Ева
Часть 6 из 24 Информация о книге
— Морозова, что там у тебя, решила? — Сейчас, почти. — И Ева снова повернулась к доске. После уроков на продленке, несмотря на снегопад, Елена Алексеевна вывела детей на прогулку. Девочки принялись лепить снеговиков, а мальчишки строить крепость и сражаться снежками. Герман, опираясь на палку с ручкой в форме головы собаки, бродил под стрелами снега. Мерил этой палкой высоту прибывающего белого моря. Глазами зачем-то явившегося будущего Германа осматривал школьный двор и запоминал каждую деталь. Школы стало вскоре не видно, а старые деревья, меж которыми и играли первоклассники, обернулись снежными великанами. Кроме 1-го «Б» больше никто не гулял. Герман съел несколько снежинок, пытаясь перебить вкус сливочной ириски, которую дала Елена Алексеевна. Сегодня она опять собирала Германа и его четверых обидчиков — Горбунова, Ракитина, Калинина и Попова — после того, как увидела, что те бросили Герману в суп таракана. Вкус ириски после снега не исчез, лип к зубам, нёбу, проникал в нос. К Герману подошла Ира, девочка с рыжими волосами и ресницами. На шапке и бровях ее налип снег. Эта девочка нравилась Герману. Ему казалось, что она относилась к нему по-особенному, почти как Ева, то есть нет, не так, совсем не так, как Ева, в другом роде, но и не так, как все остальные. Несколько раз они разговаривали под дальним дубом, который сейчас не видно из-за снега, о том, что случается после смерти. В осенней куртке, которую бабушка недавно сменила Герману на пальто с меховым капюшоном, лежал большой гладкий желудь. Его подобрала и подарила ему Ира. — Айда с нами играть, — сказала она, улыбаясь и жуя крепкий многоугольный снежок, к которому пристали радужные нитки с ее варежки. Герман кивнул, шагнул за нравившейся ему девочкой в клубы снега. Метров через десять, обернувшись, увидал, что Елена Алексеевна и одноклассники исчезли. Видно было только снег, который шел все сильнее, приходилось то и дело смаргивать его с ресниц. Герман и Ира миновали почти весь школьный двор. Ира непривычно молчала, продолжая жевать снежок. Недалеко от выхода из школы, не центрального, выводившего к оживленной улице и автобусной остановке, а заднего, примыкавшего ко дворам соседних домов, у изгороди из кустов стояли четверо снеговиков — Горбунов, Ракитин, Калинин и Попов. Четверка встала перед Германом полумесяцем, перекрывая отступление назад, в школу. Герман развернулся к ним лицом. Ракитин, заводила, кинул снежок, крепкий, спрессованный. Герман дернулся и прижал скулу варежкой, облитой снежной коркой. Попов, самый маленький, весь в веснушках, хихикнул. Горбунов, высокий второгодник, шмыгнул носом и, подойдя, толкнул Германа в плечо, потом еще. Герман попятился. Горбунов пнул его коленкой в живот. Герман едва удержался на ногах, опираясь на ручку трости в форме головы собаки. Калинин, любитель ловить кошек и кидать их с высоких этажей, плюнул, слюна попала на воротник клетчатого пальто Германа, повисла и тут же начала замерзать. — Давай шагай вперед, Фриц, — зашипел Ракитин. — Шнеля, шнеля. Трость проваливалась, скользила. Ботинок на правой ноге не слушался, зачерпывал снег и норовил вывернуть ступню. Герман обернулся: мальчишки шли за ним дугой, плечом к плечу. Нравившаяся ему девочка шла, чуть отстав. Шапки, шарфы, воротники, карманы на пальто, валенки с галошами, ресницы — всё в снегу. Лица сосредоточенны, облеплены снегом, как гипсом. В лицо Иры он боялся смотреть. Зафиксировал только расплывающуюся от снежной хлорки синь шапки. Когда мальчишки и нравившаяся ему девочка вытеснили Германа за территорию школы и погнали дальше, по тропинке, ведущей во дворы домов, примыкавших к школе, он понял, что пропал. 