Джеймс Миранда Барри
Часть 38 из 50 Информация о книге
Вы восстали с оружием в руках против своих господ. Злонамеренные лжецы сказали вам, что Король освободил вас. Именем Короля объявляю, что вас ввели в ЗАБЛУЖДЕНИЕ. Все, кто будет пойман среди повстанцев, БУДЕТ БЕЗОГОВОРОЧНО ПРЕДАН СМЕРТИ. Вы не можете сопротивляться войскам Короля. Всем, кто добровольно сдастся, исключая главарей и зачинщиков бунта, БУДЕТ ПОЖАЛОВАНО ВЫСОЧАЙШЕЕ ПРОЩЕНИЕ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА. Всех, кто будет упорствовать, ЖДЕТ ВЕРНАЯ СМЕРТЬ. Я думал тогда – и считаю сейчас, – что сэр Уиллоби Кот-тон был человеком гуманным и просвещенным. Но действовали законы военного времени, и никто не учел ретивость ополчения. Когда войска вступили на сожженные тлеющие поля, они часто стреляли в любого негра, попавшегося им на пути, не разбираясь в его биографии и намерениях. Все негры были потенциальными бунтовщиками и заслуживали смерти в назидание прочим. В тех имениях, с которых, по всей видимости, начался бунт, порки и массовые казни были особенно бесчеловечны, карали там часто без суда. В Монпелье, куда я вернулся во вторую неделю декабря, обнаружились изъеденные червями трупы двух мужчин, которых я оставил беспомощно лежать в лазарете. Каждый из них, будучи не в силах двигаться, был убит выстрелом в голову с близкого расстояния. Тело Элизабет лежало на некотором расстоянии в буше. Она явно пыталась бежать, но ей дважды выстрелили в спину. Эдвард бросился вон, с искаженным от бешенства серым лицом, – он отправился жаловаться командиру бригады на бессмысленные зверства. Но остальные белые остались равнодушны к его рассказу, считая, что он направляет свой гнев не в то русло. Все черные – потенциальные бунтовщики. Сами напросились. Мы с Ньютоном копали могилу несчастным пациентам, когда над оградой кладбища внезапно показались испуганные черные лица. Это были рабы Эдварда, многие из которых сбежали 27 декабря и только теперь решились вернуться. Монпелье обыскивали, все хранилища были ограблены. В доме не осталось ни кусочка фарфора, все постели были изрезаны. Но здания остались невредимыми, и домашняя птица, так трусливо поведшая себя в ночь восстания, теперь вернулась во двор и, квохча, жадно копалась в дорожках зерна, просыпанного мародерами. Убытки были огромны. И все-таки дом устоял, и вернувшиеся рабы приступили к работе в настороженном усталом молчании. Я не знаю, сколько из них принимали участие в бунте, – я не спрашивал. Не спрашивал и Эдвард. Один из домашних слуг явился с доносом и пообещал назвать имена, рассчитывая на награду или милости. Эдвард совершенно справедливо спустил его с лестницы. Также он отказался выслушивать сплетни и домыслы служанок. Но некоторые из рабов так и не вернулись. Эдвард никогда больше не видел Гекубу. Я думаю, она оказалась среди тех рабов, которых расстреляли и засыпали белой известью в одной из общих могил; многие тела так и не были опознаны. Обстоятельства ее смерти никто не расследовал. Во все последующие недели в Монпелье не слышно было пения. Мне, однако, довелось еще раз увидеть Джессику. Военный суд был скорым и неправедным: судьи так торопились расправиться с бунтовщиками, что вина или невиновность не играли никакой роли. Достаточно было свидетельства, что такой-то раб с пострадавшей плантации однажды выразил желание быть свободным или обрабатывать собственную землю, чтоб его приговорили к смерти. Провинность, за которую в мирное время полагалось десять ударов плетью, теперь каралась виселицей. А виселица много дней стояла перед зданием суда в Монтего-Бей. На виселице висели трое или четверо, медленно вращаясь под морским ветром. Их тела срезали только тогда, когда виселица понадобилась для новых казней. Груду трупов оставляли на площади, их