Джеймс Миранда Барри
Часть 37 из 50 Информация о книге
Я сам слышал, как рабы пели эту песенку в сумерках, возвращаясь с плантаций. Едва ли они воспевали победы герцога Веллингтона. Те, кто работали на плантации, влачили жалкое существование. Благодушное небрежение Эдварда означало, что все управление поместьем оказывалось в руках самых бессовестных садистов, каких мне выпало несчастье наблюдать в этих местах. Что превращало людей, не лишенных умственных способностей и даже некоторого образования, в безжалостных тиранов вроде годвиновского Фолкленда[53]? По закону, надсмотрщики имеют право назначать рабам наказание не более десяти ударов плетью в присутствии наблюдателя. На самом деле они оказываются так же щедры на порку, как старый мистер Эллис на сексуальные милости. Пострадавшие негры не могли требовать ни наказания виновных, ни компенсации. Население Монпелье представляло собой целый самодостаточный народ, но этим народом дурно управляли. Я любил Эдварда, он был человеком беззлобным, но легкомысленным. Впрочем, легче от этого не становилось. Я подозревал, что в мое отсутствие он продолжает традиции своего отца и берет к себе в постель черных женщин. Я поймал несколько неприязненных взглядов, брошенных Гекубой, одной из служанок, когда мы сидели за столом. Ньютон проговорился, что она любит сидеть на коленях у хозяина и нарезать мясо в его тарелке, но не решается настоять на своих правах «при докдоре». Я пытался представить, как Эдвард относится к ней. Вероятно, она казалась ему забавным ребенком, хорошенькой игрушкой, помогающей скоротать вечер. Эдварду недоставало ответственности, чтоб управлять этим крошечным государством. Однако это было дивное место, расположенное в предгорьях лиловых гор. Мельница была одним из немногих каменных строений в Монпелье – помимо каменного изолятора. Я стоял на ступеньках и наблюдал, как группа рабов идет по тропинке. Их плечи согнулись под тяжестью тростниковых стеблей. Они несут стебли прямо к измельчителю и опускают в полость для размалывания. После того как сок выжат, измельченный жмых используют в качестве топлива. Иногда рабы уносят его, чтоб крыть им свои дома. Ничто не пропадает зря. Белый пенный сок стекает по стокам в печи, а потом собирается в горячем котле, и его гасят известью. Прозрачная жидкость затем поступает во второй котел. Работа перегонщика тяжелая и требует умения, такие люди обычно высоко стоят в иерархии рабов на плантации. Оставшаяся патока – меласса – тоже идет в дело: ее смешивают с дрожжами и получают бражку, из которой потом делается крепкий ром. С загустевшей жидкости снимают пленку, она поступает в охладители и кристаллизуется в гранулы. Это – сахар-сырец, его относят в сушильню и оставляют доходить. Остатки, не сформировавшиеся в сахар, перегоняются в некрепкий спирт, после второй дистилляции – в ром. Мне нравится, что ничто не пропадает зря. Я стою и смотрю, как чистый жидкий сахар бурлит в деревянных стоках. Один из перегонщиков, которому я в прошлом году вылечил руку, подходит ко мне, кланяется, нерешительно берет мою протянутую ладонь и спрашивает, останется ли «докдор» на новогодний маскарад. Я говорю, что непременно останусь. – Эдо хорошо, эдо хорошо, – загадочно повторяет он несколько раз. Только много позже я понял, что значили его слова. Негры отмечают Рождество пышным маскарадом – маскарадом «Джона Кану». Я обнаружил, что все поместье уже пронизано праздничным настроением. Оглядываясь назад, я понимаю, что воодушевление среди рабов отчасти было связано с их надеждами на свободу. Широко обсуждались меры против рабства, предложенные местным самоуправлением, и многие негры считали, что освобождение – что-то вроде второго пришествия – уже на подходе. Говорили, что всем рабам раздадут земли в подарок от короны. Я был на церковной службе в Монтего-Бей, где баптистский проповедник – страстный молодой негр – в жестком белом воротничке и начищенном костюме с чувством декламировал слова Священного Писания, подчеркивая голосом поразительно радикальные фразы, прежде чем приступить к трудному делу толкования. Ибо все вы сыны Божии по вере во Христа Иисуса; все вы, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись. Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе (Послание к галатам, 3: 26–28). – Ни один из нас не раб в глазах Господа. Когда Иисус сказал: «Я есмь путь и истина и жизнь»[54], он объявил себя путем к свободе. Вы узнаете истину, истина вас освободит. Во Христе нет места различию между свободным и рабом. Потому мы все – одно в Иисусе Христе, – рокотал он. Аргумент казался ясным и неопровержимым. Ньютон, стоявший рядом со мной, нашел эти доводы крайне убедительными, и отважился спросить моего мнения. У меня недостало сердца сознаться в своем неверии. А также пояснить, что мой атеизм требует мер еще более решительных, чем царство любви в иной жизни. Здесь, в Царстве мира сего, должны мы найти спасение. Или нигде. Я думаю о Франциско и его противоречивых убеждениях. Он был ревностным католиком. Однако в его жилах текла кровь республиканца. Рабство для него было порождением деспотичного дьявола, который сам был рабом гордыни, зависти и похоти. Когда Бог создал землю, он отдал ее в свободное владение всем людям, независимо от расы и происхождения. Для Франциско – и тут наши взгляды полностью совпадали – отмена рабства была простой, неизбежной истиной, справедливостью, о которой не приходится рассуждать и спорить. Все люди рождаются свободными и равными. Из этой великой правды вытекают Права Человека. Он, по крайней мере, дожил до отмены рабства – пусть не в Америках, но хотя бы на Карибах. Что мне ответить Ньютону, чье огромное, круглое, взволнованное лицо так пристально вглядывается сейчас в мое? Мы пропели последний гимн и вышли из маленькой церкви на пыльную дорогу. Я указал на окружающих людей разных цветов и рас, хотя большинство из них были черными. – Что ж, Ньютон. Это все – люди Господа нашего, преклонившие перед Ним колена. Если люди всех сортов готовы молиться вместе одному и тому же Богу, то мы все едины во Христе. Это мое замечание, подслушанное и аккуратно донесенное до властей, чуть не повлекло за собой официальное обвинение в подстрекательстве. Учитывая дальнейшее развитие событий. Это было за несколько дней до Рождества. Ситуация в госпитале Монтего-Бей была сложной, но не угрожающей. Я провел утро, составляя список самых необходимых запасов – белья и лекарств. Я проверил счетные книги, провел обход с моими врачами. Потом отправился покупать рождественские подарки домашним Эдварда и Аврааму, который просил красивый нож с роговой рукояткой. Эдвард передал мне, немного стесняясь, желание Гекубы получить нижнюю юбку с розовыми лентами, так что я тем вечером возвращался в Монпелье, нагруженный разнообразным добром – от оружия и кожаных ремней до вычурного женского белья. Ньютон развеселился, увидав мои трофеи: нижние юбки, кружевные передники и расшитые шаровары, предназначенные для женщин дома. Мы въехали в Монпелье, переглядываясь и улыбаясь. Город бурлил суетой, но не больше, чем это обычно бывает на Рождество. В этом году праздник выпал на воскресенье, но Эдвард, понимая, что люди терпели тяготы много месяцев, освободил их от работ и в понедельник. Для Эдварда такое великодушие было естественным, но не все плантаторы разделяли его взгляды, так что в округе поднялся раздраженный ропот. Эдвард решил избежать прямых стычек и не присутствовать на декабрьских судебных слушаниях, сославшись на нездоровье. Он был одним из местных судей и обычно серьезно относился к своим судейским обязанностям. Я немного пожурил его за отступничество, но он отчаянно защищался: – К черту, Барри. Если я не услышу, что они говорят, мне не придется им отвечать. И мне не придется тащиться в Кингстон на новогодний бал. Я это ненавижу. Меня там окружают десятки матрон, которые только и мечтают выдать за меня своих противных жеманных дочерей. Ты ведь подтвердишь, что я нездоров, верно? Ты настоящий друг. В этом климате с человеком всегда может приключиться какая-нибудь гадость. Он поудобнее устроился в ветхом шезлонге. – А если я не пойду на губернаторский бал, мне не придется слушать все эти бредни про конец света от поборников рабства. Ты знаешь, Барри, рабство должно быть отменено. И скоро. Нам просто придется выращивать тростник на других условиях. Он рассказал мне, что неделю назад в поместье Солт-Спринг начались волнения, рабы поднялись против управляющего. Эдвард был уверен, что в свое время тот успел насладиться абсолютной властью маленького тирана. Толпа рабов разоружила констеблей, посланных, чтобы арестовать виновных. Эдвард должен был занять свое судейское место, выслушать всех и вынести свое суждение. – Головы у людей полны