15 Наступает самый темный месяц в году — ноябрь. Не успевает рассветать, как начинает смеркаться. Вид за окном теряет перспективу, объемность, становится плоским и черно-белым. МКАД и лес за ним всё ближе придвигаются к дому, желая убежать от подступающей зимы. Пятна, щербины, засохшая грязь на стенах, потолке и полу делаются особенно заметны. Ариша с утра таскает стул и включает по всей квартире засиженные мухами одиночные лампочки вместо люстр, они горят весь сумрачный день, отбрасывая на пол и стены тусклый желтый неестественный цвет и ловя тени, беспрестанно перебегающие из угла в угол. Окна, вымытые перед продажей, с каждым днем всё сильнее покрываются плотной мажущейся пылью. 17 ноября 2003 года Герман просыпается под звук мультфильма. Опускает ноги на пол. Сегодня важный день. Он идет в ванную и впервые за месяц снимает с себя свитер, одежду и нижнее белье. Встав в ржавую ванну, принимает душ, тщательно моет голову, оттирает исхудавшее тело. Бреется, чистит зубы. Переодевшись в чистую одежду, идет на кухню. Ставит на огонь подгоревшую кастрюлю годов пятидесятых. Кладет сосиски. Когда-то бока кастрюли, по-видимому, украшали распускающиеся пионы, теперь рисунок под слоем нагара не различить. Герман вытащил из мешка на балконе кое-какую посуду — пару тарелок, нож, вилки. Отмочил на всякий случай в горячей воде в раковине. Чашек не нашлось, вместо них у Германа и Ариши граненые стаканы. Ариша ловко со стаканом управляется. Подсовывает под кран, наполняет шипучей холодной водой и жадно выпивает, держа обеими ладонями. Она вообще оказалась смышленой некапризной девочкой. Вытащив сосиски из бурлящей кастрюли, Герман раскладывает их на тарелки с полустертыми красными кольцами. На похожей тарелке отец когда-то давал ему яйцо. Ариша уже тут, пришла на запах. Подросшие волосы торчат ежиком, совсем как у Германа, стекла на очках заляпаны. Футболка в засохших пятнах молока. Со, говорит она, жадно сглатывая и хватая тарелку. Па, со. Герман кладет ей три сосиски. Иногда Ариша съедает их сразу, иногда третью сосиску оставляет на потом. Герман по утрам заставляет себя съесть хотя бы одну. От истощения его спасает только пиво, а от нервного срыва — вестерны, которые он круглосуточно смотрит. В последние дни в перерывах между вестернами он приспособился отжиматься. Забрав тарелку, Ариша отправляется к своим мультфильмам. Metro-Goldwyn-Mayer истошно вопит, запуская серию про Тома и Джерри. Герман с трудом прожевывает сосисочье мясо. Снова ставит кастрюлю с водой. Она выполняет еще и роль чайника. В мешке с посудой нашлась банка с растворимым кофе, гранулы которого слиплись, спаялись и почернели. Кофе сегодня Герману необходим. Отковырнув кусочек черного пласта, Герман кидает его в стакан и, натянув рукава свитера на ручки кастрюли, заливает кофейный уголь кипятком. Сахара нет. Продолжая пользоваться рукавом свитера как прихваткой, Герман приносит кофе к себе в комнату. Ожидая, пока стакан с кофе остынет на подоконнике, Герман вытаскивает из-под дивана небольшой фибровый чемодан — потертый, металлические углы пооббились. Когда-то Ева с таким ездила в пионерский лагерь. Герман купил чемодан на барахолке всего за пятьдесят рублей. Он вставляет ключ и отпирает замки. Нутро чемодана выдыхает концентрированный запах старости и парфюмерных фантомов. Изнутри он оклеен номерами «Пионерской правды» за 