обнюхивали окрестные собаки, пока негры из исправительной тюрьмы не приходили в сумерках, чтоб отвезти их на тележках в общую яму, куда их бесцеремонно выбрасывали без слез и молитв. Я присматривал за выкапыванием этих нечестивых ям, указывал их глубину, чтобы уберечь от инфекции население Монтего-Бей. Было повешено более трех сотен людей. Но иногда повстанцев привозили обратно в их поместье и там казнили среди обломков богатства и власти их господ, под злорадными взглядами надсмотрщиков, констеблей и ополченцев. Я видел много этих казней, и меня поражало то мужество и хладнокровие, с каким бунтовщики встречали свою судьбу. Многие из них были глубоко религиозны и умирали убежденные в правоте своего дела, как праведники и истинные слуги Господни. Они с гордостью носили свои белые тюремные шапочки, словно венцы мучеников. Ни один преступник не идет к виселице без страха. Но эти люди не боялись. Они верили, что заслужили право умереть с достоинством в борьбе за свободу. На одной из таких казней я и видел Джессику в последний раз. Негры собрались во дворе, чтобы присутствовать при исполнении приговора зачинщикам мятежа. Метод казни был весьма примитивен. Каждого приговоренного ставили на доску, положенную на два бочонка, со связанными руками и ногами и петлей вокруг шеи. Потом доску сшибали, и, пока тела корчились и дергались, один из солдат шел и туго затягивал петлю, ломая им шеи. Если это не срабатывало и тело продолжало корчиться и вздрагивать на конце веревки, казненного резко дергали за ноги. И они умирали. Это был медленный процесс, и я часто вспоминал стремительную эффективность гильотины. На той казни, происходившей в одном из соседних поместий, я увидел Джессику в толпе рабов, которых заставляли смотреть на казнь. Я не узнал молодого человека, который должен был умереть. Он стоял с высоко поднятой головой, пока читали приговор. Женщина племени игбо пристально глядела на приговоренного, стоя рядом со старшей, единственной выжившей дочерью. Их не видели в Монпелье с начала восстания, и она числилась среди пропавших негров. Я видел, как она закрыла рот руками, когда у юноши выбили из-под ног доску. Не было слышно ни звука, кроме легкого вздоха толпы. Люди редко разговаривали или кричали, а плач карался плетьми. Я пристально смотрел на Джессику. Ее глаза расширились, она качнулась вперед. Ее дочь крепче сжала ей руку. Я проследил за ее взглядом, и тут узнал качавшееся тело. Мы больше не будем рабами. Мы больше не возьмемся за мотыгу. Мы не позволим нас сечь. Мы свободны! Мы теперь свободны! Джессика взглянула на меня. Она меня узнала. Ни один из нас не подал виду, что мы знакомы. Когда я вновь взглянул на толпу, ее уже не было. * * * Что есть свобода? Кто свободен? В годы Освобождения упадок сахарного рынка обанкротил многих плантаторов, что привело к обнищанию и нужде их бывших рабов. Теперь они должны были платить ренту за свои земельные участки, и собиратели ренты стали объектами ненависти. Негры верят, что земли, которые возделывали их отцы, принадлежат им по праву. В некоторых имениях люди отказывались платить, и тогда их скот конфисковывали судебные приставы. Заработная плата часто оказывалась мизерной. В плохие времена люди голодали. Я редко предвижу будущее, но в одном я уверен: в эту колонию, охваченную непоправимым упадком, снова придет мятеж. Мы увидим новые расправы и новые виселицы. Когда я читаю у такого выдающегося философа, как Томас Карлейль[56], что негры – низшая раса, недостойная свободы, я задумываюсь, стоит ли мне возвращаться в Англию. Все эти годы, все эти ночи на островах бурных ветров и красной пыли убедили меня в справедливости простой веры Франциско, веры в неотчуждаемые, неизменные Права Человека. Эдвард умер от пьянства больше года назад. Он постепенно