Ева
Часть 7 из 24 Информация о книге
Герману и Еве всё это было смешно, потому что они давно знали, как каждый выглядит голым. То, что они устроены немного по-разному, они, конечно, давно рассмотрели, обсудили, ни к каким выводам по этому поводу не пришли, а просто приняли этот факт как есть. 18 Подушечки пальцев Германа стянуты клеем БФ-6. Будто медсестра стиснула каждый из них, чтобы взять кровь, или мучитель зажал каждую подушечку прищепкой. Перед тем как зайти на почту, Герман нанес клей на подушечки пальцев в несколько слоев. Чтобы не оставить отпечатков на письме. Подождал, пока образуется пленка. Сейчас он стоит в очереди, а письмо жжет ногу через засаленную подкладку в кармане. Очередь движется медленно. В воздухе пахнет сургучом, бумагой, пылью и вспотевшими гражданами. На улице минус три, а тут жара за двадцать. Сотрудница почты, средних лет женщина с усталыми, круглыми, как у птицы, глазами, с жарким румянцем на щеках, явно выполняет норматив на самое медленное обслуживание, изо всех сил пытаясь не выйти за установленные временные границы. Неспешно мотает бечевку на пухлой бандероли, не обращая внимания на гул недовольной очереди. Под красным лаком — потемневшие от грязи полулуния ногтей. Сотрудница то и дело, будто в задумчивости, прикрывает глаза и держит их закрытыми странно долго, намного дольше, чем требуют приличия и должностные обязанности. Мысли ее заняты явно не почтовыми заботами. В аркообразные окна почты виден фрагмент незнакомого города — трехэтажные желтые дома, перекресток, светофор, зависший на красном, черная графика кленов. Герман в ста километрах от Москвы. Уехать дальше он не рискнул. В Москве в пустой квартире Ариша сидит на полу и собирает лего, а Ломакины возвращаются к старым привычкам, тайком друг от друга испытывают радость от хорошо прожаренного куска мяса или глотка виски, ненадолго, на несколько секунд, вдыхают воздух так, будто ничего не произошло. Герман протягивает письмо: — Заказное. Сотрудница с птичьими глазами, зевнув, взвешивает письмо Германа. С розовым носочком в белый горошек внутри. С фальшивым адресом отправителя. — С уведомлением? — спрашивает она. — Нет, простое. Получив от Германа деньги, она штампует конверт и равнодушно бросает его на стопку других. 19 Бессонница не похожа на изнанку, как виделось Еве. В детстве, когда Герман не мог заснуть и будил сестру, та недовольно говорила, что если он не будет спать, то попадет по ту сторону мира и увидит его с изнанки. И тебе не понравится с той стороны. Как-то для подтверждения своих слов она включила торшер, сняла со стены гобелен с рекой и мостом, которые Герману очень нравились, и показала, как тот выглядит с обратной стороны — хаос, взаимная агрессия ниток и никакого рисунка. Затем она тут же уснула, а Герман до утра мучительно думал о несоответствии красоты и ее обратной стороны. Но Ева не знала, что такое бессонница. Всегда засыпала мгновенно. А если в ее жизни случались неприятности, то спала еще дольше. Засыпала в любом месте, в любой час дня, сворачивалась, как кошка, и засыпала. Даже от избытка радости могла заснуть. Так вот, бессонница не похожа на изнанку, бессонница — это будто ты постепенно исчезаешь. По частям или сразу весь. Боишься выставить ногу из машины, потому что стоит поставить ботинок на асфальт, как нога провалится и исчезнет. Когда страшно дотронуться до панели машины по той же причине — ладонь пройдет сквозь черную пластмассу и растворится где-то за ней. Воздух при бессоннице подернут неверной зыбью. Люди и собаки выглядят оборотнями, упрощенными копиями самих себя. Здания подрагивают — еще чуть-чуть, и город рассыплется или растворится. И что тогда? Герману всегда представлялось, что останется пустыня, пустота, а еще машинно-котельная комната, моторная, пахнущая