свободы, Джеймс. Нам придется принять последствия. Как тебе понравился баптистский проповедник, которого ты слушал сегодня? Я слышал, он сущий подстрекатель, и его скоро скинут с его кафедры вместе с теми миссионерами-якобинцами, которые его прислали. Ньютон, должно быть, услышал эти слова. Он был в комнате – искал парадную скатерть и серебряные подсвечники для стола. Я помню столовую с болезненной ясностью. Портреты родителей Эдварда висели над дубовыми панелями. Стулья, которые редко использовались, стояли в крошечных плошках с водой, чтобы уберечь дерево от белых муравьев. Окна с этой стороны дома закрывались бамбуковыми ставнями, сквозь которые на противоположную стену ложились широкие полосы света. Один из гостей Эдварда, который провел здесь восемь месяцев, пытаясь вылечиться от чахотки, изобразил на холсте имение, выписав его в мельчайших деталях. Вот бараки, в которых живут счетоводы, вот дом и контора надсмотрщика, изолятор, удачно угнездившийся в продуваемом месте, загон для скота, водяная мельница и печи в тени кокосовых деревьев, а над всем этим – лиловые горы. Мы сидели и рассматривали картину. – Справа от главных ворот не растет кокосовое дерево, – педантично заметил я. – Росло, – сказал Эдвард. – Его снесло ветром после того, как картина была закончена. Бедный старина Холливелл. Помнишь его? Ты лечил его от глистов. Он умер от чахотки, как только вернулся домой. При чахотке показан сухой жаркий климат, а не влажный и жаркий. Эдвард с минуту мрачно смотрел на картину, потом повеселел. – Мы умрем здесь, правда, Барри? Что толку плыть назад в Англию. – Очень возможно, – согласился я устало. В то Рождество в поместье было удивительно тихо, только на крыльце группка почитателей Эдварда пела свои обычные гимны. Это были рабы – не только домашние, к которым он был особенно добр, но и с плантаций – они часто приходили, чтобы он послушал их пение и посмотрел, как они танцуют. Я видел, как они подходят, одетые во все самое лучшее, неся барабаны игбо и два странных инструмента, «трясоплясы», которые представляли собой не что иное, как наполненные камушками тыквы и «китти-кэтти» – кусок доски с двумя палочками, которыми полагалось по этой доске как следует колотить. Их музыкальные инструменты были примитивны, но пели они волшебно. Вела молодая девушка, и ее чистое, высокое сопрано отдавалось эхом во дворе. Ее спутники подхватывали песню хором. Я увидел среди поющих Джессику. Когда песня кончилась, Эдвард приказал подать рождественским певцам напитки и угощение, а мы удалились с жары в дом. Когда я пожелал всем счастливого Рождества и повернулся, чтобы уйти, Джессика задержала меня за руку. – Вы остаетесь здесь, докдор Барри? – спросила она взволнованно. – Да. До Нового года, – ответил я. Она тут же отошла, с явным облегчением. На следующий день вокруг было еще тише, чем на Рождество. Даже Эдвард отметил, что среди его людей не слышно пьяного веселья. До нас доносилась лишь возня цыплят, гусей и цесарок, вступавших в обычные шумные стычки посреди двора. Ранним утром 27 декабря рабы поднялись, как обычно, собрались в группы и отбыли на тростниковые плантации. Большинство из них не вернулись назад. Но мы не знали об этом, поскольку надсмотрщики тоже не вернулись, и некому было доложить о происшедшем. Первый знак подали рожки, изготовленные из витых морских раковин. Да, вначале зазвучали рожки – они перекликались через лиловые склоны в спустившемся на горы прохладном тумане, смолкали, потом доносилось эхо, влажное от папоротника, словно устье водопада, и снова рожки окликали друг друга через горы. Это был неописуемо печальный звук – с тех пор, слыша его, я не могу отделаться от горечи тех лет, и снова в ноздри мне ударяет запах кофейных зерен, которые сохнут на джутовых мешках под солнцем, и сладкий, густой, хмельной аромат рома, и я снова чувствую, как пот катится за воротник моей рубашки, облепившей тело. В наступающих сумерках мы вышли на крыльцо и увидали красное зарево над Кенсингтоном на Горе. Это был сигнальный огонь – по этому знаку поднялись все окружающие поместья и восстание началось. По интенсивности зарева мы поняли, что многие поместья уже объяты пламенем. Линия горизонта была размыта от бликов. Наконец свершилось то, чего так боялись плантаторы. Ньютон стоял возле нас в тени. Баптисты явно обратили его в то утро в Монтего-Бей, поскольку он немедленно заявил