Ева
Часть 5 из 24 Информация о книге
Герман обращается с Аришей предупредительно. Лишнее внимание соседей ему ни к чему. Впрочем, девочка не плаксива. А если и плачет, то тихо, будто кто-то специально обучил ее этому. Сама зажимает себе рот или ложится лицом на диван или подушку. Вчера, впрочем, прищемила палец дверью, вот тогда уж разревелась по-настоящему. Герман сначала сделал несколько снимков плачущей пленницы на Polaroid, а потом уж донес ее до ванной и подставил руку под ледяную воду. Всю неделю Герман придерживается плана и не выходит на улицу. В морозилке достаточно сосисок, а в коробке на полу полно пакетов молока. Ариша берет их сама, когда захочет. По правде говоря, Герман мало обращает на девочку внимания, все его мысли заняты Ломакиными. Герману очень хочется посмотреть на их лица. Это была бы ничтожная плата за последние четыре года ада. Но он понимает: если Олег Ломакин его заметит, узнает, то тут же выстроит возможную логическую цепочку. Конечно, если он и помнит Германа, то толстым мягкотелым братцем, и ему и в голову не приходит, что он, Герман, знает, что на самом деле произошло в Севастополе в октябре 1999 года. Что вообще кто-то об этом знает. И все же рисковать не стоит. 24 октября, едва проснувшись, Герман включает городской канал. В конце выпуска новостей дают все то же объявление о пропаже дочки Ломакиных. Диктор просит зрителей, которые что-либо видели на представлении 12 октября в цирке Никулина или знают, где сейчас находится девочка, позвонить по телефону — номер его бежит, спотыкаясь, внизу и теряется в углу экрана. На несколько секунд экран заливает солнечная фотография Ариши. Девочка снята на яхте. В белых шортах и маечке, стоит, прислонившись к борту. Выгоревшие волосы развеваются на ветру, лицо вытянуто, небольшие глаза высвечены уже снижающимся солнцем. Глядит в камеру этим своим сосредоточенным взрослым взглядом, который Герман уже немного изучил. Взгляд этот объясняется, видимо, тем, что девочка многое понимает, но почти не говорит. Герман садится за компьютер. Прежде чем включиться, машина долго гудит, попискивает. Он заходит в интернет и перечитывает все, что выпуклый маленький экран выдает о похищении дочери владельца компании «ML Marine Moscow», в состав которой сейчас входят несколько яхт-клубов. Со времени смерти Евы компания расширилась. В одной статье читателей жалостливо и слезливо просят помочь собрать деньги для выкупа девочки, перечислив их на такой-то счет. В другой — эксперт со звучной фамилией доказывает, что девочку уже разобрали на органы и он, эксперт, даже знает, для кого эти органы предназначены. А вот и что-то новенькое: анонимная соседка Ломакиных сообщила журналисту, что девочку спрятала сама Ольга. Муж, сообщила соседка, регулярно бьет Ольгу, и та боится за дочку. Тут же в доказательство помещена смазанная фотография — Ломакины сняты в супермаркете, Олег крепко держит Ольгу за локоть, она опустила голову, выражений на лицах не разглядеть. Герман закрывает глаза. Никто, никто не знает, что происходит на самом деле. И, скорее всего, не узнает никогда. Только теперь он осознаёт, какой выбор сделал. Быть всего лишь исполнителем, тенью. Сколько сил ему понадобится, сколько выдержки. Но хотя бы раз-то увидеть мучения Ломакиных он имеет право! Герман встает со стула, берет пальто, ключи от машины и быстро, пока сам себя не остановил, спускается по лестнице с двенадцатого этажа, припадая, как всегда при сильном волнении, на правую ногу. Дворники возбужденно смахивают со стекла слезы позднеосеннего дня. Под колесами снежная каша. Герман обгоняет машину за машиной, прибавляя и прибавляя скорость. На нескольких рекламных щитах ему попадаются фотографии Ариши. Олег не жалеет средств на поиски дочери. Фотография девочки висит в автобусах, вагонах метро, поездах, школах и магазинах, на каждом подъезде каждого дома в Москве. Фотография все та же, где Ариша снята на борту яхты. На рекламных щитах, из-за того что фотография сильно увеличена, девочка кажется старше. Внизу номер телефона и слова «Верни нам