тонул в бутылке, и его общество стало невыносимым. Он все еще читал вслух стихи, но теперь они перемежались пьяной болтовней. Он похоронен в Монпелье, на том самом кладбище, где мы с Ньютоном хоронили убитых ополченцами негров. Преемница Гекубы потеснила Ньютона и взяла бразды правления в свои руки, весьма успешно и с большой выгодой для себя. Может, хозяин и умер в бедности, но она-то не собиралась следовать его примеру. И не последовала. Когда я в последний раз видел усадьбу, окна были выломаны и разбиты и дождь размыл обои и картины. Лагерь в Ньюкасле, где я теперь живу, расширился, и с возрастом мне все труднее переносить влажную духоту низин. Я купил кусок хорошей земли в Голубых горах для Авра-ама и его семьи, чтобы он мог доживать свои дни в довольстве и покое. Мы вместе подписали бумаги, и я удостоверил кривой росчерк Авраама своими инициалами. Он так и не научился читать и писать, но мы целую неделю практиковались, чтоб он не осрамился в конторе стряпчего и смог поставить свою подпись. С тех пор Авраам успешно выращивает индийскую коноплю, которая стала весьма популярна у рабочих на плантациях. Я и сам ее пробовал, но нашел снотворный эффект нежелательным. Обычный табак помогает мне бодрствовать, на нем я продержался всю нынешнюю длинную ночь. Я уже не могу различить светляков в зарослях буша. Но вижу очертания перил моей веранды во влажной мгле. Мой сюртук достает до плитки пола, старые кости продрогли. Я слышу возню собак во дворе. Психея мирно спит в корзинке у моих ног. И темнота снаружи вдруг внезапно, стремительно становится не черной, а темно-синей. Я зажигаю новую свечу. В полумраке кричит одинокая птица. Я вновь беру письмо, с которого началась эта бесконечная ночь воспоминаний. Часть VI. Алиса Джонс Линкольншир, 22 июня 1859 г. Мой дорогой Джеймс. Да, я не слишком щедро вознаградила тебя за твое нежелание меня забыть. Но я храню письма, которые ты мне писал, все до единого. Они аккуратно сложены по порядку и обернуты тончайшей шелковой бумагой. В несколько слоев! Некоторые из них, те злые страстные послания, которые ты писал поначалу, начинают распадаться от времени и перечитывания. Я отдала два из них на починку музейным реставраторам. Их наклеили на прочную подкладку из тонкого холста, и теперь их можно сложить только вдвое. Конечно, они хранятся взаперти в письменном столе, среди самых дорогих моих ценностей: шутка ли, любовные письма от знаменитого доктора Барри! Но я никогда не расстанусь с ними. Разве что если настанут совсем уж трудные времена. Почему тебя так раздражали мои успехи? Я постоянно слышала про твои, и принимала эти новости со спокойствием, добродушием и даже не без гордости. В конце концов, я знала тебя, когда ты был всего-навсего способным ребенком и выглядел так, будто не доживешь и до двадцати. Честно говоря, если бы я тебя время от времени не подстегивала, ты бы и не дожил. Я не забыла те летние месяцы, которые мы провели вместе, когда ты учил меня читать. Но это было лишь начало моего пути. Тогда я была никем. Никто про меня не слыхал. Что ж, теперь дело обстоит иначе. Ты странствовал тридцать лет, Джеймс. Ты как Вечный жид. Но никто не заставлял тебя уезжать – уж я-то точно не заставляла. Над тобой не тяготеет никакое проклятие. Теперь ты можешь вернуться домой. Почему бы тебе не вернуться? Я торжественно покинула сцену. Нельзя вечно скакать в одежде мальчика. И хотя я могу в этом признаться только тебе, мой голос не тот, что прежде. Я дала несколько благосклонно встреченных прощальных представлений, на одно из них пришла сама молодая королева. Во всех газетах опубликовали весьма хвалебные отклики, в том числе прелестную заметку самого г-на Диккенса. Он пишет, что я и в самом деле столь свежа и очаровательна, как твердит молва, и что ему