1986 год, кое-где подпорченными желтыми пятнами. Взгляд цепляет заголовки «Папа, мама, я и брат — целая команда», «Чему учат книги», «Моя ребячья бригада», «Герои живут рядом». В чемодане лежат досье на Олега и Ольгу, пистолет, а также пакет с вещами, которые были на Арише в день похищения. Герман надевает перчатки и вынимает пакет. Здесь всё — трусики, маечка в цветочек, розовое платье, колготки с засохшими кляксами грязи на коленках, носки, ботинки, заколка и золотые детские сережки. В кармане платья — носовой платок с котятами, обляпанный засохшим розовым пирожным. Платье, например, можно разрезать на несколько частей. Еще у него есть состриженные волосы, несколько снимков плачущей от боли Ариши (те, которые он сделал, когда Ариша прищемила палец). Этих трофеев должно хватить не на один год. Герман будет посылать их нечасто. Один отправит сегодня, а затем будет посылать раз в год — в день похищения. Возможно, через несколько лет он пошлет вещь девочки 22 октября, в день, когда Ломакины убили Еву. Отхлебнув кофе, Герман переводит взгляд с одной вещи на другую. Что ударит по Ломакиным больнее? Вот эта заколка в виде божьей коровки? Темные точки на терракотовой спинке коровки пытаются словить в ноябрьских сумерках хоть немного света, механизм застежки золотистый, не новый, уже поработавший. Руки Ольги, несомненно, помнят его на ощупь, а Олег наверняка видел не раз заколку на макушке дочери. Или, может, послать одну из сережек — золотую рыбку, махнувшую хвостом? Ломакиным волей-неволей придется задуматься, как сережки были сняты с девочки. Уж не содраны ли жестоким похитителем вместе с мясом? Посылка должна показать Ломакиным, что всё куда страшнее, чем они думают. Что похитителю нужны не деньги. Очевидно, весь первый месяц они ждали звонка о выкупе. Это первое, о чем Ломакины, конечно, подумали, когда пропала Ариша. Наверняка подготовились, пересчитали денежки. Герман даже подумывал было в минуты, когда чувство юмора ненадолго возвращалось, не запросить ли в самом деле выкуп — денег-то у него совсем не осталось. Хватило бы на несколько лет безбедной жизни. Но слишком рискованно, да и не преступник же он, в самом деле. Может, послать что-то из нижнего белья? Сразу нанести такой удар, чтобы у Ломакиных сердечный приступ случился. Нет, нет, белье, как козырную карту, он, пожалуй, все-таки прибережет. Герман выбирает носочек — розовый в белый горошек. Пакет с остальными вещами снова убирает в чемодан. Запирает замки, ключ прячет на себе. Не снимая перчаток, отдирает обложку лежащего на подоконнике журнала «Наука и жизнь» за 1982 год, складывает ее пополам, кладет носок между половинками. Для носочка бандероль не нужна, подойдет и конверт. Герман подписывает конверт, помещает туда послание. Надевает в прихожей пальто. От него по-прежнему пахнет каким-то особенно уж вонючим веществом. И чем они там в секонд-хендах обрабатывают вещи? Небось, это пальто носил высохший американский или европейский пенсионер, давно умерший. Возможно, упал именно в нем на свою штрассе или какую-нибудь там авеню. Герман поднимает ворот свитера почти до носа, шапку он так и не купил. Заглядывает в комнату девочки: Ариша сидит на полу и строит очередной замок из помойных лего. От усердия высунула язык. На экране Том гоняется за мышонком. — Мне нужно ненадолго уехать, — говорит Герман. — Если будешь вести себя тихо, привезу подарок. Глаза девочки загораются: — Ок? — Да, веди себя тихо. — Он прислоняет палец к губам. — Понимаешь? Кивает. Поняла или нет — кто ж ее разберет. Остается надеяться, что все пройдет гладко. Герман не знает, сколько времени займет поездка. 