дочь». Герман уже выучил номер — 8–903–526… Набрать бы и сказать все, что переполняет сердце. Но нельзя, нельзя… Увидев указатель на Ленинградское шоссе, он сворачивает с МКАД и спустя несколько минут въезжает во двор дома Ломакиных. Ольга как раз заходит в подъезд. На ней черное пальто. Песочные волосы зачесаны с такой силой, что отливают как натянутые до предела стру́ны на скрипке. Поблескивают от снега. Ольга тянет ручку двери, но, будто почувствовав взгляд Германа, вцепившегося в руль машины, оборачивается. На самом деле ее окликают несколько журналистов или зевак, толпящихся у подъезда. Ольга снимает солнечные очки и затравленно глядит на журналистов. Лицо осунулось, постарело. Сухие губы вздрагивают, выталкивают какое-то слово. Глаза запали. Под левым расплылся радужный фиолетово-красно-черный синяк. Порыв ветра поднимает с асфальта скукоженные листья и сквозь снег кидается ими в Ольгу, точно камнями в преступницу. Женщина закрывается рукой, и, сгорбив спину, исчезает в темноте подъезда. Больше Герман не рискует. Весь месяц он и Ариша сидят безвылазно в квартире. Лишь иногда Герман спускается в ночной магазин, чтобы купить очередную порцию сосисок, молока, чупа-чупсов и пива. Ну и еще газет. От официальных до самых желтых. Придя домой, жадно пролистывает в поисках хоть какой-нибудь информации о деле Ломакиных. Но об этом пишут всё реже. Фотографию Ариши газеты еще печатают, а вот в телевизионных новостях уже и этого нет. Герман переносит телевизор в комнату Ариши и предоставляет в полное ее распоряжение. 13 В конце октября 1981 года бабушка повезла Германа к врачу. Она водила белый, подтаявший и слизанный по бокам, как мороженое, «Москвич-2140». Еву бабушка посадила рядом с собой, а Германа и его подпрыгивающие костыли устроила на заднем сиденье, обтянутом кожзамом. Едва отъехали, Ева встала на колени и, вытянув толстую шею, принялась любоваться собой в зеркало заднего вида. Из-под клетчатого пальто выглянуло коричневое школьное платье с кружевным воротником, темный фартук. Приподняв верхнюю губу, Ева уставилась на передние зубы, к которым ни она, ни Герман еще не привыкли. Ровные, крупные зубы поблескивали в сгущающемся осеннем сумраке. Зубы выросли недавно, но не сомкнулись. С щербинкой у Евы получалось здорово свистеть. Герман поймал взгляд сестры в отражении и сложил губы трубочкой — свистни. Темные глаза Евы важно остановились на тщедушном мальчике, отразившемся глубоко внутри зеркала. Немного подумав, Ева засунула два пухлых испачканных чернилами пальца в рот и заливисто, громко и восхитительно свистнула. От восторга машина вильнула. Бабушка в это время самозабвенно и сладко вещала про то, как она девочкой в шляпке с лентами гуляла с нянькой по тому вон бульвару. Медвежонковый рев мгновенно сменился на рык разъяренной медведицы. Бабушка так рявкнула про отродье кое-какой матери, что Ева на всякий случай отодвинулась подальше к дверце, а у Германа уши увеличились и стали горячими. У врача оказалось красное лицо, крупный, мягкий, словно из пластилина, нос. Врач стоял у окна и долго смотрел на свет рентгеновский снимок. Потом говорил много непонятных слов. Бабушка сидела на стуле и оправдывалась: — Маленький городок, что с них взять. Ногу хотя бы спасли. Врач фыркал. Ева бродила по кабинету. Герман в синих сатиновых трусах и белоснежной майке сидел на кушетке и ждал приговора. Все в кабинете казалось Герману волшебным — шкаф у стены с книгами, папками и статуэтками за стеклом. Загадочные медицинские предметы и приспособления. Сам врач, невысокий, но широкоплечий, стучавший каблуками ботинок по плиткам пола. Полированный стол со стопками бумаг. Графин, вода в котором сияла и двигалась серебряными подрагивающими кругами. Воздух в кабинете был прозрачен и слоист одновременно. Герман снова и снова тянул носом. Пахло хлоркой, спиртом, сладко-тревожным гипсом. Названия этих запахов Герман уже знал. А еще пахло ранами, засохшими корками кисло-соленой крови. Из открытой форточки тянуло осенью. Были еще и другие запахи — мокрой шерсти бабушкиной