Джеймс Миранда Барри
Часть 21 из 50 Информация о книге
Джеймс Барри мирно спит. Ночь была трудной, он много кашлял. Я задвигаю занавеси, которые мы установили вокруг его кровати, чтобы заслонить больного от яркого весеннего света. Поднялся ветер, Лондон кажется омытым начисто к новому сезону. Я не понимаю, как художник выживал в этом задымленном воздухе, в этом мутном тумане, обыкновенно окутывающем город словно ряса. Джеймс Барри часто рисовал при свечах – пятна воска покрывают пол и одежду. Я сдергиваю дырявую простыню, скрывающую «Пандору». И обнаруживаю, что меня странно тревожит обнаженное присутствие Алисы Джонс, – не столько, как можно было бы ожидать, живот и грудь, сколько линия икры, изгиб щиколотки. Мне странно видеть ее ноги такими чистыми. Я снова вижу, как она приподнимает передник и темно-синюю хлопковую юбку, грязь чавкает под ее босыми ногами, она ступает на камень, в ледяной поток ручья. – Руперт, мы должны найти ее. Любой ценой. И вернуть домой. * * * Франциско приходит со мной в мастерскую мистера Хейдона. Комнаты художника находятся по адресу Стрэнд, 342. Я приятно удивлен, обнаружив, что его домашний уклад скромен, чист и лишен аффектации – я начинаю видеть мистера Хейдона в несколько ином свете. Франциско серьезен и исполнен внимания. Его солидная, полная достоинства фигура занимает существенную часть маленькой гостиной, уставленной рисунками и книгами. Мистер Хейдон родом из Девоншира, и однажды ему довелось посетить дом мистера Эрскина по пути в Уэльс, куда он направлялся, чтобы в новом стиле изобразить водопады, ручьи и подернутые дымкой скалы. Его обстоятельные хвалы красоте этого края, граничащего с Уэльсом, вызвали у меня приятные воспоминания. Он видел это поместье, конюшни, сады, огромные закругленные поля, ослов в загонах, промозглую галерею с портретами, бесконечные лестницы. Ах да, и огород с новейшими теплицами, и прибор, определяющий возможный рост огурцов. И я впервые начинаю смотреть на мистера Хейдона с некоторой даже благосклонностью; на его аккуратные крошечные очки, безупречный воротничок, зловеще чистые руки. Я воображал, что все художники похожи на Барри, покрыты краской и воском и в париках у них живут жучки. Гений для меня ассоциировался с грязью. Мы поднимаемся на просторный чердак, где мистер Хейдон занимается своим ремеслом. Окна распахнуты, и перед нами открывается отличный вид на крыши и каминные трубы. Я оглядываюсь. Подавляюще огромное полотно занимает одну стену целиком. Вначале, как это бывает и с картинами Джеймса Барри, невозможно понять, что изображено на холсте. Мы стоим слишком близко. Я отступаю насколько возможно дальше к противоположной стене, и моему взгляду предстает благородный лик короля, вершащего суд. За его спиной встают массивные, величественные колонны храма. Обнаженный торс мужчины остается в темноте. Хейдон угадывает мое желание, приносит еще две лампы, устанавливает их по обе стороны от картины. На меня производит большое впечатление композиция и выражение лиц. Он застал их всех в момент принятия решения. Одна женщина протягивает голого ребенка, другая, с поднятыми руками и обнаженной шеей, умоляет палача остановиться. Это суд Соломона. Я не отрываю взгляда от картины. Внезапно я вижу ее. Она бежит. Она схватила в охапку двоих детей, темные волосы спрятаны за развевающимся капюшоном накидки, но это ее лицо, ее темные глаза, ямочки на щеках – это лицо гораздо больше напоминает ту, что угадывается в изображении чувственной и неприступной богини, написанной Барри. Или я совсем пропал, и она мне везде мерещится? Нет, я не ошибаюсь. Ее ни с кем не спутаешь. Я стою неподвижно, словно окаменев – в точности как наброски мистера Хейдона, изображающие мраморы лорда Элгина, которые недавно так всех поразили. Этими рисунками увешаны здесь все стены. Франциско подходит поглядеть на объект моего неотрывного внимания. Мистер Хейдон вмешивается: – Я долго провозился с этой фигурой. Вам не кажется, что она нарушает равновесие картины? – Она нарушает мое равновесие, сэр. Видите ли, я пытаюсь разыскать оригинал. – О господи, – восклицает Франциско, поправляя очки. – Это же Алиса Джонс! – Миссис Джонс? Вы ищете Алису? Натурщицу Барри? – изумляется