16 — Мальчонка сидел голой жопой на полу и весь трясся, — рассказывал дворник дядя Миша, и его рука с сигаретой ходила ходуном. — Ни клочка одёжки. Вся евонная кожа в крестах, в фашистских. Сплошь. Ручкой нарисованы. А на лбу и грудке еще написано — «Фриц поганый». Господи помилуй! Никогда такой страсти не видел. — Дворник закашлялся, затянулся и продолжил: — На волосах ешшо пепел. Изверги эти сожгли его одёжу в баке… Видать, подлили чего, дотла сгорела, тока подошвы ботинок остались. Он рассказывал это уже в третий раз. Сначала — Елене Алексеевне. Она, не досчитавшись Германа после прогулки, оставила класс под присмотр другой учительницы, а сама кинулась на поиски. Помогал ей дворник, дядя Миша. Он и нашел Германа. Уже в темноте, ранней, ноябрьской, когда фонари с удивлением разглядывали чистый, плоский, как младенческая ступня, снег. Дворник обнаружил Германа на чердаке одного из домов недалеко от школы. Когда он принес завернутого в телогрейку мальчика к школе, Елена Алексеевна, по тысячному, наверное, кругу, обходившая территорию с фонарем, выхватила Германа и, не чуя ноши, плача, помчалась с ним в медкабинет. Сквозь дурман и пропахшую табаком фуфайку Герман, возвращаясь в реальность, чувствовал ее нежные духи с запахом разогретой на солнце розы. В медкабинете Елена Алексеевна, продолжая плакать, растерла Германа спиртом, укрыла шерстяным одеялом и принесла горячего чая в кружке. — В чай капните чуток спирта, — важно велел дворник, — чтобы воспаления не было. Да не бойтесь. Только лучше будет. Елена Алексеевна послушно добавила в чай спирта и поднесла чашку к губам Германа. Зубы отбивали края друг друга и никак не могли остановиться. — Милый дружок ты мой, да что же это, — причитала Елена Алексеевна. Она принялась поить Германа из ложки. Большая часть выливалась на шерстяное одеяло. А дворник в это время рассказывал, рассказывал и курил. Глаза его походили на удивленные темные фасолины. Второй раз дядя Миша рассказал о том, как нашел Германа, директрисе и учителям, когда те вдруг заполнили медкабинет. После его рассказа, на этот раз с бо́льшими подробностями, директриса, глядя в лицо Германа, спросила, кто это сделал. Герман в ответ отбил очередную чечетку зубами. Елена Алексеевна что-то тихо сказала. А теперь, в третий раз, дворник рассказывал бабушке и Еве. Бабушка, уже пообещавшая дворнику награду, держала Германа на руках, укутанного, словно младенца. А Ева сидела рядом, сжав руки, сдвинув брови, и стучала ногой по кушетке. Дрожь наконец утихла, Герман согрелся. И заплакал. Но не от боли оттаивающего истерзанного тела. От слов дворника. Больше всего на свете Герман хотел, чтобы тот замолчал. А тот все говорил и говорил, вздыхал и крестился. Чай с малиновым вареньем, покой, сладости — вот лекарства, которыми бабушка принялась лечить Германа. Сейчас, конечно, к ребенку вызвали бы психолога. Но тогда, в 1982-м, о них и не слыхивали. Бабушка уложила Германа в постель, застеленную накрахмаленным бельем. На одеяло с красным шелковистым ромбом посередине накинула для тепла шерстяной плед в желто-коричневую клетку. Ворс этого пледа на ощупь был жесткий и колючий и напоминал Герману вздыбленную шерсть разозленного пса. Пижама, плотная, байковая, с длинными рукавами, прикрыла лиловатые расплывчатые следы на коже от фашистских крестов. Как яростно бабушка ни оттирала чернила пахучей водкой, до конца стереть не смогла. Остались выцветшие «татуировки» крестов и на лбу, и на щеках. Пижама была новой, неразношенной и грубо натирала подмышки. По пижаме бродили солдаты и беззвучно били в барабаны. На ноги Герману бабушка натянула колючие жгучие чуньки — носки-валенки из шерсти, походившие на башмаки мультяшных героев. Во всем этом обмундировании, укрытый одеялом, Герман потел и жарился, будто в раскаленной печи. Он ловил взглядом снег, щедро засыпавший шпиль краснопресненской высотки за окном, остужал руки о металл новенькой пожарной машины и жадно пил лимонад. Стакан с лимонадом стоял на вогнутом сиденье стула, покрытого большим, в оранжевую клетку носовым платком. Тут же были рассыпаны шоколадные конфеты, белела чашка с остывшим чаем и осадком малинового варенья. Можно было подумать, будто Герман заболел. Но на самом деле это было не так. Небольшой насморк — вот и все последствие того страшного вечера. Герман не понимал, зачем ему лежать на диване, который время от времени вздыхал, поскрипывал и жаловался. Одна из пружин выступала и искала случая больно его уколоть. Герман никому не рассказал о том, что произошло. Даже Еве. Не потому, что это было бы трусостью, ябедничаньем, слабостью. Слова просто не складывались, не выходили из горла. Четверка созналась под нажимом Елены Алексеевны. Рыдая, они рассказали всё. В подробностях. И выдали девочку, которая нравилась Герману, написавшую все эти унизительные слова на его коже. Приходили посетители: директор, учителя, родители других детей. Они глядели на Германа с жалостью, брали за руку, интересовались, как бедный мальчик себя чувствует. Робко, опасливо протягивали или, напротив, грубо, настойчиво пихали шоколадку, заводную обезьянку, яблоко. Одни качали головой, вздыхали: ай-ай, ну надо же какой ужас! Другие возмущались — это ни в коем случае нельзя так оставлять, не вздумайте жалеть малолетних преступников, Анна Петровна. Наказать их надо, наказать. Уходя, фальшиво, неприятно улыбались, осторожно прикрывали дверь и потом еще долго разговаривали с бабушкой на кухне. Едва дверь закрывалась, Герман выкидывал подношения за спинку дивана. Одна из посетительниц прошла в комнату в кожаных сапогах с квадратными массивными каблуками. Пока она вытирала платком уголки глаз, вздыхала и говорила жалостливые слова, от ее не очищенных от снега сапог растеклась под стул лужица. Ева, сидевшая на подоконнике за спиной женщины и болтавшая ногами, показала Герману на лужицу. Герман крепился, но Ева не сдавалась — приставила издалека женщине рожки — два пухлых пальчика, измазанных в шоколаде (все съедобные подношения Герману Ева употребляла по назначению). Голос женщины становился все тоскливее. Ева пошевелила рожками. Рожки были маленькие, как у козленка, они, хоть и на отдалении, оказались прямо на уровне змеевидной косы, обернутой вокруг головы посетительницы. Ева пошевелила еще. Герман засмеялся. Посетительница замолчала, растерялась. А Герман уже не мог остановиться — принялся смеяться взахлеб, радостно, дрыгая под одеялом ногами. Женщина сначала натянуто улыбалась, а потом осекла Германа таким осуждающим, страшным взглядом, что он мгновенно притих. 