юбки, гуталина и приторных ландышевых духов, которые Ева где-то стащила и щедро себя побрызгала. Все эти запахи образовывали один — больничный. Герман передернул плечами — то ли от холодного воздуха, дувшего из форточки, то ли от сквозняка будущего. Врач принялся осматривать ногу Германа. Сопел, ощупывал, надавливал. Поворачивал деформированную ступню с выпирающими бугорками вправо, влево. Когда было слишком больно, Герман моргал часто-часто, будто от удивления. — Что, не боишься боли? — Врач заглянул ему в лицо. — И меня не боишься? Нет? Редкий случай. — Он усмехнулся. — Что ж, тогда мы с тобой поладим. — Так что, Евгений Николаевич? — взволнованно спрашивала бабушка. Она стояла рядом, непривычно скромная и притихшая, с растрепавшейся царской прической. — Что нам делать-то? — Операцию, Анна Петровна. Если повезет, будет ходить с палочкой. Сейчас пусть мальчик одевается, а мы с вами всё обсудим. Евгений Николаевич сдержал обещание: через год после нескольких операций Герман смог ходить с палочкой. Гусаком, сильно припадая на укоротившуюся ногу, но — ходить. — Будем надеяться, что нога не будет дальше укорачиваться, — сказал врач при выписке. — Молитесь, Анна Петровна. — Бабушка фыркнула. К высшим силам она не испытывала почтения. Бабушка и сама умела превосходно управлять шестеренками судьбы. Она праздновала победу и не сомневалась, что скоро трость ее внуку не понадобится. И тогда она займется обустройством их будущего, потому что сама она, конечно, стара для того, чтобы поднимать двоих детей. Германа записали в первый класс. Бабушка свозила его в «Детский мир», разрешила самому выбрать ранец. Герману приглянулся тот, что из гладкой рыжей искусственной кожи, отливающей одно за другим августовские солнца. Продавщица, бабушка и вся очередь ждали, пока он расстегивал и застегивал портфель, обводил пальчиками фигурку тигренка. Нажимал на сверкающие новенькие металлические подушки застежек, просовывал их под острую металлическую скобу и, расстегнув ранец, глядел в его темные шелковые лабиринты, надушенные запахами новизны. — Ну что, подходит вам, молодой человек? Берете? — весело спросила продавщица, уловив возникшую перед бурей тишину в очереди. Продавщица была, конечно, хорошая знакомая бабушки. Герман застегнул ранец, еще раз провел по выпуклым застежкам и важно кивнул. В тот день Герман и бабушка провели в «Детском мире» не один час. И сейчас он легко отыскивает в памяти отражение семилетнего мальчика в зеркале примерочной. Новенький школьный костюмчик с эмблемой на рукаве, вкусно, остро пахнувшей резиной, белая щекотная рубашка, брюки, которые надо будет подшить. Глаза цвета халвы, чуть припухшие, весело и счастливо глядящие из зеркала. Волосы отросли и спадают на уши (бабушка отведет его в парикмахерскую попозже, в конце августа, и армянин, тоже хороший знакомый, защелкает ножницами, зажужжит машинкой над ухом, а в конце, как артист, сбрызнет аккуратную, с ровными линиями прическу настоящим мужским, терпким одеколоном). На ногах запылившиеся ортопедические ботинки. На правой ноге ботинок больше, и подошва у него толще. Бабушка стоит рядом, напряженно вглядывается в отражение Германа — она не теряет надежды отыскать в его лице, руках, ногах, повороте головы фамильные морозовские черты. Трость бабушка заказала еще у одного хорошего знакомого. Она отвезла к нему Германа ближе к концу августа, когда вездесущее солнце в экстазе поджаривало Москву. Всю поездку оно преследовало бабушкину белую машину. Влетало в лобовое стекло, предполагая одним ударом отправить Германа в нокаут, наносило хук справа, хук слева, сыпало чередой ритмичных ударов. Не гнушалось напасть и со спины и оглушить ударом по затылку. Бабушка опустила над Германом козырек, но тот ничем ему не помог, так как находился слишком высоко. Саму бабушку от света защищали круглые темные очки. Всю поездку она была непривычно молчалива. Ее крупная обвисшая рука, зажатая под мышкой натянутым кольцом безрукавного платья, крутила руль точными и скупыми движениями. Герман ерзал на раскалившемся