Хейдон. Он раздосадован, что мы отвлеклись от величия его картины на сходство портрета с оригиналом. Я слышу раздражение в его голосе. – Я вижу, вы знаете, кто она. – Все художники знают миссис Джонс. Она довольно известная натурщица. Живописцы платят немалые деньги за ее услуги. Я поджимаю губы: – В самом деле? – Она оставила карьеру натурщицы ради другого поприща – актрисы. У этой женщины большой талант. Я уверен в ее успехе. – Я-то думал, она сделала блестящую карьеру судомойки, – хохочет Франциско, весьма позабавленный этой историей. Мистер Хейдон вот-вот оскорбится. Он не потерпит, чтобы над ним потешались. Он отступает от огромного полотна и, слегка покраснев, обращается ко мне напрямую: – Миссис Джонс всегда проявляла необыкновенную преданность вашему дяде, доктор Барри. Как бы он с ней ни обращался. А говорят, что он проявлял варварскую жестокость. Но она никогда не позволяла сказать о нем дурного слова. Я всегда уважал ее за это. – Вы не знаете, где ее можно найти? Я стараюсь не выдать своего нетерпения. Но мои предосторожности напрасны. Мистер Хейдон ничего не замечает. Он весьма усердный торговец. Он старается заинтересовать Франциско благородными зарисовками знаменитых мраморных фигур. – Миссис Джонс? Она была здесь три дня назад. Ее приняли в гастролирующую труппу в Гринвиче. Следующие полчаса почти доводят меня до апоплексического удара. Я изнываю от нетерпения. Мы теряем время, рассматривая гениальные безделушки этого тщеславного человека. Но теперь я с куда большим вниманием вглядываюсь в фигуры и лица. И теперь я вижу ее повсюду. Персефона, Гермия, Ева. Вот ее сильные руки, вот ее веселое лицо, а вот и хитрая довольная усмешка – так она усмехается, когда ей удается поставить на своем. Я слышу ее голос, вижу изгиб ее плеча, поворот бедра. Франциско покупает великолепный греческий торс – рисунок мраморной скульптуры, выполненный в итальянском стиле серебряной иглой, – и договаривается о портрете Мэри-Энн в образе Деметры. Я смотрю на кисти мистера Хейдона и покусываю ручку хлыста в бессильной досаде. С каких это пор она миссис Джонс? Что, Алиса пытается таким образом достичь своеобразной респектабельности? Актрис уважают лишь немногим больше, чем натурщиц. На сцену идут те, кто рожден в актерской среде. Чему она могла научиться, позируя художникам? Принимать эффектные позы, получать удовольствие от нескромных взглядов? Я покидаю чердачную мастерскую с неприличной поспешностью. Но мистеру Хейдону нужно еще кое-что. – Для меня было бы неоценимой честью, доктор Барри, если бы я мог увидеть лучшую, последнюю картину вашего дяди, знаменитую «Пандору», которая еще не выставлялась, но о которой я столько слышал. Но меня нелегко улестить. – Мой дядя еще жив, сэр. И я нахожу неуместным ваше упоминание о «Пандоре» как о его последней работе. Эта картина стоит у его постели. Я его врач. Посещения ему противопоказаны. * * * Пасха. Праздник приближается, принося с собой необычайно теплую погоду, ранние цветы, свежий теплый ветер. Грязь на улицах засыхает и трескается. Бледнеют мокрые разводы на стенах домов. Я слышу неумолчный стук молотка – с удивительной энергией строятся новые дома. Лондон расползается на запад и север от парка, теснит поля Мэрилебона, прокладывает новые нарядные улицы. Клин отработанной земли, врезающийся в зеленый простор, кажется опухолью на лучшей щеке города. Я провожу ночь у постели Барри и, решив, что ближайшие часы едва ли принесут какие-либо перемены, отправляюсь в Гринвич верхом, в одиночестве, полный жуткой решимости найти Алису Джонс. Я пересекаю реку по новому мосту – Блэкфрайерс-бридж. С воды дует прохладный ветер. Отлив. Лодчонки и ялики лежат в своих веревочных гнездах, уткнувшись килями в грязь. Переход моста напоминает средневековую битву. Я вынужден чуть ли не врукопашную схватиться с кишащей массой бродяг, попрошаек, с гружеными телегами, ползущими на пасхальную ярмарку. Мы продвигаемся медленно, связанные воедино, – словно многоножка обрела еще одну свежую пару ног. Выбравшись из Лондона, я припускаю бодрой рысью к холмам Гринвича, едва замечая вокруг себя зеленеющий мир. Ветер слабеет, я начинаю ощущать тонкий, свежий аромат вспаханной