прогорклым маслом, которая и «продуцирует» весь этот мир. В ожидании, когда Ломакины получат послание с носочком Ариши, розовым в белый горошек, Герман не спит несколько ночей подряд. В день, когда письмо приходит, история похищения Ариши возвращается на страницы бумажных и интернет-газет, в выпуски новостей телеканалов. У подъезда Ломакиных толпятся журналисты и зеваки. Людей много, можно подумать, тут идет демонстрация или митинг. Дом весь в прорехах снега, будто кто-то хочет его закрасить белым и тем самым стереть, но слишком медленно рисует белые черточки. Подняв ворот свитера до подбородка, Герман бродит под сыплющим снегом в возбужденной толпе и узнает, что Ломакины с утра не выходят из дома, караулят у телефона. Ждут, когда похитители выдвинут требование о выкупе. — Пока никто не позвонил, — возбужденно сообщает Герману толстая женщина с ярко накрашенными губами. Герман ни о чем ее не спрашивал, просто остановился рядом и, придерживая армейский бинокль на груди, задрал голову наверх, как все. — Запросят миллион, не меньше. — Женщина достает из кармана куртки бутерброды с колбасой, обернутые целлофановым пакетом. Вытаскивает один, откусывает сразу половину. — Да что такое миллион рублей для таких богатеев? — фыркает в ее сторону старичок с фотоаппаратом. — А кто говорил про рубли? — Толстая женщина возмущенно разбрызгивает крошки исчезающего во рту бутерброда. — Сумма, по-видимому, будет нехилая, — вступает в разговор, пыхая сигаретой, бородатый мужчина в очках и клетчатом пальто. — Непонятно только, почему похитители так долго тянули, зачем было ждать целый месяц? Герману хочется сказать бородатому мужчине, и женщине с ярко накрашенными губами, и старичку с фотоаппаратом, чтобы шли домой: не будет никаких требований о выкупе. Уж он-то это знает наверняка. Завтрашние больные горла, кашель и насморк — напрасная жертва. Постояв еще немного и послушав, что говорят в толпе, Герман начинает чувствовать себя странно. Вместо того чтобы наслаждаться моментом, он ощущает себя где-то сбоку, будто происходящее ему совсем не подчиняется, а движется непонятно куда по каким-то своим законам. Будто не он, Герман, управляет ситуацией. Все выглядит так, будто он знает о ней даже меньше, чем люди вокруг. Герман выбирается из толпы и идет к дому напротив. Дожидается, когда из подъезда кто-нибудь выйдет (подросток с велосипедом, пахнувший на Германа мятной жвачкой). Придержав открывшуюся дверь, Герман заходит внутрь, поднимается на площадку шестого этажа. Наводит армейский бинокль на квартиру Ломакиных. Шторы во всех четырех окнах квартиры плотно задернуты. Разумеется, Герман не один такой умный. То и дело заходят люди с тяжелыми фотоаппаратами, но, поводив объективом по окнам, уходят. А Герман стоит, вперив взгляд в плотные шторы. Три темных и одну крайнюю, розовую с белыми пуделька́ми. Герман пытается представить, что творится сейчас за ними. Но все же представлять — одно, а видеть — другое. Поэтому он терпеливо ждет. Конечно, рискует. Да, он снова не смог удержаться от поездки. Очнулся уже в дороге, за рулем, по радио — новости о деле пропавшей дочки бизнесменов Ломакиных. Средняя штора с темно-фиолетовыми ромбами внезапно падает вниз, как на сцене в театре. Герман видит комнату с белой мебелью. Диван, столик и стулья с выгнутыми золотистыми ножками, шкаф. Фиолетовые абажуры на двух торшерах. Пейзажи на стенах. Фотографии. И Олег — в черном шелковом распахнувшемся халате, разбивающий шваброй окно. Лысая голова блестит на электрическом свету, пока он не сваливает люстру, кинув в нее один из стульев. В комнате становится темнее, но на улице все же еще день, хоть и предзимний. Осколки, обломки, посверкивая, сыплются на пол, не переставая. Олег крушит все, что попадается на пути. Ломает руками, ногами, бьет об