Джеймс Миранда Барри
Часть 36 из 50 Информация о книге
– Это для колдовства, масса. – Авраам немедленно ретируется на кухню. – Он убил ребенка! – кричит рыдающая женщина. Я смотрю на высокого, сурового африканца. Он слишком свиреп, слишком полон достоинства, чтобы защищаться. Он показывает одним презрительным жестом, что впервые видит весь этот шаманский арсенал. Я организую для ребенка подобающие христианские похороны и распоряжаюсь о слушании в суде. Причина смерти: удушение. Подушку либо тряпки прижали к спящему лицу. Вот так сон наш лишается сновидений и мы переходим к другой жизни. Но так убивает женщина, а не мужчина. Во всяком случае, не этот мужчина. Они ждут моего свидетельства в этом темном деле, слишком запутанном, чтоб иметь легкое решение. Я не могу оставить это дело без расследования. Сейчас, когда ввоз рабов прекратился, каждый ребенок, рожденный на плантации, ценится особенно высоко. Еще один ребенок, еще один раб. Я хочу увидеть мать ребенка, и тут выясняется, что рыдающая сестра прошла четырнадцать миль через буш по диким горам, в надежде найти меня. Она слышала, что я справедливый человек. Я привык считать, что проницательно сужу о людях. Я полагал, что всегда могу безошибочно распознать среди солдат лжецов, мошенников и симулянтов. Мой собственный секрет позволяет мне насквозь видеть чужие. Я не только король маскарада, но и мастер разоблачения. Но здесь правда ускользает от меня. Здесь нет правды, лишь слои лжи, один на другом. Я, проживший всю жизнь в коконе двусмысленности, обнаруживаю, что утратил ясность зрения. Но это не я, это мир замутнен ложью. Я вставал на сторону обездоленных, говорил за бессловесных и обнаружил, что свобода и справедливость, эти слова, чьи значения были столь ясны в те дни, когда Франциско учил меня повторять наизусть права человека, теперь затянуты облаками власти, борьбы интересов, запачканы ложью империи, управляющей островом, который все еще дразнит нас обещанием рая. Я не могу объяснить, отчего так привязался к Эдварду Эллису. К этому никчемному существу, ипохондрику, живущему в страхе перед свежим воздухом и острой пищей. Он полностью сдался на милость Ньютона, беспощадного черного слуги, который твердо управлял поместьем и без которого вся жизнь в Монпелье немедленно развалилась бы. Ньютон носил золотое кольцо с печаткой, подаренное старым хозяином; на поясе у него бряцали ключи от всех кладовых и арсеналов. Эдвард лежал на изъеденных молью атласных подушках, из которых порой вырывалась спираль пыли или насекомых. Время от времени он звонил в звонок и кричал изо всех сил, доступных ослабевшим легким: «Ньютон! Господи спаси! Ньютон! Черт бы его побрал. Где Ньютон?!» Затем он со стоном откидывался обратно на подушки. – Послушай, Барри, – сказал он чуть погодя. – Разве это не божественно? И мне пора с земли уйти покорно, В то время как возносишь ты во тьму Свой реквием высокий…[48] Я чувствую, что утопаю в вечности. И если бы не этот проклятый климат, мое погружение было бы исполнено блаженства. Я смотрел на распростертое тело молодого красавца, любимца дам. – Хересу, Эдвард? Немного смазки, чтоб облегчить тебе плавный уход в забвение? Он протянул мне стакан. – Благослови тебя Господь, Барри. Ты – единственный человек на этом острове, который слышал о Китсе. Кто посылает тебе книги? – Мой отчим, генерал Франциско де Миранда. Я получаю от него посылку каждые три месяца. – Твой отчим! О господи, Барри, знаешь, моя мать посылала мне все журналы. И это было наше последнее прости перед тем, как она отправилась на небеса. С тех пор прошло уже несколько лет. По крайней мере, она не попала сюда. Этот климат убил бы ее. Я молчал, вспоминая, что Франциско дал мне точные инструкции. Я должен был навестить могилу матери в день ее рождения. Я должен был принести на ее могильный камень золотистые лилии, которые она любила, и помнить, что смерть не конец, а лишь переход, и любовь, которую мы несем в душе, вечна. Я люблю Франциско, но не могу разделить его веру. Я слишком близко вижу смерть изо дня в день и знаю, что ее темную тайну нельзя измерить и не стоит недооценивать. На лицах тех, кто умирал спокойно, я не видел ничего, кроме полного безразличия. Смерть приходит в назначенный час – не важно, хотим мы жить или нет. Но для тех, кто благословен, жизнь и смерть перестают быть врагами. Наша последняя ночь стирает различия. Я работал на острове больше года, прежде чем решился посетить могилу матери. Я проехал верхом по пыльному, ветреному