим устройством, не дающим проливаться маслу, каминный экран на львиных лапах, удобные кресла с деревянными подставками для книг, поворачивающимися в медных держателях. Это – храм Франциско, посвященный миру письменности, его церковь, где он молится каждый день. Я смотрю на этого отважного человека, которого так люблю, чей первый дар – золотая цепь – и сейчас согревает мне шею под туго застегнутым воротничком, и сердце мое сжимается резко, как кулак. Моя любовь к матери ослабела, изменилась. Эта женщина идет по жизни, сторонясь правды. Она распространяет официальную версию событий, в которой многое не соответствует действительности и никогда не могло бы произойти. Я ей больше не верю. Однако мать всегда боролась за меня, защищала, – и предъявляла на меня права. Мне не дано ее самоуверенности и требовательности. Но сейчас я нахожусь вне ее сферы. Я могу перемещаться по миру свободнее, чем когда-либо доводилось ей. Я наблюдаю за тем, что она говорит, что делает. Я посылаю ей деньги. Я никогда не спрашиваю, зачем ей требуются порой столь значительные суммы на личные нужды. Франциско – богатый человек и никогда ни в чем ей не отказывает. Но она женщина, чья жизнь полна секретов. Мэри-Энн обладает сведениями, которыми ни с кем не делится. И теперь я не доверяю этому прекрасному, ровному сиянию, такому яркому под любящим взглядом Франциско. Я не доверяю щебечущему очарованию за обеденным столом, капризной, прозрачной прелести, блеску и остроумию ее модных суждений, ее уму и проницательности. Моя мать – женщина, играющая роль. Ее игра так совершенна, что она сходит с подмостков, лишь когда остается одна. Я редко видел ее без грима и париков. Но я наблюдал за Мэри-Энн, сидящей молча в задумчивости, погруженной в себя, когда она полагала, что ее никто не видит, – и ее лицо было пустым. Я сужу ее по этой холодной маске, без выражения, без эмоций. Пустое лицо исчезает, когда я появляюсь перед ней. Но сейчас я разглядываю моего генерала: он расположился вольно, не при исполнении, его черты покойны, он отдыхает, просматривая «Квортерли ревью». Его лицу свойственно выражение живости и безмятежности – точно с таким же лицом он бы смотрел на мир, даже если бы в нем не осталось ни одного человека, лишь зеленые поля да какой-нибудь навостривший уши заяц. Франциско удовлетворенно вздыхает. Значит, он читает стихи. Так и есть. Ну, прочти же мне вслух. Опять подвох, опять обман — В двадцатый, в сотый раз Мы пьем прельстительный дурман Прекрасных лживых глаз. Любви заплатит свой оброк И старец, и юнец. Пора ее простой урок Усвоить наконец[21].