стену, сбрасывает, топчет. Судя по движущемуся открытому рту, Олег что-то кричит. Принимается расталкивать, раскачивать, словно разошедшийся медведь, шкаф (белый, с золотистыми ручками и короткими ножками). Хватается за дверцы, вырывает их, выбрасывает разноцветные внутренности на пол. Не сразу, но шкаф поддается, обрушивается. Наверняка грохот слышат и чувствуют на этажах снизу. Розовые, с белыми пуделька́ми шторы на крайнем окне раздвигаются, и на крошечном балконе возникает Ольга. Герман переводит бинокль на нее. Синий, длинный, с японскими узорами халат. Волосы растрепаны, рассыпаны по плечам, изящные, затейливо изогнутые губы — синие, как у индианки какой-нибудь. Ольга смотрит с балкона вниз, обхватывает себя исхудавшими руками. Снег пытается и ее заштриховать, но он по-прежнему слаб и медлителен. Хорошо, однако, что у Германа бинокль, а не винтовка с оптическим прицелом. За спиной Ольги сквозь прореху в шторе просматривается детская — здесь все, что может развлечь трехлетнюю девочку. Розовый и огромный, как безумный торт, игрушечный замок. Машина, на которой можно кататься, — тоже, разумеется, розовая. Велосипед. Медведи, куклы в дорогих платьях. Странные яркие предметы на полках розового шкафчика. Не в каждом магазине найдутся такие изыски. Что ж, Ариша, не взыщи, придется тебе довольствоваться помойным лего да мячиком из прошлой жизни. Когда Олег врывается на балкон, Ольга уже перегнулась наполовину через перила. Он пытается оттащить жену, но та упирается. Ломакины борются. Облачка пара от их частого дыхания рождаются и тут же растворяются под продолжающимся снегом. Олег что-то кричит, по лицу Ольги текут слезы. Олег хватает жену за волосы и затаскивает-таки в комнату. Там наотмашь ударяет ее по голове. Штора задергивается. Сверху на лестнице раздаются шаги. Герман опускает бинокль и закуривает. Знакомый легкий перестук, быстрый шаг. Спиной Герман ощущает тепло и юность спускающейся. По позвоночнику пробегает озноб. Герман прикрывает глаза. Сейчас-сейчас сквозняк донесет запах духов. Да, вот и он, знакомый цветочный запах Escada. Герман чувствует присутствие Евы так явственно, что его руки и ноги покрываются пупырышками восторга. Стук каблуков совсем рядом, за спиной. Поравнялась с Германом. Его ладони разогрелись и пульсируют. Шаги начинают отдаляться, становятся всё гулче, четче, будто это уже не каблуки стучат, а метроном отмеряет внеземное время. Герман тушит сигарету о банку «Нескафе» (эта фирма, похоже, специально выпускает жестяные банки в качестве пепельниц для подоконников). Бросает взгляд на дом напротив. Выдыхает напряжение последних месяцев. У него получилось! 20 В январе 1983-го Герман пошел в класс Евы. Бабушка и директор сумели договориться. Теперь Герман сидел за партой с сестрой, смотрел, как ее рука в пятне зимнего солнца выводила с нажимом цифры в тетради. На переменках он не сводил глаз с ее темной макушки, мелькавшей то здесь, то там — Ева любила бегать по коридору наперегонки с мальчишками и Лидочкой, ее верной подружкой. Герману требовалось все время видеть сестру. Чтобы грудная клетка работала, впускала и выпускала воздух, обеспечивая жизнь, ему необходимо было держать в поле зрения радужные переливы бантов Евы, влажный блеск ее крупных передних зубов, вспархивание белоснежных кружевных воротничков платья, когда Ева поднималась с места, чтобы ответить учительнице. Он нуждался в шумах ее дыхания — тяжеловатого, с сопением, когда она раздраженно закрашивала в альбоме шинель солдата на уроке рисования, или легкого, струящегося, когда, наклонившись, шептала Герману на ухо секрет, который понадобилось немедленно рассказать посреди урока. Как масло для двигателя, в дыхательные пути Германа должен был время от времени заливаться и запах Евы. В школе к тепло-солнечному