земли, росы, высыхающей на солнечной стороне живых изгородей. Слева от дороги под крышей коттеджа порхают две ласточки. Я с удовольствием смотрю, как люди работают в своих садах, вскапывая грядки, чтобы посадить картофель. А вон старик возится с рассадой. Может быть, это ростки кабачков, выращенные в теплице? Рощица на холме звенит птичьим пеньем. Я чувствую прилив радости. Когда я прибываю в Гринвич, ярмарка уже в разгаре. Палатки стоят вдоль улиц, до самой реки, в них продается все что душе угодно: продукты с ферм, животные, глиняная посуда, пироги, специи по заоблачным ценам, прошлогодний мед и варенье, свежий хлеб, живая рыба, все еще бьющая хвостом, горы сладостей, сахарные сердечки, сушеные цветы и травы в банках, мебель, ткани, подсвечники. А вон и френолог, почти наверняка отъявленный шарлатан, описывает характер людей по форме головы. Я на минуту останавливаюсь послушать его скороговорку. Он уверяет две пары молодоженов в том, что их домашняя жизнь будет необыкновенно счастливой, а ночи полны альковных радостей. Это кажется столь маловероятным, что я не могу удержаться от недоверчивого фырканья, чем навлекаю на себя неудовольствие всех присутствующих. Труппа карликов-артистов из Франции собирает толпы зевак. Один из них, балансируя на шаре, попадает почти под ноги моей лошади, и она резко шарахается. Однако больше всего меня раздражает так называемый доктор в длинном черном плаще, ведущий успешную торговлю розовой и голубой жидкостью в прозрачных пузырьках, которая, по всей видимости, должна помогать от всех болезней, от туберкулеза до геморроя. Он рассказывает историю о том, как огромная раковая опухоль съежилась и рассосалась под мощным воздействием розового снадобья. Я слушаю эти россказни с растущей тревогой. Его ассистент тем временем бойко распродает товар. Из беспокойства о добрых жителях Гринвича я посылаю какую-то девушку купить для меня пузырек, который припрятываю в карман в качестве образца. Я проанализирую зелье в больничной лаборатории. Если это всего лишь подсахаренная вода, как оно обычно и бывает, то эликсир может оказаться вполне эффективным. Многие пациенты страдают от воображаемых болезней. Я давно усвоил, что бодрые речи и обвинения в истерии и симуляции, хоть и верны как клинический диагноз, приносят, однако, куда меньше пользы, нежели доза тонизирующих солей или предписание двухнедельного отдыха у моря. Дух и тело не разделены пропастью. Они формируют друг друга так же, как определенный климат влияет на ум и характер людей, определяя их жизнь до мельчайших черт и привычек. Угнетенность и упадок духа, таким образом, часто удается облегчить сменой обстановки. Театральные подмостки занимают одну сторону главной площади, и большая толпа уже обступила жонглеров Ричардсона и дрессированных собак, прыгающих через маленькие пирамиды и сквозь цветные обручи под веселое дребезжание шарманки. Две нелепые танцующие фигуры кружатся на крышке музыкального ящика, пока клоун крутит ручку. Его лицо ужасающе набелено, а зубы совсем сгнили, так что алые губы обрамляют черную дыру рта. Он похож на ожившую мумию. Я оставляю лошадь в трактире, а сам возвращаюсь на площадь – наблюдать и ждать. Меня приветствуют другие солдаты в мундирах. Я снова играю роль пришлого шпиона. Яркие полоски натянутых полотен, суета торговли – все это невыразимо притягательно. Прошли годы, с тех пор как я в последний раз был на ярмарке. Вон художник рисует прелестные портреты по шиллингу штука, и к нему стоит длинная очередь нетерпеливо ожидающих клиентов. Он обладает редким талантом точно передавать сходство и в то же время не утратил необходимой способности льстить. Двойные подбородки и бородавки остаются на месте, но искусная затушевка делает форму носа благороднее, смягчает хмурость бровей, зажигает огонь в глазах. Спесь превращается в чувство собственного достоинства, низкое раболепие в скромность, жадность становится коммерческой жилкой, самодовольство – жизнерадостностью. Публика принимает этот утонченный подлог с восторгом и доверием. Мистер Хейдон преувеличивал. Ему хотелось бы поднять нас всех до собственного напыщенного прекраснодушия, а нам только-то и надо, что поправить линию подбородка. Я брожу среди