полуострову в Порт-Ройал, один в маленькой бричке, трясясь и подпрыгивая на выбоинах дороги. Народу попадалось мало, было уже поздно. Дорога здесь едва намечена, большая часть товаров – да и людей – прибывает в Порт-Ройал на пароме, регулярно курсирующем через гавань. Но я хотел проехать по этой земле, посмотреть на пляжи, по которым бродила моя мать, потрогать теплые камни, на которых она стояла, пока ветер трепал и дергал ее шелковую шаль. Это было мое сентиментальное путешествие, карательная экспедиция, предпринятая в одиночку. Ведь я когда-то так любил эту женщину. Я любил ее легкость, изящество, блеск, ее смелые мечты. Но потом, отступив от нее за границы своего пола, я увидел ее заново, и не смог любить то, что увидел. Она измельчала в моих глазах. Передо мной теперь была просто еще одна охотница за деньгами, флиртующая, словно платная шлюха, с мужчиной, который и так от нее без ума. Она могла обобрать его до нитки. Возможно, она так и поступила. Как она билась за то, чтоб сохранить свою красоту, свою фигуру. Когда она умерла, ее стан был все еще легок и строен, как у девочки. Сама память моя совершает предательство. Вот мать стоит во влажной английской теплице, шепчется с Луизой, рассчитывает каждое свое движение. Все, что когда-то казалось мне естественным и прелестным, было лишь грубым расчетом. Она никогда не смеялась от души. Она слушала свой смех со стороны. Почему Джеймс Барри был так жесток к сестре? Почему Алиса Джонс никогда не рассказывала о ней кухонных сплетен? Слуги болтали о ней, я знаю. Но из Алисы никогда не удавалось вытянуть ничего, кроме назидательного «она твоя мать, и ты должен относиться к ней с уважением». Эта женщина вела двойную жизнь. Она жила в собственном отражении. Она провальсировала перед зеркалом все отпущенные ей годы. О да, она была прекрасна. Но как она ценила свою красоту. Это было ее достояние, единственное, что она могла продать. Это был ее пропуск на Ноев ковчег, ее спасение из Ирландии. Любила ли она Франциско? Или просто завлекала богатого поклонника? Была ли она просто несчастной юной вдовой, не видевшей ничего, кроме пьянства и измен беспутного мужа, пытающейся наладить свою жизнь? Был ли этот пьяница, ее муж, моим настоящим отцом? Она говорила, что да. Но я ей не верю. Любила ли она моего генерала? С ним она изображала девочку – улыбка, влажный взгляд, бесконечные танцы. Но любила ли она Франциско де Миранду всем сердцем, так, как любил его я? Я хотел бы быть в этом уверен, но я никогда этого не узнаю. Я должен благодарить ее за то, чем я стал. «Это она послала тебя к нам той летней ночью. Она стояла у истоков заговора, солдат. Это была ее идея. Мы все ее так любили. Чего она у нас просила? Дать тебе шанс вырваться из оков женской жизни. Она отдала тебя нам, дорогое мое дитя, потому что любила тебя больше всего на свете. Больше, чем меня, больше, чем любого из нас». Что ж, каждый ребенок обязан жизнью той матери, которая его родила. Она научила меня верить в честную игру, прямоту, благородство. И она дала мне судьбу, в которой я всегда оставался самозванцем. Джеймс Миранда Барри – кто это? Об этом знает лишь ее мать. И она ушла в могилу, сохранив тайну. Я один на сером берегу, перед ветреной рябью моря. Я вспоминаю женщину, с которой неразрывно связана моя жизнь. И не прощаю ее. Я еду в Порт-Ройал. Кладбище расположено за городом, слева от дороги. Когда я останавливаюсь, какая-то женщина пытается продать мне дыни и свежую рыбу. Я оглядываюсь в поисках водопоя, лошадь переминается с ноги на ногу, мы оба мотаем головами, отгоняя мух. Женщина тянет меня за рукав и раскладывает на промасленной тряпке несколько отличных луцианов. – Янга[49], масса! – кричит она, угрожающе размахивая корзинкой, полной раков. Я даю ей денег и прошу посторожить тележку, сам же скрываюсь на кладбище. Ворота захлопываются за мной, я шарю в нагрудном кармане в поисках письма Франциско. На этом кладбище нет тени, лишь гравий и камень, над могилами ржавеют железные кресты. Мертвые цветы сохнут в маленьких кадках у надгробий. Я пытаюсь прикинуть расстояние. Вдоль всего кладбища тянется стена с мемориальными досками, теперь почти нечитаемыми, укрепленными на крошащейся кирпичной кладке. Могильные камни, разломанные землетрясением 1692 года, сгрудились, словно нелепая головоломка вдоль всей стены. Я вспомнил, как Франциско рассказывал мне одну из легенд Порт-Ройала: будто бы земля разверзлась в тот день, когда сердце ее поднялось до самого горла, и мертвые