не надо было прилагать усилий, чтобы представить себе, как я блистала прежде – потому что я и теперь блистательна. Или что-то в этом роде. Ты знаешь, что он очень интересуется театром и когда-то собирался пойти на прослушивание, но заболел? До чего печально. Я представляю себе, как сыграла бы с ним на пару. Он потрясающий чтец. Что ж, я поместила его добрые слова на почетное место в свой Памятный Альбом, рядом с засушенными розами Адольфуса – первыми, которые он мне подарил. Мой бедный Адольфус умер. Но это, я думаю, тебе известно. Об этом писали во всех газетах. У него были роскошные похороны, и я была на службе, сидела позади семьи. Я старалась держаться в тени, но его сестра подошла, специально чтобы поцеловать меня и пожать мне руку. Газетчики имели наглость задаваться вопросом, что же теперь станет с неподражаемой миссис Джонс. Как будто мне придется пойти по миру! Я бы ни за что не позволила Адольфусу отправиться к праотцам прежде, чем он позаботится о моем достатке и благополучии. У меня, конечно, есть дом – полученный в подарок – и хорошая ежегодная рента. Но я не могу сидеть сложа руки. Это не в моей натуре. У меня теперь новая профессия. Я говорю тебе об этом сейчас, чтобы ты вдруг не возмутился и не пытался меня остановить. Я стала известным и модным медиумом. Я не принимаю кого попало. Но у меня есть постоянные клиенты, все до единого респектабельные, некоторые – из самого лучшего общества. Мне это пришло в голову после смерти Адольфуса. Я очень хотела не утратить с ним связь. В конце концов, нас и впрямь многое связывало. Смерть – это не обязательно конец. Это конец, только если ты так хочешь. И раз мне было одиноко и грустно, то и другие люди должны испытывать то же самое. Я осторожно поузнавала про богатых вдов. Одна несчастная женщина потеряла маленького сына – он умер от оспы – и с тех пор уже два года была безутешна. Она всего-то хотела знать, что ее ребенок доволен и счастлив. Какой вред может быть в том, чтобы слегка ее ободрить? Уж если двухлетний младенец не может попасть в рай, нам, остальным, не остается и вовсе никакой надежды. Так что я никому не врежу, правда? Я только приоткрываю райские врата, самую малость. Я всегда прекрасно изображала детские голоса. Иногда мне и правда кажется, что через мое посредство что-то говорит. Если настроение подходящее. Я не беру фиксированную плату, никакой вульгарной коммерции. Я просто приветствую пожертвования. Даже неловко от того, сколько люди готовы отдать. Я как будто участвую в бесконечном благотворительном спектакле. Я всегда делала свою публику счастливее. Никто не посмеет этого отрицать. Они спускаются по моей широкой лестнице удовлетворенные и успокоенные. Я возвращаю им веру. Я понятия не имею, что ждет нас за гробом. И ты тоже, Джеймс, несмотря на весь твой модный атеизм. К слову, совершенно возмутительный. Но если моя работа помогает людям верить, что все будет хорошо, помогает справляться со страхами и скорбями, я не вижу в этом зла. Конечно, у меня есть вся нужная машинерия. Ветер, огни, голоса. Даже в жаркой затемненной комнате эффект получается потрясающий. И стол всегда как следует подпрыгивает, когда любимые приходят на зов. Эти мелочи очень важны. Они вводят клиентов в состояние напряженного ожидания. Я хочу, чтобы они были натянуты как струна, настроены на то, чтобы получить весточку. Не очень важно, что им скажут, – важен сам факт свидания с теми, кто ушел. Я никогда не допускаю дневной свет в комнату, где провожу сеансы, и моя горничная заботится о том, чтобы там пахло розовыми лепестками. Маленькая гостиная наверху – идеальная сцена для моих выступлений. Я всегда ношу черные кружева в знак уважения. Конечно, в ходе наших первых бесед с клиентами я стараюсь узнать побольше об их дорогих покойниках. Я