запаху, который всегда источала кожа сестры, примешивался сладковатый запах вспотевшей полной шеи и затылка с прилипшими после прыжков и бега волосами. Как бы туго бабушка по утрам ни зачесывала волосы Евы, разделяя пробором голову на два полушария, как бы ни удерживала их в хвостах или косичках резинками и бантами, уже к обеду часть волос выбивалась, высвечивалась на зимнем солнце и создавала вокруг головы сестры нечто вроде священного ореола. К естественным запахам Евы примешивался всегда и какой-нибудь съедобный — леденцов «Дюшес» (их, обсыпанные стеклянной сахарной крошкой, Ева хранила в бумажном пакете в портфеле и употребляла по два, а то и по три сразу) или мандарина, яблок, вафель. Ей все время требовалась подпитка. Герман отдавал сестре то, что бабушка клала и в его портфель (она им все давала поровну, кроме разве любви). Ева любила пожевать что-нибудь прямо на уроке. По какой-то необъяснимой причине ей разрешались вещи, за которые остальным детям грозили большие неприятности. Даже не то что разрешались — скорее, восьмилетняя Ева разрешала их себе сама, а окружающие отчего-то соглашались, что ей и в самом деле можно. Впрочем, Ева была лучшей ученицей в классе и любимицей учительницы. Учительница в Евином классе была много старше Елены Алексеевны. Она носила вязаные свитера с толстым горлом, а если вдруг надевала платье или блузку, горло все равно оказывалось замотано шалью или шарфом. При малейшем крике или сквозняке у Софьи Андреевны пропадал голос. Часто этаким потусторонним шепотом она объясняла правила или читала отрывки из учебника по чтению. И что странно — все дети сидели тихо. Не то что в классе, откуда Герман ушел. Казалось, учительница ничего особенного, отличного от действий Елены Алексеевны не делала. Даже слова произносила те же. Но вот ее слушались, а Елену Алексеевну — нет. Софья Андреевна никогда не вызывала Германа к доске, смотрела сквозь пальцы на то, что он все задания переписывал у сестры. Она будто не замечала, что он есть в классе. Лишь иногда останавливала на нем отрешенный взгляд тяжелых глаз с густо накрашенными ресницами, прищуривалась, точно пыталась вспомнить, кто он и что здесь делает. Чуть заметно морщилась, словно от внезапной головной боли, переводила взгляд на Еву или кого-то другого из детей, снова воодушевлялась и продолжала урок дальше. А Герман втягивал голову в плечи. Оказавшись во втором классе, Герман и вправду ничего не понимал ни в русском, ни в математике. Когда кто-то из учеников решал задачу на доске или писал под диктовку предложение, он пытался уяснить, как тот это делал. Все было напрасно. Читал он тоже плохо. На физкультуре сидел на скамеечке, мучительно ожидая, когда закончится урок. Вообще-то он тоже мог вот так кувыркаться на матах, сидеть, вытягивая руки то к левой, то к правой ноге, и еще делать кое-какие упражнения. Но возиться с ним никто не собирался. Время инклюзивных школ и классов еще не наступило. Дети спешили поскорее переделать упражнения и приступить к игре в пионербол. О, с каким счастьем они вставали по шесть человек с обеих сторон сетки. Подпрыгивали, сосредотачивались, ждали свистка. Как же Герману хотелось подержать обтрепанный, обляпанный, но тугой веселый мяч, вдохнуть его пыльный, разогрето-терпкий запах кожи, попробовать бросить через сетку. Попроси он, ему наверняка дали бы разок сыграть. Но он так и не решился. Ева и подавала, и ловила мяч хорошо, но лучшая среди девочек была Лидочка, верная подружка Евы. Загноившиеся под сережками уши, треники с отвисшими коленками, растянутая белая футболка. Щеки и тонкие оплывшие губы, всегда красные, обветренные, — Лидочка любила их облизывать. Когда Лидочка ловила мяч, то становилась похожа на дрессированную собаку — мгновенно вычисляла траекторию и делала минимальное количество