восстали. Я прохожу мимо разломанных камней. Все еще различимы фрагменты надписей на разных языках, «Hic iacet[50]», «Помолись о душе…» и самая угрожающая: «Мы еще встретимся на небесах». А на этом надгробии нет надписи, но я вижу контур двух рук, сжатых в масонском знаке единения. В дальнем конце кладбища есть еще одна калитка, ведущая в никуда, поскольку за той стеной ничего нет – ничего, кроме дюн и моря. Ветер сильно пахнет морской солью. Порыв ветра приподнимает мою шляпу. Я решительно направляюсь к более новой части кладбища и буквально спотыкаюсь о ее могилу. С минуту я смотрю на нее, и голова моя совершенно пуста. У меня нет цветов. Я ничего не принес. Каменный саркофаг треснул – в верхней части могильного камня видна большая щель, как будто Судный день уже объявлен и дух ускользнул из могилы. Я с суеверным страхом заглядываю в щель, но вижу только мох, землю и обломки камней. Могильная плита – простой белый щит с маленьким черным крестом из гагата – не тронут, и надпись не пострадала. МЭРИ-ЭНН БАЛКЛИ Урожденная Барри 1785–1823 Нежно любимая ныне и присно Ее красота и добродетель никогда не померкнут Тот облик морем погребен И дивно, странно изменен[51] Искренне оплаканная единственным сыном Джеймсом Мирандой Барри и Ф. де М. положившим этот камень Я достаю из кармана записную книжку, помечаю дату и время моего визита, переписываю надпись. Я также делаю несколько примечаний по поводу состояния могилы, просто чтобы чем-то себя занять. Потому что я знаю – за мной наблюдают. Я ничего не чувствую. Только любопытство, отчего могила так яростно разверзлась. Когда я оборачиваюсь, то вижу на ограде двух длинноногих черных мальчишек, которые широко улыбаются и колотят пятками по шероховатому камню. – Добры вечеры, масса, – кричат они хором, и из-под их ног на гравий сыплется струйка красного песка. Их пятки выбивают на стене ритм. Их голоса звенят, словно мстительные эринии. – Земля сдвинулась, масса. – Леди утонула. – Даппи ходит, даппи ходит. – Могила открыта. Ее закрывают. Она открывается. – Белая женщина утонула. Даппи ходит. – Она сосет кровь. – Даппи, красивая женщина – даппи. – Она дьявол, масса. Это даппи, леди-даппи, она ходит каждую ночь. – Все видят, даппи ходит. И они колотят по забору и улыбаются, словно маски в День всех святых. В Порт-Ройале я остановился на ночь в доме губернатора, который рассказал мне, что одно из небольших землетрясений, обычных в городе, действительно произвело некоторые разрушения на кладбище. Он пообещал восстановить могилу моей матери. Он говорит, что в Порт-Ройале ее любили, что ее многие помнят – ее щедрость и благородство, стройность и изящество и замечательные рыжие кудри. Некоторые – и не только негры – говорили, что ее призрак ходит по улицам и верфям или толкает в море ялик, подобрав юбки. Но этим россказням нельзя верить. …Я смотрю на Эдварда и понимаю, что молчал слишком долго, погрузившись в воспоминания. Его лицо выражает живейшее беспокойство. – Старина, я тебя чем-то обидел? Я говорю ему, что недавно навещал могилу своей матери. – Я надеялся успокоить свою неугомонную память, Эдвард. Но не смог. Моя мать была очень скрытной женщиной, и я испытываю к ней смешанные чувства. И теперь это уже не разрешится. Мне придется с этим жить. – Должно быть, это чертовски неприятно. Я никогда не устраиваю такие паломничества. Не могу этого вынести. Ужасно, конечно, но уж такой я человек. – Эдвард скорбно качает головой. – Плесни мне еще хересу, вот спасибо, ты ведь останешься на Рождество? Последние полгода перед этим Рождеством были очень трудными. Ранние дожди так и не пролились, и остров страдал от засухи. У нас в Голубых горах это чувствовалось меньше, но Эдвард писал мне отчаянные письма, о том, как пересыхают ручьи, оставляя лишь гнилостные лужи в выемках и оврагах, где москиты кишат над зеленой тиной. Его негры осушили колодцы, таская бесконечные ведра с водой на свои участки. Земля необходима неграм, чтобы дополнить свой обычный рацион, состоящий из мяса, муки, соленой рыбы и сахара с плантаций. Они выращивают бананы, батат, кокосы и окру. Окра – один из местных плодов, к которому я особенно пристрастился. По вкусу он напоминает спаржу. Еще спелые плоды окры вкусно обжаривать в масле. В Монпелье участки не дали урожая, и люди голодали. Плантаторы тоже пострадали, но, как это всегда бывает, белым пришлось лишь затянуть пояса, черным достался настоящий голод. Эдвард Эллис был готов открыть запоры своих каменных хранилищ, чтобы накормить