4 ноября, в последний день перед каникулами, Ева и ее подружка Лидочка налили мочи и засунули собачьи какашки в валенки и портфели обидчиков Германа. Кошачью мочу принесла Лидочка в банке из-под майонеза — ее дедушка держал трех котов. Собачье дерьмо добыла Ева. Встала в шесть утра, спустилась во двор и, дождавшись, пока хозяева выгуляют перед работой собак, надела варежки и собрала какашки в банку из-под кофе, крепко закрыла крышкой. Варежки пришлось выкинуть. И еще одни, после того как в школе дело было сделано. Когда эти варежки с характерными пятнами преступления предъявили Еве, отпираться было бесполезно: на варежках стояли ее инициалы, вышитые бабушкой. — Я ее, конечно, поругала для видимости, — говорила вечером бабушка по телефону Веро́нике. — Но, по правде говоря, молодец девчонка. Мы, Морозовы, никому спуску не даем. Помнишь, как я отомстила мужу за его интрижку с соседкой? А как ты проучила ту наглую корректоршу? Месть — наша фамильная черта. Герман? А что Герман… Я его спросила — ты, наверное, злишься на них, хочешь отомстить? А что он… ничего. Нет, сказал, просто не хочу вспоминать. Ага, представь, так сказал. 17 В прихожей раздался звонок. Лязгнула дверь, послышались голоса. Наверное, бабушка вернулась. Герман быстро убрал раскраску и карандаши под подушку — бабушка не разрешала пачкать карандашами белье. Но в комнату вошла Елена Алексеевна. Лицо красное от холода. Руки тоже красные. И глаза красные, эти — от слез. Герману стало неловко. Оттого что учительница, чье дело — вышагивать по классу с учебником или по коридору школы с журналом, оказалась вдруг в его комнате. Оттого что Герман был сейчас не в школьном, отутюженном бабушкой костюме, защитной броне, а сидел в пижаме в кровати. Елена Алексеевна опустилась перед Германом на колени. Взяла его руки и поцеловала ладошки, запястья, пальцы. Подняла голову. Серо-голубые глаза будто наползали на лицо из-за слез, краска с ресниц текла. Модная стрижка взлохматилась, сережки блестели на красных с мороза ушах. — Как мне все это исправить, Герман? Что мне сделать для тебя? Герман отодвинулся к стене, прислушиваясь к гулу телевизора, который Ева, пока бабушки не было, нагло смотрела в ее комнате. Герман не решился — не успел бы быстро убежать, подставил бы себя и Еву. — Герман, я так виновата перед тобой. — Елена Алексеевна погладила одеяло поверх его ног, пальцы вздрогнули, заплясали вразнобой. — Как подумаю, что могло произойти… если бы мы… если бы дядя Миша тебя не нашел… если бы… ребята… Герман никогда не видел, чтобы слезы так текли. Точно капли из незакрытого крана. Он не знал, куда глядеть, и стал сосредоточенно разглядывать брошку, которая скрепляла красно-узорчатый платок, накинутый поверх белой блузки Елены Алексеевны. Серебряная тонкая сборчатая кайма, нежно-розовые и голубые цветы. Ростовская финифть, как много позже он по памяти определил ее. — Я сделаю все для тебя, Герман, все. Лишь бы исправить то, что случилось. — На выемке над распухшими губами Елены Алексеевны возникла и задрожала капля. Капля вобрала в себя вечереющий свет. Елена Алексеевна захватила ее нижней губой, но на ее место тут же опустилась другая. Герман принялся лихорадочно осматривать комнату: обои, шторы, письменный стол, солдатики, за ними, за окном, в пасмурном небе шпиль высотки в потеках снега. В углу — палка с головой собаки, она осталась цела, упала на лестнице и не попала на чердак. Палка так и стояла с того дня, когда бабушка принесла Германа на руках из школы. Герман не мог больше прикоснуться к ней. (Много лет спустя эта трость время от времени зачем-то возникала в его снах.) Шкаф, легкие гантели. На стуле у дивана надкусанное Евой яблоко (да ну, кислое), чашка с давно остывшим, подернувшимся пленкой чаем, отражавшим медленное погружение Москвы в зимний сумрак. — Хочешь чаю? — воскликнула Елена Алексеевна, проследив за взглядом Германа, поднялась, отряхнула длинную синюю плиссированною юбку (гармошка