с апокалипсическим жаром: – Судный день, масса! Праведников Он прижмет к груди своей, а грешники будут вечно гореть в геенне огненной! – Не говори ерунды, Ньютон, – отрезал Эдвард. Мы ясно видели за горами отблеск геенны огненной, в которой горели дальние поместья. Сияние приближалось. Небо напоминало знаменитую картину Лютербурга[55] «Колбрукдейл» – дым и пламя преисподней. Домашние слуги исчезли, и поместье, обычно полное суеты и шума – слуги поют, матери зовут детей, раздается топот шагов и звяканье ведер, лошадей понукают, загоняя в конюшни, – теперь казалось пустынным и заброшенным. Строения вырисовывались в красной ночи, словно предчувствуя исполнение мрачного пророчества, свою скорую гибель. Эдвард выложил на крыльцо небольшой оружейный арсенал. Он подготовил несколько мушкетов, выстрелил пару раз в темноту, проверяя, годны ли они к использованию. Я послал Ньютона в конюшни и велел ему отвязать всех лошадей, кроме моего гнедого и пегой кобылы Эдварда. Всех животных необходимо было выпустить в буш: коров, кур, гусей, цесарок, собак. Это оказалось непростым делом, в чем я убедился на собственном опыте, лично отправившись открывать курятник. Птицы лишь испуганно сгрудились как можно дальше от меня грязным, кудахчущим, дрожащим комком. Я распахнул дверь пошире и предоставил скудоумных созданий их участи. Все дома стояли тихие, запертые – молчание их казалось зловещим. В теплом воздухе нарастал запах дыма. В лазарете горела единственная лампа. Там остались двое мужчин в лихорадке, которые не могли встать с постели; сестра неподвижно сидела рядом на стуле, сложив на коленях руки. – Добрый вечер, Элизабет, – сказал я негромко. Но она была слишком напугана, чтоб ответить. Я убедился, что двое пациентов ни в чем не нуждаются, что у сестры достаточно воды. Казалось маловероятным, чтобы повстанцы подожгли крышу здания. Я погладил женщину по голове и задул лампу. – Оставайся здесь, – прошептал я, – но не зажигай свечей и лампу. Все обойдется. Она ничего не ответила. Я пытался держаться уверенно, но сам не был уверен ни в чем. Эдвард прекратил упражнения с мушкетами и теперь искал в покинутой деревне Гекубу и ее подруг. Она была очень довольна нижней юбкой, и даже зашла так далеко, что поцеловала его в моем присутствии, но теперь и она исчезла. – Что ж, Барри, – сказал Эдвард спокойно, совсем забыв про свои хвори, – что будем делать? Удирать из курятника или ждать, пока нас зарежут и поджарят? Ньютон, благослови его Бог, перемывает посуду в одиночестве. Я никогда не видел Эдварда столь невозмутимым, непринужденным и безразличным к собственной судьбе. Я сказал, что мы попробуем нести караул до рассвета, вооружившись мушкетами. Если поместье переживет ночь спокойно, с рассветом я отправлюсь в Монтего-Бей. Мы уселись на заднем крыльце и оттуда наблюдали адское пламя, в котором дотла сгорели плантации Трелони. Но мы ничего не слышали поблизости, и никого не видели. Когда над заревом посветлело небо и настало утро 28 декабря, я в молчании оседлал своего гнедого, кивнул на прощанье Эдварду и Ньютону. Мое место было там, с армией и губернатором – как только слухи о восстании достигнут Кингстона, войска начнут стягиваться со всех портов. Маленькое ополчение Шеттлвуда уже наверняка приведено в готовность. Я рысцой поскакал в тлеющий дымный саван пожара, оставив Эдварда и Ньютона одних на этой брошенной земле. Было ясно, что восстание задумывалось заранее. Сигнал, подаваемый ракушками, говорил о продуманном заговоре. Как только я выехал из Монпелье и пустился в путь по грязной красной дороге к Монтего-Бей, я почувствовал, что повстанцы следят за мной из зарослей тростника. Внезапно на мутной зелени нарисовались темные призраки и предстали передо мной, поблескивая саблями. Лошадь остановилась и подалась назад, но ее тут же успокоил знакомый голос Джессики. Она поймала уздечку и взглянула мне прямо в глаза. Молодой негр, которого я не знал, размахивал мачете перед моим лицом и презрительно усмехался: – Мы больше не будем рабами. Мы больше не возьмемся за мотыгу. Мы не позволим нас сечь. Мы свободны! Мы теперь свободны! Я не ответил ему. Что я мог сказать? Справедливость – пусть не закон – была на их стороне. Какое отчаянное стремленье к достоинству и свободе заставляет человека поднимать оружие против своих братьев? Их не считали людьми. И вот теперь они стоят передо мной – вооруженные, готовые к мести, цвет за цвет, кровь за кровь. Передо мной были последствия нашей бесчеловечности. Джессика прочитала мои мысли. Она твердо держала мою лошадь под уздцы и смотрела мне в глаза. – Тогда идем с нами, докдор. – Я буду лечить раненых с обеих сторон, Джессика. И тех и других. И вас я прошу пощадить столько жизней, сколько возможно. Человеческая жизнь – единственное, чего никто не может вернуть. Наступило молчание. Ее спутники оглянулись назад, на светлеющее небо. Я мог разглядеть большую усадьбу в Роухемптоне. Дом еще стоял, но оттуда доносились крики и стоны. Джессика подняла руку, и маленькая группка повстанцев расступилась передо мной. И я остался на дороге один в дыму восстания, лошадь встревоженно фыркала подо мной в красной пыли. Когда происходят такого рода события, каждый отдельный человек получает лишь запутанные и неясные впечатления от происходящего. В ту ночь я видел плантации, объятые пламенем, но, хотя на дороге меня обгоняло много людей – вооруженных, убегающих, несущих факелы, – я продолжал свой путь без помех. Город был в смятении. Среди населения поднялась паника. Некоторые сели в лодки и в ужасе гребли прочь в открытое море. Один человек нагрузил в рыбацкую шлюпку все нажитое добро, которое смог унести. Шлюпка перевернулась в заливе, и он утонул. Его тело опознали спустя несколько недель по найденному в карманах столовому серебру – череп был обглодан дочиста. Я рассматривал восстание как неизбежное следствие рабства. Эти люди хотели того, чего страстно желают все униженные и оскорбленные: свободы, права жить в мире на своей земле. На всех страницах истории не найдется рассказа о тирании, который не закончился бы сопротивлением и бунтом. Одно неотступно следует за другим, как пыль, поднятая ветром. По-видимому, мои политические симпатии были известны в Монтего-Бей, поскольку несколько раз горожане плевали в мою сторону и называли меня белым негром. Повстанцы ворвались в Монпелье, как только я уехал оттуда. У меня есть основания полагать, что это не было простым совпадением. Ополчение, выбравшее более окольный путь через тростниковые заросли, столкнулось с повстанцами на подступах к усадьбе. Они потеряли день, и, хотя им удалось нанести противнику определенный урон, они все же отступили в направлении Монтего-Бей, захватив с собой Эдварда и Ньютона. Восстание распространилось в горы, густой дым горящих плантаций затянул солнце тонкой пеленой. Все поместья в долине Большой Реки были преданы огню. Люди восставали повсюду в провинциях Вестморленд и Сент-Элизабет. До самой Саванны-ла-Мар дороги были неприступны – их захватили повстанцы. Свобода была на устах у каждого, кто мог держать саблю. Через несколько недель мы узнали, что некоторые рабы остались верны своим хозяевам и пытались защитить их жизнь и собственность. В сущности, на белых вообще нападали крайне редко. Конечно, все это произошло на Рождество, и многие плантаторы с семьями уехали из своих поместий. Рабы, которым не хватило смелости присоединиться к бунтарям, просто исчезли в буше, опасаясь гнева со стороны своих. Так поступили люди Эдварда. Но это все было еще впереди. Ополченцы были бессильны остановить разрушение поместий и мародерство. Мы защищали город как могли; вот-вот должен был прибыть сэр Уиллоби Коттон со своими войсками. Горожане ужасались слухам о жестоких расправах и зверствах разраставшегося бунта. Самыми распространенными ранами были порезы, нанесенные мачете. Тем, в кого попала пуля, обычно уже нельзя было помочь. В госпитале мы работали посменно, чтобы принять всех раненых, стекавшихся в город. Эдвард был подавлен неизвестностью: он ничего не знал о судьбе своего имения и своей возлюбленной Гекубы. Несколько дней он беспробудно пил и разгуливал по главной улице, сунув за пояс два мушкета. Сомневаюсь, что он смог бы попасть в цель, попадись ему навстречу отряд из отчаявшихся бунтовщиков. Ньютон пребывал в религиозной убежденности, что все потеряно и земля наша во власти дьявола. Он целыми днями молился в той самой церкви, где мы слушали пламенного черного проповедника, ставшего, по слухам, одним из вождей восстания. Войска из Кингстона прибыли к концу недели, и, наблюдая, как в гавань входит военный корабль с пушками наготове, мы уже не сомневались в исходе этого кровавого эпизода в истории острова. Была выпущена следующая прокламация: НЕГРЫ!