сиденье, отдирал от искусственной кожи то левую, то правую ляжку, преодолевая при этом сопротивление ортопедических тяжелых ботинок, гирями тянувших ноги вниз. Рубашка намертво приклеила Германа к спинке кресла. Пот лился по вискам, под глазами. Единственным оружием против коварного солнечного врага была белая панамка. Герман сдвигал ее то так, то эдак, защищаясь от солнечных ударов. В редкие минуты перемирия, когда тень от деревьев или домов прохладой ложилась на лицо и колени, Герман, приоткрыв рот, разглядывал столицу образца 1982 года. Столяр, к которому они приехали, оказался стариком с белыми висячими усами и веселыми голубыми глазами. Бабушка обняла его и назвала Володенькой. Старик попросил Германа сжать кусок пластилина правой рукой и, как только мальчик оттиснул пальцы на мягком куске, забрал пластилин, опустил его в какой-то раствор и почти сразу вытащил, зажав по бокам крупным щипцами, положил в металлическую банку. Однокомнатная квартира старика была превращена в мастерскую: повсюду лежали доски, ящики, инструменты, гвозди. О том, что это и жилье тоже, говорила только жавшаяся к стене кровать с железными шишечками на железных же спинках. Под кроватью, вытащив наружу голову, дремала белая собака со стружкой на лохматых ушах. То приподнимая, то опуская брови, следила желтыми щелочками глаз, как ее хозяин измерял рост Германа, подставлял под его руку доску, делал засечки карандашом, предварительно послюнявив грифель. От старика пахло свежим деревом и клеем. Закончив с замерами, он записал что-то в мятую тетрадку, вытер заслезившиеся от напряжения глаза ладонью. Потом отпилил часть доски, подставил под руку Германа, потом еще отпилил и еще подставил. Бабушка восседала на стуле, отдыхала от жары, обмахивая себя носовым платком. — Через недельку трость будет готова, — кашлянув, сказал старик и, не зная, куда деть большие красные руки, засунул их в карманы штанов. Бабушка начала неуверенно собираться, но старый столяр, опустив глаза, неловко остановил: — Самая жара. Переждите. Через часик начнет спадать. Бабушка, никогда никого не слушавшая, отчего-то согласилась, снова уселась на стул. Старик поставил на электрическую плитку в углу синий эмалированный чайник с отбитыми боками. Подвинул к бабушке круглый стол, очистил место для трех кружек, отодвинув локтем инструменты, скобы и деревяшки. Сдул стружки и мусор. Расстелил газету «Правда». Поставил три чашки и заварочный чайник на снимок двух доярок в белых халатах, позировавших в поле в окружении черно-белых коров. Для Германа и себя придвинул табуретки, сняв с них пожелтевшие журналы и газеты. Когда чайник вскипел, разлил кипяток по чашкам и в заварку. Герман хихикнул про себя: старик, а красные уши торчат, как у мальчишки, и руки трясутся. К чаю старик подал фруктовый сахар. Герман выбрал желтый, осторожно лизнул — вкус ему понравился, напомнил и лимон, и шербет одновременно. Пальцы, липкие от пластилина, стали совсем клейкими, Герман принялся забавляться, то соединяя, то с силой разлепляя их. Бабушка в другое время резко бы одернула его, но в этот раз она будто и не замечала Германа. А столяр все посматривал на бабушку блестящим взглядом. Бабушка опускала глаза, будто была в чем-то виновата. Осторожно, как горячим пирожком, они перебрасывались короткими предложениями. И вдруг принялись говорить не переставая. Смеялись, перебивали друг друга. Говорили о неизвестных Герману людях и событиях, но ему казалось, что параллельно вели и какой другой, понятный только им разговор. К чаю ни бабушка, ни столяр не притронулись. Герман же слопал больше половины фруктового сахара из вазочки. Чуть погодя старик показал заскучавшему Герману, как поет собака. Достал аккордеон. Собака тут же вылезла из убежища под кроватью. Уселась у ног старика. — Любит, чертовка, фруктовый сахар, для нее и покупаю, — засмеялся старик. — Давай, Аннетка, покажи, какая ты умница. Он встал, собака запрыгнула на табурет. Старик растянул аккордеон, красные пальцы с обгрызенными ногтями неожиданно шустро забегали по кнопкам и