торговых палаток. Вот мускулистый человек, весь в татуировках, заставляет крошечную обезьянку швырять в толпу ореховой скорлупой. Цветочные ларьки завалены весенними растениями. В моде недавно ввезенные в Англию темные тюльпаны. В одной лавке продаются только пуговицы, и там выставлена новинка – металлические, крупные и блестящие пуговицы с изображением какой-нибудь недавней битвы. Мое внимание привлекает пуговица с битвой при Абукире, где Бонапарт разбил турок. На ней изображен замысловатый символ: заходящая звезда и серп полумесяца. Я покупаю ее для Франциско. Первое театральное представление объявлено на полдень. Мальчик с раскрашенным барабаном, увешанный ложками, ходит кругами по площади и кричит что было мочи после каждой барабанной дроби. Сегодня представляют «Падение Трои», в конце будет tableau vivant – живая картина, изображающая убийство Гекубы и ее детей. Это нельзя пропустить: полуголые тела, разбросанные по сцене; греки с настоящей кровью на мечах. Это действительно будет настоящая кровь. Они купили ее сегодня утром. Я видел, как ведро несли за сцену, за потрепанные кулисы. После зрителей ждут песенки из Шекспира, в исполнении нового открытия мистера Ричардсона, прелестной и неподражаемой миссис Джонс. Моя первая реакция – изумление. У Алисы много талантов, но, насколько мне известно, пение в этом списке не значится. Она, правда, умеет свистеть. Я слышал, как она свистит, но никогда не слышал, чтоб она пела. Я присоединяюсь к толпе, собравшейся под торопливо натянутым парусиновым балдахином для платных зрителей. По сторонам сцены живописно намалеваны стены Трои, а над подмостками качается большой белый конь, изображенный на куске холста. Тот же мальчик, который бил в барабан, издает громкий пукающий звук на трубе. Внимание! Представление начинается! Я сразу же понимаю, что публика здесь такого сорта, что надо присматривать за карманами, от запаха плотно спрессованных немытых тел становится дурно. Но люди так зачарованно глазеют на актеров, играющих в каких-то двух футах над ними, на лицах написана такая готовность верить, что можно не волноваться о будущем волшебных царств, гоблинов, остроухих эльфов и прочих волшебных выдумок. Ахилл в перьях великолепен. Он клянется отомстить, стоя над живописно-кровавым телом Патрокла и яростно вещая громовым голосом. И да – несомненно, кровь, кровь настоящая. Если я не ошибаюсь, еще недавно она текла в жилах свиньи. Она быстро высыхает и омерзительно пахнет. Жена Гектора видит дурные сны на манер леди Макбет. Не ходи сегодня на битву. Дурные знамения. Цыпленок с полностью оформленным человеческим плодом внутри, гусь с тремя печенками, распростертый на алтаре. Я видела это своими собственными глазами. О! О! Вот появляется девица. Она этой ночью не сомкнула глаз. Вот она, мечется по сцене, отверженная, осмеянная, она неистовствует и пророчит беду. Это Кассандра. Девица закатывает темные очи, кудри ее растрепались, платье в интересном беспорядке. Я вполне понимаю Агамемнона, который настолько потерял голову, что взял ее в наложницы. Это Алиса Джонс. Она дает сногсшибательное представление. Она дрожит и раскачивается как одержимая. Грудь волнующе вздымается. Но глаза неподвижны, безумны – она великолепна, как мистер Кин[26] в лучшие времена. В первом ряду захныкал ребенок. Кассандра щедро плюет ему на голову. Толпа в восторге. Блистательная миссис Джонс выходит из образа, чтобы сделать реверанс, но затем, с моментальной собранностью оперной примы, услыхавшей звук оркестра, с визгом бросается к ногам Гектора. Тщетно. История идет своим чередом. Кассандре никогда не верят. Гектор кидается на Ахилла, но его тут же закалывают в живописной битве на мечах и волокут за волосы, чтобы протащить вокруг стен Трои в кровавой пыли за Ахилловой колесницей. Публике не терпится увидеть это – вся сцена была так заманчиво описана. Затем, на авансцене, поближе к зрителям, так, чтобы мы почувствовали себя соучастниками, греки придумывают свою хитроумную уловку. Мы все согласны с их планом захвата Трои. Нынче вечером! Готовьте корабли! Заливайте костры! Враги должны поверить, что мы уходим. Действие развивается стремительно. Даже я против воли захвачен происходящим. Я