людей. Другие хозяева – или заморские владельцы – были не так щедры, и на востоке в Сент-Томасе и Монтего-Бей начались волнения. В два поместья были посланы войска, которые легко подавили бунт. Чего же проще? Люди были вооружены лишь заточенными палками да кортиками, и их легко было убедить отказаться от сопротивления. Восемь мужчин и одну женщину высекли плетьми в Булье, в двадцати милях от Монпелье. Меня беспокоило развитие событий, и я просил сообщать мне о новостях. Я был занят вспыхнувшей эпидемией ветрянки среди военных, расквартированных в Верхнем лагере, и я боялся, что если восстания приобретут более масштабный характер, то у нас не хватит здоровых солдат, чтобы защитить корону. У маронов[52] было несколько отрядов ополчения, предположительно готовых откликнуться на призыв губернатора, но, учитывая прошлые столкновения и измены, на их преданность нельзя было полагаться. Одним из условий их независимости было обязательство возвращать беглых рабов обратно на плантации. Но я не уверен, что они всегда его выполняли. Платон со своей шайкой прятался в буше много лет; он не смог бы продержаться без помощи и прикрытия. В октябре пошли яростные ливни. Нам не пришлось испытать разрушительные бури, бушевавшие на многих других островах, но проливные дожди шли, не прекращаясь, шесть недель – дороги были размыты, огромные деревья выкорчеваны оползнями из камней и грязи, горы стали непроходимыми, неукрепленные угодья были уничтожены. Там, где не было террас – таких, как бывают в Средиземноморье, – всю землю смыло прочь. Посевы были уничтожены, водные источники загрязнены, скот потоплен. Многим людям грозило полное разорение. У Тотти Килмана, владельца местного магазинчика, обвалилась крыша, и все, что было в магазине, – мука, зерно, сахар, ткани – все пропало. Мы создали фонд, чтоб помочь тем, чья жизнь была поставлена под угрозу превратностями этого невыносимого климата. Вспышка дизентерии задержала меня в Кингстоне на несколько недель. Эпидемия охватила весь остров, и коллеги присылали мне мрачные вести о смертях. Доктор Куллинан предостерегал меня, чтобы я не приезжал в Порт-Антонио. Он выписал столько свидетельств о смерти, что начинал подумывать о моих методах, которые обычно предпочитал именовать «средневековыми», – об известковых карьерах и общих могилах. Куллинан обладал язвительным чувством юмора. Мой собственный отчет губернатору был весьма невесел. Но хорошая погода установилась еще до Рождества, и поездка в Монпелье, несмотря на состояние дорог, была тем удовольствием, в котором я не мог себе отказать. У Эдварда с братом было несколько сотен рабов, которые трудились на земле их поместья. Они работали посменно, так что на сахарные мельницы постоянно поступали свежие охапки тростника. В день приезда я пошел на мельницу, чтобы повидать Джессику, но ее смена закончилась, и она в изнеможении уснула. Я не позволил сестрам разбудить ее. Вместо этого я побрел по жаре искать старшего, чтобы расспросить его о состоянии негров. Часто в иерархии рабов высшие ступеньки занимают потомки белых. Старший в Монпелье не был исключением – агрессивный мулат с жесткими рыжими кудрями иногда, приняв порядочно рому, уверял, что он «брад масса Эдвард». Почти наверняка он был незаконным сыном Эллиса-старшего, который славился неслыханной щедростью. Он не только свободно раздавал свои припасы – муку, сахар, соленое мясо, рыбу и ром, – по особым праздникам он еще и великодушно сеял собственное семя в домах рабов, в чьих семьях водились хорошенькие собирательницы тростника. Эта практика – достаточно распространенная на плантациях – была выше моего понимания. Плантаторы считали своих рабов животными, скотом – ценным и незаменимым, но, безусловно, представляющим собой низший биологический вид. Теперь, когда ввоз рабов запретили, плантаторы поощряли негров размножаться между собой. Отец Эдварда, однако, нередко вступал в близкие отношения с африканками и креолками. Мать нынешнего старшего носила платья хозяйки, с тех пор как миледи упокоилась глубоко под землей. Она управляла всеми домашними рабами и сидела, обмахиваясь веером, среди хрусталя и фарфора в столовой. Эта дама носила невероятное имя Ватерлоо. Ее путь к власти нашел отражение в нескольких язвительных песенках, которые передавались из уст в уста среди рабов на плантации. Одна такая песенка повествовала о черной женщине, которая одевалась как «французка» и задирала нос. Припев у песенки был такой: Что черно́, не бело́, Ватерлоо, Ватерлоо, Ло-ло-ло.