клавишам. «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед…» — запел старик надтреснутым голосом. Собака, подняв морду, принялась вторить ему, то завывая, то переходя на частый ритмичный лай. Она замолкала вместе с хозяином и, переждав, вступала одновременно с ним. Когда песня закончилась, Герман захлопал в ладоши. — Угости ее сахаром, — сказал старик. Герман дал Аннетке кусок зеленого фруктового сахара. Она мгновенно слизала его, переводя взгляд то на Германа, то на хозяина. Провела языком по мокрому носу. Тявкнула. — Погоди-тко, — сказал собаке старый столяр и снова растянул аккордеон, — еще давай поработай. «Там, где клен шумит над речной водой, говорили мы… — голос старика сорвался, задрожал, но собака уверенно провыла за него: — …о любви-и-и с тобой…» Старик сглотнул, вдохнул, и они вступили уже вдвоем: «Опустел тот клен, в поле бродит мгла, а любовь, как сон, стороной прошла-а-а…» На втором припеве очарование песни нарушил непонятный звук: бабушка, сморщив лицо, всхлипывала, вытирала руками красные слезящиеся глаза. Герман до этого никогда не видел, чтобы бабушка плакала. Заметив, что на нее смотрят, она засморкалась, поднялась и засеменила из комнаты. Трость старик привез через неделю. Гладкая, темная, с резиновым колпачком внизу, она понравилась Герману. Трость восхитительно пахла лаком, новым деревом и еще каким-то неопознаваемым, но сразу ставшим родным запахом. Рукоять старик сделал в форме головы собаки, она повторяла изгибы пальцев и ладошки Германа и была очень удобной. Самого старого столяра было не узнать — он постригся, надел костюм, начистил ботинки. Кажется, даже свисающие усы расчесал. Пах табаком, свежим воздухом и стружками. И дождем — на улице шел дождь, до сентября оставалось два дня. Когда старик приехал, бабушка в дурном настроении разбирала буфет на кухне. Она с показным неудовольствием отвлеклась, пришла в прихожую, сухо поздоровалась, отдала деньги и поспешила назад к буфету, будто разбор чашек был чрезмерно важным делом. Даже не пригласила Володеньку попить чаю, хотя такой чести удостаивался у нее любой почтальон или курьер. Убрав деньги в карман пиджака, столяр попросил мальчика еще раз опереться на трость, пройтись. Показал механизм под рукояткой — трость можно будет немного удлинить, когда Герман подрастет. Продемонстрировал плотный резиновый наконечник внизу: — Герман, если вдруг в школе будут дразнить, — старик постучал концом трости по крупной ладони, потом с глухим стуком по стене, сделал паузу и взглянул в сторону, куда ушла бабушка, — стукни их этой тростью как следует по глупым головам! 14 Старый столяр оказался провидцем: с одноклассниками у Германа не задалось. Что стало тому причиной, сказать трудно. В любом коллективе играется вечная пьеса, роли для которой распределяются между новыми актерами по не всегда очевидным законам. Герману досталась самая незавидная роль. Триггером послужило имя. На первом уроке учительница, знакомясь с классом, зачитывала список учеников: названный поднимался с места, показывал, так сказать, себя. Дошла очередь и до Германа. Он поспешно встал, едва не уронив стул. — А чего это у него имя фашистское? — раздался за спиной мальчишеский голос. И тут же рядом с первым голосом хихикнул второй, более тонкий: — Фриц, Фриц немецкий. Все дети разом повернулись, обернулись, подняли головы и уставились на Германа. Учительница посмотрела куда-то за его спину и что-то строго сказала, но покрасневший Герман уже ничего не слышал от стука крови в ушах. Он сел, придерживаясь за парту заледеневшими пальцами. Слух вскоре вернулся: учительница читала список дальше — Новиков Артем, Петрова Юля… Когда урок закончился, Герман вместе со всеми ринулся к двери, но едва переступив порог, запнулся, не заметив подставленную подножку. Он растянулся, закрыв выход остальным ребятам из класса. Палка отлетела, локоть обожгла боль. Так тебе и надо, фашист поганый, услышал он над собой уже знакомый голос. — И о чем только думала твоя мать, давая тебе такое имя? — говорила бабушка, в очередной раз зашивая порванный