движений, чтобы наверняка его схватить. Она могла поймать почти любой мяч — слабо брошенный, но умудрившийся-таки перелететь через сетку, косой, запутавшийся в движениях. Обманку вычисляла в два счета и бежала туда, куда надо. Могла поймать даже крученый — такой, кроме нее, умел посылать только второгодник Артем. Надо ли говорить, что команда, за которую играла Лидочка, всегда выигрывала. Каждый раз, когда Лидочка приносила команде очко или ловила сложный мяч, Ева радостно кричала ей или показывала большой палец, направленный вверх. Лидочка улыбалась и нет-нет да и пронзала сидящего на скамейке Германа ядовитым взглядом. Лидочка была раздавлена несправедливым маневром судьбы, втиснувшей Германа между ней и обожаемой Евой. Ей пришлось уступить Герману место за партой рядом с Евой и приходилось терпеть его присутствие на тех занятиях и прогулках, которые раньше принадлежали только ей и Еве. Лидочка уже не раз пыталась подставить Германа перед Евой, не понимая, какие крепкие канаты связывали брата и сестру. Каждый вечер к Морозовым стала приходить Елена Алексеевна. Ее модная стрижка постепенно исчезала, волосы блекли, теряли определенность цвета, облепляли маленькую голову, свиваясь сзади в жидкий небрежный пучок. Лицо похудело, вытянулось, ямочек на опавших щеках уже было не различить, зато нос шагнул вперед и расширился. Только глаза горели как раньше. Но огонь в них был уже другой — лихорадочный, больной, страстный. Елена Алексеевна теперь носила серое платье, стянутое на талии серым же кушаком. Герман больше не видел на ней ярких платков, кулонов, не чувствовал запаха духов — разогретой на солнце розы, теперь от Елены Алексеевны всегда пахло хозяйственным мылом. Войдя к Герману в комнату, она сразу проходила к письменному столу у окна. Как когда-то в классе — к учительскому. Паркет поскрипывал под круглыми пятками, обтянутыми заштопанными чулками. Поставив коричневый лоснящийся портфель на один из двух стульев, расстегивала замок, выкладывала учебники с закладками, толстую тетрадь, простой карандаш, всегда остро заточенный. Потом опускала портфель на пол, а сама садилась. Герман усаживался на второй стул. Русский, математика, чтение. Каждый вечер, даже в выходные. Вот один из таких вечеров. В открытую форточку дует сладковатый апрельский ветер, несет запах пыли и первой зелени. Шпиль высотки в окне протыкает красное, как щеки и уши Германа, облако, очертаниями напоминающее зубчатый марсианский замок (вот бы где спрятаться от Елены Алексеевны). — Ну, Герман, почему же «клюф»? Вспоминай: чтобы проверить, какую согласную писать на конце, надо изменить слово так, чтобы после согласной шла гласная. Освещение апрельского вечера такое, что Герман отчетливо видит каждую пору на лице Елены Алексеевны, каждую кровяную ниточку на белках ее горящих глаз. Пристыженно опускает голову. Учительница смотрит на него ласково, с виной и любовью. Взгляд этот невозможно выдерживать изо дня в день. Бабушка говорит, что Елена Алексеевна помешалась. На нем, на Германе. Впрочем, тут же добавляет: тебе, Герман, это только на пользу. Солнце движется к закату. Елена Алексеевна проверяет решенные Германом примеры и задачу про пионеров и скворечники. Герман грызет ручку и глядит в окно, где кто-то зачеркивает небо простым карандашом. Прислушивается к ударам Евы мячом в стену соседней комнаты (он по-прежнему не может жить и дышать, если Евы нет рядом). Постепенно тонкие линии на небе разъезжаются и превращаются в серое оперенье птицы. Возможно, одной из тех, посвистывающих на выпустивших зеленые коготки деревьях внизу. Ева пыталась отвадить Елену Алексеевну. В карманах пальто учительницы то и дело оказывались лягушки и дождевые червяки, записки, написанные псевдобабушкиным почерком, чтобы Елена Алексеевна больше не