замечаю также, что мы все меняем свои симпатии в зависимости от того, кто в данный момент находится на сцене, греки или троянцы. Нередко на ненадежных скрипящих подмостках над нами собирается до пяти актеров. Их костюмы тяжелы и достоверны, лица набелены или нарумянены в зависимости от роли. Они в бодром темпе играют выжимку из Гомера. Завороженной и восторженной толпе передается ощущение надвигающейся беды. Должно случиться что-то ужасное. Прямо здесь. На наших глазах. Скоро. Нельзя уйти. Нельзя отвернуться. Мы – свидетели. Особенно впечатляющий эффект сопровождал появление греков. В парусиновом брюхе белого коня был проделан невидимый разрез. Один за другим греки поднимались по лестнице за сценой и вываливались из раскрывшейся щели: словно чудовищные, вооруженные до зубов младенцы появляются из лошадиной утробы. Они умело падают на сцену, один за другим, бряцая оружием; они закатывают глаза и плотно сжимают губы, требуя от нас молчания и соучастия. «Т-ш-ш», мы закрываем рот детям, шикаем друг на друга. Жители Трои не должны услышать нашего приближения. Начинается резня. Я замечаю, что молодая женщина возле меня, со всех сторон зажатая зрителями, стоит с открытым ртом и глаза ее полны слез, в то время как дети, толстенькие, бойкие и весьма довольные собой, ползают у ног матери. Гекуба буквально рвет на груди рубаху, открывая нашим жадным и испуганным взглядам великолепный выступ груди. Греки кровожадны и безжалостны. Именно такими мы и хотим их видеть. Женщины с приличествующими случаю воплями и криками кидаются на мечи, над ними всеми, на алтаре, посвященном переменчивым богам, сидит Кассандра, теперь в смелом déshabillé, с трагическим выражением на прелестном лице. А вот и Агамемнон, уже исполненный похоти и замысливший насилие. В живой картине, которую артисты выдерживают несколько минут под громовые аплодисменты, он хватает ее, и развратная ухмылка кривит его губы. Один мертвый ребенок чихает, но больше ничто не нарушает эффект. Парусиновый балаган трясется от наших криков и аплодисментов на весеннем солнце, пока актеры «отмирают», освобождаются из неестественных поз, берутся за руки и кланяются. Часть публики уходит из-под навеса, кто-то, наоборот, проталкивается поближе, чтобы послушать песенки. Нам обещали очаровательную миссис Джонс в роли Виолы, в шляпе с перьями и в мужском костюме. Сейчас, она только смоет кровь с лица и преобразится в обольстительного деревенского пастушка. А пока дети исполняют шуточный акробатический номер, переодевшись клоунами. Они балансируют на досках. А, вот и деревенский коттедж с весенним пейзажем на заднем плане. Он неплохо нарисован, перспектива вполне убедительна. Возле нарисованной коровы стоит настоящее ведро с молоком. А вот и Фесте в колпаке с бубенцами и с лютней. Прикажете любовную или со смыслом?[27] Мы все кричим: «Любовную! Любовную!» Да, да, со смыслом нам не надо. А вот и она. Зал задерживает дыхание. Ее туника обтягивает грудь, великолепные ноги открыты для всеобщего обозрения. Ступая легко и непринужденно в сапогах из оленьей кожи, Алиса выходит вперед к краю сцены. Она немного печальна, вертит в руке бутон розы. Окидывает публику задумчивым взглядом. Я отворачиваюсь. Заметила ли она меня? Нет. Она погружена в свои мысли. Она начинает петь. Не убегай, мой друг небесный, Постой, внемли, как твой любезный Поет на разные лады. Чем далеко отлучаться, Лучше с милым повстречаться. Бегать – лишние труды. Что любовь? Веселье ждущим, Надо ль ждать его в грядущем? Только нынче есть в нем толк. Ожиданье – не находка, Поцелуй меня, красотка. Юность сносится, как шелк. И вслед за сэром Эндрю и сэром Тоби я вынужден признать, что голос этот слаще меда, или не быть мне рыцарем. Публика получает за свои деньги три песенки и требует четвертую. Мир существует с давних времен, Хэй-хо, все ветер и дождь! И все те же комедии ставит он, а публике нужно одно и то ж. Поклон до земли, перья на шляпе метут подмостки, и она уходит под рев публики, требующей еще. Алиса все-таки умеет петь. На разные лады. Но кто-то основательно над ней поработал. Ее чувство ритма безупречно. Она отлично вышколена. Уверенность и отвага, однако, природные – этим она отличалась всегда.