на юбке вдохнула и выдохнула). — Я сделаю тебе очень вкусный чай, — улыбнулась сквозь слезы, — я знаю один секрет. Ушла на кухню. Открыла кран. Герман слышал, как вода, шипя и восторгаясь, соскучившись по движению, ударилась о дно чайника и принялась весело наполнять его. Чиркнула спичка о коробок. Герман почти увидел, как вспыхнул в начинающихся сумерках похожий на цветок из молний газ. Как Елена Алексеевна опустила на этот цветок чайник, смяв и придавив его пляшущие лепестки. Может, спрятаться пока в шкаф или в диван? Или хотя бы за штору? Елена Алексеевна принесла чай в чашке с васильками. Герман и не знал, что в буфете у бабушки есть такая. Елена Алексеевна протянула чашку и принялась глядеть, как он пьет. Чай был не горячий, но со странным травяным привкусом. Язык Германа сразу стал шершавым. Следующий глоток Герман долго удерживал во рту, стараясь не подавиться. От непонятного волнения он весь вспотел. На карниз за окном опустилась маленькая юркая птица и принялась клевать насыпанные Евой днем крошки пирога. Елена Алексеевна подошла к окну. — Это зарянка, Герман. Малиновка. Вообще-то она должна была уже улететь. Хочешь взглянуть? Герман поставил чашку с невкусным чаем на стул. Сморщившись, сглотнул, спустил ноги на пол. Елена Алексеевна подбежала к нему, подняла и, обхватив за ноги, как маленького, понесла к окну. Герману ничего не оставалось, как обвить руками шею учительницы. Вдохнуть духи с запахом разогретой на солнце розы. Елена Алексеевна поставила Германа на широкий подоконник. С ее помощью он опустился на колени. Птица продолжала клевать крошки. Герман скользнул взглядом поверх нее на заснеженные и заиндевелые деревья двора, крыши, антенны, провода, снова вернулся к птице. — Должна была улететь на зимовку, но почему-то задержалась, — повторила Елена Алексеевна. — Эта птичка сама по себе, одиночка. При этом легко приручается. Может, вылетела у кого из окна? Птичка была маленькая, большеглазая и любопытная. Казалось, она только что сильно покраснела от смущения, залилась оранжевой краской ото лба до груди. Будто смутилась оттого, что на нее внимательно глядели из-за окна две пары глаз. Растерянной молодой женщины и мальчика, чья судьба окончательно завязывалась в гордиев узел. Когда осенние каникулы закончились, выяснилось, что работа внутренних механизмов Германа пришла в зависимость от Евы. Когда она была рядом, все работало отлично. Однако едва Ева исчезала, как в груди начинало что-то хрипеть, свистеть, лицо Германа бледнело, синело. Если сестра не появлялась, он грохался в обморок. Раза два бабушка вызывала скорую. Но пока врачи ехали, являлась Ева, и все симптомы исчезали как по волшебству. Бабушка разрешила Еве пока не ходить в школу. Обрадовавшись нежданным каникулам, Ева перебралась в комнату Германа. Перетащила свои книжки, альбомы, платья. Рисовала, сидя на подоконнике, или разучивала на отмытом до скрипа полу танцевальные движения — бабушка записала ее в кружок, а еще в музыкальную и художественную школы. Визиты туда пока тоже пришлось отложить. Снова, как когда-то в гарнизоне, брат и сестра не расставались. Ели, играли, засыпали вместе, обнявшись. Впрочем, когда Герман утром просыпался, Ева всегда спала на раскладушке, которую бабушка временно для нее поставила. Спать в одной кровати, вместе мыться бабушка им не разрешала: — У вас в головах все с ног на голову. Брат и сестра, мальчик и девочка — это не одно и то же, зарубите себе на носу. Вам нельзя показываться друг другу в одних трусах и уж тем более без них.