воротничок, высушивая намоченные книжки и учебники, оттирая свастику с ранца. Фашист, Фриц — маленькие одноклассники Германа теперь звали его только так. Бабушка несколько раз ходила в школу разбираться. Учительница Германа Елена Алексеевна, девушка с ямочками на щеках, с короткой мальчишеской стрижкой, работала в школе первый год. — Они дети и просто играют, — убежденно говорила она бабушке. После очередного инцидента Елена Алексеевна собирала в классе Германа и его обидчиков, четверых мальчишек — Горбунова, Ракитина, Калинина и Попова. Долго разговаривала с ними. «Герман, — поясняла она, — латинское имя, от germanus — “родной”, “единоутробный”. В русском варианте оно звучало раньше как Ермак. А немецкое имя Германн, Hermann — совсем другое имя, которое переводится как “воин”». Разговор всегда выходил душевный, веселый, с играми, притчами, в конце мальчишки жали Герману руку и говорили Елене Алексеевне, что Герман теперь их лучший друг. Она улыбалась и перед тем, как отпустить, разламывала плитку сливочного ириса и раздавала по дольке всем пятерым. Отголосок этого приторного вкуса, ощущение мягких крошек на языке Герман много лет чувствовал во рту, как чувствуют привкус кровоточащей болячки, не желающей заживать. Стоит ли говорить, что после такого собрания у Елены Алексеевны мальчишки становились еще более жестокими. 2 ноября 1982 года на уроке чтения Герман поднял руку. Ему нестерпимо захотелось увидеть Еву. Елена Алексеевна (черное платье с глухим воротом, поверх — кулон на цепочке) вскинула голову от раскрытой книги. За окном начинался снег. Сверкнуло стекло портретов на стене. Ленин, Пушкин и еще какие-то бородатые мужчины уставились сверху на Германа. — Что тебе, Морозов? — Можно выйти? — Да что с тобой сегодня? На каждом уроке выходишь. Ну иди. И вот сумрак коридора. Сгустки света у окон. Снежный клубящийся водопад над городом. Герман представил, что школа, как ледокол, плывет в арктических льдах. В коридоре никого. Пахло едой из столовой. Волнительно и хорошо. Даже боль в ноге не столь мучила, сколь приятно тянула, будто кто-то внутри легонько покручивал косточки. Скрипнула дверь, голос Елены Алексеевны, читавшей про дядю Степу, усилился. Герман ощутил ее взгляд на затылке и миновал кабинет 2-го «А», в котором училась Ева. Глухо постукивая тростью с рукояткой в форме собаки, он направился для успокоения Елены Алексеевны в туалет. Тут пахло сыростью и хлоркой. Плитка на полу была мокрая. Герман зашел в кабинку. От непонятного волнения и в самом деле захотелось пописать. Будущий Герман опять появился, был рядом и чего-то хотел. Герман прислушался — не раздадутся ли шаги по кафелю, не звякнет ли отставшая плитка возле его кабинки. Никого. Дверцы в кабинке не запирались. Герман пользовался туалетом только во время уроков. На переменке он не приближался к нему. Школу, все четыре этажа, он обследовал вот так, во время уроков, когда тишина в коридорах стояла такая, что в ушах звенели колокольчики. Герман спустил воду, вздрогнул от обрушившегося грохота. Вышел из кабинки. За окном, замазанным краской, клубился снег. В коридоре по-прежнему никого. Елена Алексеевна, удостоверившись, что он пошел в туалет, а не куда-то еще, вернулась в класс. Герман подошел к приоткрытой двери 2-го «А». За секунду до того, как заглянуть, он понял, что сейчас увидит Еву. Она стояла у доски, решала пример. Доска отражала белый, уже совсем зимний свет и слабо озаряла пухлое личико сестры. Заплетенная бабушкой с утра коса успела растрепаться, бант, точно синий хвостик, вилял туда-сюда вслед за движениями головы Евы. Она писала мелом на доске, приподнявшись на цыпочки. На ногах — тапки и знакомые шерстяные носки. В невидимом Герману классе ручки шуршали по бумаге, кто-то кашлял, двигал стул. Ева заметила брата. Чуть повернула голову в его сторону. Прижала губу нижними зубами, сдерживаясь, чтобы не захихикать. Герману тоже сделалось смешно. Улучив момент, Ева быстро посмотрела на него. Тем самым взглядом, подтверждающим: ничто в мире не имеет значения, только они двое.