всегда в курсе деталей. Иногда я думаю, что это для них важнее, чем все остальное, – излить душу кому-то, кто станет их слушать, рассказать, как их гложет чувство вины. Почему люди всегда стыдятся, что живы, когда близкие умирают? Нет причины себя винить, если только ты не убийца. Я отказываюсь работать с самоубийствами. Знаешь ли ты, что мой бедный Хейдон был одним из этих несчастных? Ты считал его невыносимым. Бедняга, видимо, с тобой согласился и больше не смог выносить свое собственное общество. Он вышиб себе мозги перед своей незаконченной работой, портретом Альфреда. Ах, дорогой мой Джеймс, это было чудовищно. Я играла в театре в Кью, меня не было в Лондоне. Погода стояла страшно жаркая, и он не мог спать. Его выставка не имела успеха, дела были до последней степени расстроены. Он послал мне отчаянную записку, прося денег. Что я могла сделать? Я послала ему в ответ вексель на пятьдесят фунтов, но и пятьсот не покрыли бы его долгов. Его потребности были безграничны. К тому времени у него была жена и дети, они не делали решительно ничего, только сидели и разевали клюв, как прожорливые пеликанчики, пока Хейдон раздирал себе грудь и писал очередное немодное историческое уродство, из которого не удавалось выжать ни крови, ни денег. Этим летом исполнилось тринадцать лет с того дня. Он отправился в магазин Ривьера[57] на Оксфорд-стрит и купил пистолет. Прибрался в мастерской и написал множество прощальных писем родным. Потом записал свои последние мысли и застрелился. Несчастный человек. У него не хватило денег на мощное оружие, и пуля отскочила от черепа, причинив, однако же, ужасную рану. Тогда этот malhereux[58] доковылял до мольберта, схватил бритву и перерезал себе горло, покрыв Альберта своей горячей кровью. Так он умер. Его нашла дочь, когда пришла в мастерскую ближе к полудню. Конечно, я в числе первых сделала пожертвование в благотворительный фонд, созданный в пользу вдовы и осиротевших детей. Его жена Мэри была простая глупая женщина. Он лучше позаботился о ней посмертно, чем прижизненно. Она дала мне последний том его дневника на память. Она не могла заставить себя прочитать его, потому что с ней он всегда старался казаться веселым. Это и правда тяжелое чтение. Ему было всего шестьдесят. Он записал за два месяца до того, как столь неряшливо наложил на себя руки: «Теперь я в худшем положении, чем когда начал «Соломона» 33 года назад». Я была прелестной молодой женщиной, Джеймс, когда позировала для его «Соломона». Бедный милый Хейдон. Его печальная судьба до сих пор меня ранит. Последняя запись в этом горестном томе кончается так: Боже – прости – меня – Аминь. Кончена жизнь Б. Р. Хейдона «Не мучайте меня на дыбе жизни» – Лир Конец Он выписал все это как эпитафию! Я скопировала с оригинала. И даже в цитате он ошибся. Когда я играю Корделию, я в этот момент уже лежу, бездыханная, и длинные локоны парика трогательно закрывают мое лицо. Но я при этом на сцене, и слышу реплику Кента. Она звучит так: Не мучь. Оставь В покое дух его. Пусть он отходит. Кем надо быть, чтоб вздергивать опять Его на дыбу жизни для мучений?[59] У Хейдона ничего не получалось как следует. Даже предсмертная записка. Он был жалок, Джеймс, и его смерть глубоко меня потрясла. Мэри дожила до 1854 года. Она умерла мирно, не нуждаясь, на государственном довольствии. Но все это ужасно грустная история. Я не хочу, чтобы ты умирал так, любовь моя, в отчаянии, одиночестве, среди чужих. Тебя не было тридцать лет, Джеймс. Тридцать лет – слишком долгий срок для обиды. Ты не простил мне, что я отказалась пойти за тебя замуж. Но я ведь сдержала свое слово, правда? Я не выходила ни за кого другого, хотя и устраивалась как умела со своим щедрым покровителем. А теперь я независимая женщина, сэр. Причем весьма богатая.