приходила, в сапогах и туфлях вырастали кнопки и гвозди. Однако взять эту неприступную крепость Еве не удалось. Елена Алексеевна, как заведенный раз и навсегда механизм, ходила к Морозовым каждый день. С утра, пока Герман был в школе, работала в библиотеке на полставки (из школы ее уволили), а затем — к Герману. Еще она помогала бабушке по дому — мыла полы, ходила в магазин. Ближе к лету Елена Алексеевна стала захаживать в церковь и приносить Герману оттуда сухие и невкусные просвирки. Бабушка вздыхала вечером Веро́нике в трубку: — Совсем потеряла голову девочка. Строит из себя страдалицу. Ну да зато я теперь могу помирать спокойно: она ребят не бросит. И за Германом будет присматривать хоть до старости… Что? Деньги? Нет, так и не берет никаких денег. Конечно, предлагала и даже в руки совала, в сумочку. А она — в слезы. Пробовала дарить подарки. Куда там! Не берет. Начну настаивать — снова в слезы. Никогда не сядет с нами за стол, хотя поможет все подготовить. Я и так и этак — Леночка, посиди с нами, ты же уже, почитай, часть нас. Нет, и крошки в рот не берет. Я ей даже иногда говорю: уж не брезгуешь ли с нами есть? Раскраснеется вся: пожалуйста, Анна Петровна, не настаивайте, я не могу. Только кипятком и пользуется — чай свой заваривает, а заварку с собой в мешочке носит. Худющая, страшнущая — одни глаза и горят. 21 Возможно, потому, что бабушка не молилась, как наказал ей Евгений Николаевич, нога Германа стала укорачиваться и деформироваться, и он снова оказался на костылях. Нужно было делать операцию. Однако из-за странной болезни — зависимости от Евы — Герман не мог находиться в больнице один. — Да что с тобой такое, Герман? — возмущалась бабушка. — Ну сколько можно? — Она злилась и не скрывала этого: ему давно нужно было делать очередную операцию. — Если тебе не сделают операцию, ты навсегда останешься калекой, понимаешь? Отчаявшись самостоятельно справиться с его «причудой», она решила воспользоваться последним средством — повезла брата и сестру к морю, в Крым. Песочные часы с красными колпачками, которые Герман украл по приказу Евы в кабинете физиотерапии Гурзуфского санатория, отсыпали уже два раза по пять минут, но Ева все не возвращалась. Посредине игры ей приспичило, и она убежала в номер, где, прикрыв лицо газетой, спала бабушка. За плотной стеной кипарисов моря было не видно, но хорошо слышно: волны, урча, грозили, накатывали на берег, кидались в ярости на гальку, шипели и отступали. Щупальца невидимого чудовища подобрались уже совсем близко к Герману, он чувствовал на шее дуновение от их движений. Если Ева не вернется, щупальца сомкнутся и начнут душить. Герман перевернул часы. Горячее стекло от прикосновения пальцев задрожало, пошло бликами по настольной игре из «Веселых картинок», раскрытой на лавочке и обжитой хвойными иголками. Герман облизал пересохшие губы. Задышал чаще. Песок в часах сыпался слишком быстро. Крики купающихся на пляже за кипарисами и треск цикад слились в одну тонкую мучительную ноту, звук которой кто-то все прибавлял и прибавлял. Каждый вдох давался Герману труднее предыдущего. Изображение парка мутнело, аллея изгибалась и дрожала, перемещалась то вправо, то влево, будто длинный зеленый хвост. Когда Герман почувствовал, что больше не в силах протолкнуть воздух внутрь себя, на аллее появился бородатый человек в инвалидной коляске. Колеса коляски скрипели, спицы ловили солнце, заглядывавшее то там, то здесь сквозь прорехи в переплетенных кронах гигантских деревьев. По фетровой шляпе и белому костюму бородатого человека шарили узорчатые тени. Герман видел этого человека несколько раз разговаривающим с бабушкой. Инвалидная коляска остановилась напротив Германа, бородатый протянул персик. Герман, уже сипя, свистя грудью, покачал головой. Однако бородатый руки не убрал: