Ева
Часть 8 из 24 Информация о книге
— Бери, говорю, — приказал он голосом сочным, вязким, тяжелым. Герман взял персик. — Вдыхай его, пока не полегчает, — бросил бородатый человек и, ловко управляя колесами, покатил себя на коляске дальше. Персик был тяжелым, теплым и шершавым. От него сладко и терпко веяло тонким медово-цветочным запахом. Герман попытался вдохнуть этот запах. Однако ничего не получалось, хрип в груди только усилился. Еще раз, еще… И вдруг, когда Герман понял, что вот-вот умрет, запах вместе с воздухом острой болезненной струйкой проник в грудь. Он вдохнул персика еще раз и еще, с удивлением поморгал — он дышал! Приступ в первый раз не развился до конца. И хотя дышать было трудно, Герман не задыхался. Замутившееся было изображение встало на место: он увидел на одной из ближайших лавочек толстых мужчину и женщину с красными лицами. Широко расставив сгоревшие на солнце ноги, оба уплетали пирожки. Сумрачный воздух аллеи пульсировал вокруг солнечными вспышками. Пальцы и лица парочки блестели от масла. Заметив на себе застывший взгляд Германа, толстяки замерли с полными ртами и вопросительно уставились — дескать, чего? Толстяк сглотнул пирожок, приподнялся было, сдвинув мохнатые брови, но жена остановила его рукой. У нее были огненные растрепанные волосы и платье в крупных тюльпанах. Герман уткнулся в персик, задышал так, будто у него и персика была одна дыхательная система на двоих. В конце аллеи показалась Ева. Платье в синий горошек, панамка. Не торопясь, пританцовывала, крутилась вокруг себя. Приблизившись, отобрала у Германа персик, уселась на лавочку (сандалии дохну́ли разгоряченной кожей и песком). Откусив персик, внимательно оглядела карту, проверила, не изменилось ли расположение фишек на ней. Взяла кубик, потрясла, бросила — шестерка: — Я же сейчас хожу? Герман, улыбнувшись, кивнул. Дерево помахало им сверху лапами, окатило запахом горячей хвои. На следующий день Герман подобрал на дорожке крупную зеленую шишку. Спаянные липкие чешуйки терпко пахли смолой. Когда Евы не было рядом, он приспособился спасаться запахом шишки. Потом место шишки в кармане занял незрелый лимон размером с орех, его Герман сорвал в корпусе санатория. Позже в Москве Герман приловчился в отсутствие Евы использовать кофейные зернышки, крышки от бабушкиного ликера, пустые флакончики от духов, но особенно хороши в этом плане оказались ластики, остро и вкусно пахнувшие новой резиной. — Да что ты их ешь, что ли? — спрашивала бабушка, когда он через неделю просил три копейки на новый ластик. Сейчас, много лет спустя, запахи служат Герману проводниками по времени. Стоит унюхать тот же запах зеленой шишки, нового ластика, вишневого ликера — и прошлое тут как тут. Ева, бабушка, Москва. Конечно, большинство запахов того времени, а с ними и событий, картинок, лиц, не восстановишь. Если когда-нибудь какой-нибудь умник изобретет устройство для фиксации запахов, подобное фото-, видео- или аудиозаписям, он будет достоин пяти Нобелевских премий. Впрочем, роль таких записывающих устройств для запахов, как выяснил Герман, отчасти берут на себя учреждения. Школы с их терпко пахнущими спортивными залами, столовые с запахами еды и чистящих средств, туалеты, благоухающие мочой, мокрыми тряпками и хлоркой. Аптеки, пахнущие резиной, аскорбинкой и устоявшейся симфонией лекарств. Больницы. Почтовые отделения, библиотеки. Бани, вокзалы, тюрьмы наверняка. Они, словно фракталы, содержат в себе, конечно, не только запахи прошлого, но и звуки, освещение, картинки, не изменившиеся за десятки лет. Все эти учреждения работают не хуже машины времени. Так, прошлое и настоящее постоянно наплывают друг на друга, когда Герман работает в больнице. Ничего удивительного, ведь значительную часть детства он провел в медучреждениях. 22 Бабушка не теряла надежды поставить Германа на ноги, пристроить внуков в хорошее местечко и пожить напоследок в свое удовольствие. Несколько лет светила ортопедии так и эдак кромсали ногу Германа. Боль ночью после операции бывала особенно сильной. Но, конечно, даже не приближалась к той, которую Герман испытал, когда зубцы капкана вонзились в его кости. После обезболивающего укола, стиснув зубы, часто моргая, он привычно глядел в темноту ночи, на белеющий в темноте потолок, на котором дрожала световым пятном душа уличного фонаря. Герман знал, что через некоторое время боль уйдет. Чтобы отвлечься, он использовал способ, которому его довольно жестоко обучил бородатый человек в парке гурзуфского санатория. Как оказалось, этот способ помогал не только от разлуки с Евой. Герман намеренно принюхивался и прислушивался. Больницы были все разные, но ночные звуки и запахи в них почти не различались. Веселые молодые голоса медсестер в коридоре, там, за световой полосой, отчерченной дверью палаты. Взрывы смеха. Скрип дверей, бряцанье тележки, на которой медсестры все время что-то развозили. Дразнящие запахи сосисок, вареной картошки, сбежавшие из сестринской гулять по этажу. Бормотание радио. Потом внезапно все стихало, точно кто-то выключал все звуки разом. Наступала тишина. Даже в палате не раздавалось ни скрипа пружины под соседями-мальчишками, ни сопения, ни тайного шуршания в тумбочке, ни всхлипов — ничего. Чтобы удостовериться, что он не оглох и вообще жив, Герман стучал костяшками пальцев по спинке железной кровати за головой. Кляц-кляц. Утро начинала медсестра. То есть это были, конечно, разные медсестры в каждой больнице, но с течением времени они слились в одну. Быстрыми шагами она входила в палату, позвякивая градусниками в эмалированном лоточке, белеющем в темноте или в предрассветных сумерках. Герман всегда просыпался, едва открывалась дверь палаты. Ни в одной больнице дверь не была бесшумной — раскрывалась со скрипом, или со стуком, или со вздохом. Бывало, Герман просыпался еще до того, как медсестра открывала дверь — от стука ее каблуков по коридору и все того же дребезжания стекла о дно и стенки лоточка. Стук каблуков приближался, нарастал и вот уже громогласно клацал в палате. Запах утра и хлорамина, в котором были продезинфицированы градусники, разгонял ночные запахи, сгустившиеся в мальчишеской палате. До того как медсестра приближалась к нему, Герман успевал вспомнить, кто он такой и в какой части своей жизни пребывает. Накатывал страх, однако почти тут же в душе (или где там внутри находится экран, на который проецируется невидимое другим изображение?) возникал образ Евы. Сегодня Ева придет! Пока градусник теплел под мышкой, Герман окончательно просыпался. Следил, как наступает утро. Даже зимой можно было понять, что тьма в палате уже не ночная, а утренняя, радостная. Темнота разбавлялась, таяла, сквозь нее прорастала утренняя синь. Яблоко и солдатик на тумбочке из ночных страшных призраков превращались в добрых знакомцев. Герман протягивал свободную руку и брал солдатика, ощупывал, крепко сжимал его, здороваясь. Потом, если нога Германа не была подвешена или растянута, наступало время умывания. Запотевшее окно с красными волнами от поднимающегося солнца. Отблеск кафеля. Первыми умывались старшие и ходячие — с загипсованными руками, шеей. В пижамах или растянутых тренировочных штанах. Те, кто был на костылях или колясках, смотрели и завидовали, как ходячие брызгаются и толкают друг друга. Герман тоже завидовал, но отстраненно, как завидуют детям князей, нарисованным на картинках в учебниках. Год на второй-третий больниц Герман понял, что ходить без костылей, даже только с палочкой, он больше не сможет. Нога слишком укоротилась. Ожидая очереди к умывальнику, Герман представлял, как Ева сейчас тоже умывается, собирается в школу, надевает форму, как вот так же поглядывает в окно. Напевает: «Утро красит нежным светом стены древнего-о-о Кремля-а…» — в этом месте она всегда поводила головой вправо и разводила руки в стороны. Подходила очередь Германа к умывальнику. Холодная вода в ладошках. Запотевшее зеркало, изрисованное рожицами. Привкус московского утра и мятной пасты. Кляксы чужих паст в раковине, точно неведомые закаменевшие насекомые-многоножки. Герман, привыкший к жесткому присмотру отца и пристально-изучающему взгляду бабушки, всегда был аккуратен. Будь на его месте Ева, она бы добавила клякс и придала бы сборищу всех этих замерших насекомых смысл — направила бы их в одну сторону или натравила друг на друга со шпагами или ножами. Ева! Герман поднимал голову и победно вглядывался в запотевшую туманность зеркала 1985 года. Сегодня Ева придет! После умывания время несло Германа к завтраку. Желтизна пшенной каши сливалась с желтизной продолжающего взлет утреннего солнца, пробивавшего насквозь мутноватые больничные стекла. Герман глотал кашу, запивал янтарным чаем, высвеченным в стакане резкими лучами. После операции завтрак приносили в палату, в других случаях Герман на костылях или коляске добирался в столовую. Металл ложек сверкал, как начищенные трубы в ожидании триумфального выступления. Сверкали и металлические ножки стульев, блестели стекла картин на выкрашенных синей масляной краской стенах. Если у Германа была температура, сверкание и блеск причиняли боль глазам. Но и температура, и боль не имели значения. Радость пульсировала даже в воздухе, кипела, лопаясь солнечными пузырчатыми вспышками над головами галдящих и стучащих ложками о тарелки мальчишек и девчонок с перебинтованными руками или ногами. Время до часу дня отдавалось экзекуциям. Герман терпеливо сносил процедуры, предвкушая счастье, которое его ждало. В больнице он не стыдился своей ноги — здесь она никого не удивляла, у некоторых ребят было и похуже. Когда медсестра тянула с раны приклеившийся засохший бинт, обрабатывала свежие швы, когда врач так и этак крутил ногу, Герман не кричал, не истерил, как другие ребята. Он только стискивал зубы и часто-часто моргал, глядя, как руки медсестры или врача работают над его ногой. Всякий раз, когда выяснялось, что он не боится боли и умеет мужественно ее терпеть, медики искренне удивлялись и с уважением поглядывали на Германа. Случалось, медсестра или врач разрешали ему потрогать инструменты, всякие приспособления. Обычно стеснительный, тут он чувствовал себя свободно, смело, спрашивал, зачем вот это, почему у этого так выгнута эта штука. Ему объясняли. Иногда врачи, забыв, что перед ними мальчишка, вдохновенно прочитывали мини-лекцию по ортопедии, и Герман чувствовал за их словами нешуточную страсть. К обеду лихорадочная суета в коридорах и кабинетах стихала. Масляные пятна солнца замирали на стенах палаты и сбитых постелях. Слезы у соседей-мальчишек высыхали. Новички пахли страхом, свежим гипсом, йодом и кровью. После процедур нога Германа болела сильнее, но в противовес этой боли росло и предвкушение счастья. К тому времени оно уже так переполняло Германа, что скрывать его становилось все труднее. Излишки радостного волнения доставались новому пахучему ластику в кармане, который Герман мял, и сжимал, и нюхал. Обед бывал всегда невкусным, какой-нибудь куриный суп с рисом и сладкое картофельное пюре с жидкой котлетой. После измывательств над ногой Германа познабливало, запахи супа и котлеты вызывали тошноту. Он обходился мягким кисловатым черным хлебом и компотом из сухофруктов. На дне стакана урюк снова обретал форму абрикоса. Съев влажную мякоть, Герман обсасывал кисло-сладкие, ребристые косточки и складывал их в ряд на столе, менял у других мальчишек свою котлету или грушу из компота на еще один урюк. Ряд косточек пополнялся, в конце обеда Герман отправлял их в карман штанов. Для Евы. Время, бежавшее с утра вприпрыжку, после обеда останавливалось. Как Герман ни подгонял его, оно упрямо удерживало солнце на подоконнике и не разрешало тому сдвинуться ни на йоту. Соседи-мальчишки сопели во сне. Иногда Герману везло — в палате попадался такой же не спящий днем мальчишка. А порой и не один. Те, кто мог передвигаться, перебирались на постель обездвиженного гипсом и растяжкой товарища. Доставались карты или шашки, и Герман приступал к войне со временем. Двигая шашки или неблагоразумно покрывая две шестерки козырными тузом и королем, Герман представлял, как Ева возвращается из школы домой. Идет, помахивая портфелем. Заходит в кондитерскую, покупает пирожное-корзиночку с кремовой розочкой или обсыпанный поджаренными орешками коржик и стакан лимонада. С ней, конечно, верная Лидочка. Сидят, бросив портфели на пол, болтают ногами, смеются. Отражаются в картине на стене (счастливая семья за чаепитием с тортом, собака у ножки стула не сводит завистливо-преданного взгляда с хозяев), смотрят сквозь витрину на улицу. Сбоку у витрины знакомая Герману трещина в виде длинной многоножки. Пока Герман в больнице, Ева принадлежит только Лидочке. Айда в кино или зоопарк, говорит она Еве. Ева смотрит на нее, раздумывает, наматывает на пухлый пальчик косу: я собираюсь с бабушкой к Герману. Лидочка еще пуще заводится и подначивает. Она по-прежнему ревнует Еву к Герману. Всерьез надеется, что когда-нибудь он не вернется из больницы. Время от времени подкидывает Герману страшные сюрпризы. Та, с узбекским узором, гадюка, что выползла посреди урока из новенького сентябрьского ранца в третьем классе, и теперь пугает Германа во снах. А вдруг Ева сегодня поддастся на уговоры Лидочки? Герман в ужасе прикрывает глаза и пытается прогнать картинку с Евой и Лидочкой в кондитерской. — Герман, ты опять дурак. Опять раздаешь. У ребят руки пустые, а у Германа целый веер карт. А солнце на подоконнике сдвинулось совсем чуть-чуть. Ева и бабушка появлялись внезапно. В те провалы, расщелины времени, когда Герман на минутку-другую отвлекался — искал в тумбочке запропастившийся карандаш или, внезапно увлекшись, смотрел, как борются на руках за столом двое самых старших ребят, Ева входила в палату в школьной форме, коричневом платьице с кружевным воротником, в черном фартуке. Две косички или два хвостика по бокам. Шла важной, уверенной походкой, мгновенно приковывая к себе внимание всех, кто находился в палате. Запрыгивала на постель рядом с Германом. Они здоровались одним из излюбленных жестов — например, каскадом последовательных касаний большого, указательного и среднего пальцев. Бабушка целовала Германа в щеку, обдав запахом духов, усаживалась на стул и принималась шумно выкладывать гостинцы. Яблоки, апельсины. Обязательный мармелад в бумажном пакете. Темные желейные сгустки зеленого, бордового цвета, скрытые под светлой сахарной корочкой. Герман в детстве съел тонны мармелада (питание для твоих костей, Герман), замену его — подрагивающий студень или рыбное заливное — он так и не смог полюбить. Первые минуты были самыми лучшими. Счастье отбивало победный барабанный марш в ушах, сердце и пятках. Герман и Ева, соскучившись, радостно разглядывали друг друга, по-щенячьи толкались и щипались. Ева шептала ему на ухо тайные новости. Менялись гостинцами. Ева протягивала брату крышку от украденных у бабушки терпких духов, круглые, остро пахнущие зернышки гвоздики, которые бабушка добавляла в маринад, еще какое-нибудь пахучее лекарство. Герман отдавал скопленную горстку косточек абрикосов. Ева сразу принималась за дело: подкладывала косточки по одной под тумбочку или ножку стула. Нажимала, давила на косточку. От усилий просовывала в щербинку между передними зубами влажный язычок. Когда отправляла зернышки в рот, пухленькое лицо ее с раскрасневшимися щеками выражало истинное наслаждение. С Евой почему-то день и вся жизнь сразу налаживались, появлялся смысл во всем вокруг. Она была незаменимой деталью в сложном прекрасном механизме мира, который без нее не заводился. Мальчишки в палате глазели на сестру Германа. Она понемногу начинала перекидываться с ними шутливыми словечками, они подходили познакомиться или, если уже были знакомы по прошлым разам, поболтать. Уже тогда, всегда и везде, в любом коллективе, Ева сразу становилась «королевой», «командиршей», ей послушно отдавали роль лидера. Люди, маленькие и большие, сразу видели в Еве — что? Как описать эту ее особенность вызывать притяжение? Герман и теперь не знает. А ведь тогда, в школе, класса до седьмого, Ева была толстенькой девочкой, казалось бы, из тех, вызывающих обычно отторжение у сверстников. Плотное тельце, толстые ножки, пухлые щечки. А вот поди ж ты — тут же головы поворачивались в ее сторону, тут же бразды правления отдавались в ее пухлые живые ручки. И вот уже Ева верховодила командой из ходячих мальчишек, затевала шумные игры, которые вскоре перемещались в коридор или игровую комнату. Даже если нога Германа не была привязана, он был не в состоянии к ним присоединиться. Всякий раз расстраивался и обижался. Прислушивался, выделяя ее голос из детского ора. Бабушка, поинтересовавшись его самочувствием и бесцеремонно сменив ему на виду у всех белье, обычно уходила к дежурному врачу и подолгу разговаривала с ним. Герман опять оставался один. И снова ждал сестру. Набегавшись, Ева возвращалась. Выпивала полбутылки лимонада и съедала часть гостинцев. Вот она запрокидывает голову, прижав губы к горлышку — янтарь лимонада, смеясь, ловит подобревший вечерний свет. Ева вытирает губы, отдает бутылку с остатками лимонада Герману. Долго и тепло смотрит на него, будто говоря: все эти шумные игры в больничном коридоре, школьные дела, уроки, кондитерская с Лидочкой — не в счет. Главное — мы с тобой, остальное просто не существует. В каждый приход Евы случалась эта тихая, необыкновенная минута единения. После нее покой и уверенность надолго, до самой ночи, возвращались к Герману. Чаще Ева не приходила. Приходила Елена Алексеевна и занималась с Германом, не позволяя ему отставать от школьной программы, хотя обучение было организовано и в больнице. Являлась все в том же сером платье, пахнущая хозяйственным мылом, с тем же портфелем, в котором менялись только учебники — за третий класс, за четвертый, пятый. То, что Ева не придет, становилось очевидно к ужину. Герман сидел перед тарелкой с тушеной капустой или холодными макаронами с ржавчинами от подливки и смотрел в окно, как старое дерево, качая ветками, закрашивает темной краской угасающий день. Расстраивался он, однако, недолго. То, что Ева не пришла, означало лишь, что завтра она придет уже наверняка. 23 В декабре Герман выходит на работу, а для девочки нанимает няньку с проживанием — круглолицую круглобокую девушку, которая и ходит так, будто катится мячиком вперед, быстро перебирая короткими ножками, отстукивая марш каблучками дешевых крепких сапожек. Нянька появляется на пороге квартиры Морозовых в снегопад. Китайский мятный пуховик залеплен снегом, будто новым видом магазинной упаковки. Вязаная шапка переливается снежной льдисто-ягодной сыпью. На вьющихся волосах, выступающих из-под шапки, слепки снега. Девушка ставит на пол растрескавшуюся, как старое зеркало, дерматиновую сумку, местами вспученную от отчаянного напора изнутри. Снимает варежку, протягивает Герману пухлую короткую ручку. Ладонь сильная, энергичная. — Рита. — Герман. Запашок мокрой шерсти и молодого горячего пота. Крупные круглые глаза, красный от холода, вздернутый нос, веснушки. — Я начну работать сегодня, — заявляет она. — Это все ваши вещи? — Герман показывает взглядом на сумку. — Да, — отвечает нянька и начинает снимать сапоги. Ариша выглядывает из комнаты и, засунув палец в рот, смотрит на девушку. — Как тебя зовут, девочка? — спрашивает ее нянька. — Меня — Рита. Ариша подходит, с восхищением трогает снежную скорлупу на пуховике девушки. Новоиспеченная нянька ласково проводит ладонью по отросшему ежику волос девочки, поднимает ее на руки. Ариша с любопытством разглядывает лицо няньки, потом обнимает девушку за шею и тесно прижимается к тающему снегом пуховику. К вечеру Ариша уже влюблена в няньку и называет ее Мояри — моя Рита. Нянька состоит из старомодных платьев, книжных слов, штампов, молодого пота (невозможно, но от нее всегда пахнет потом) и кипучей энергии. Она привезла с собой стопку толстых справочников по воспитанию, развитию и питанию детей. Один из них, оставленный раскрытым на кухне, Герман как-то пролистнул и изумился назидательным советам, занимавшим до полутора страниц в каждой главе. Как-то незадолго до Нового года Герман возвращается поздно, надеясь, что нянька с девочкой давно спят. Он открывает на кухне бутылку пива и уже собирается поднести его к губам, как заявляется Мояри. В одном из этих своих платьев. Странных, мешковатых. На этот раз платье желтое, шерстяное, стянуто на шее бантиком. — Вот. — Нянька вручает Герману листок из школьной тетради. — Что это? — Список вещей, которые нужно купить Аришке. Герман пробегает список глазами: белье, платья, колготки, лего, книга сказок А. С. Пушкина… Буквы круглые, с сильным нажимом, без наклона. — Хорошо, я оставлю деньги, — говорит Герман, возвращая листок. — Чеки только потом покажите. — И еще… Герман недовольно смотрит на няньку. — Аришку нужно показать логопеду. — Зачем? — Она почти не говорит. Я посмотрела в энциклопедии: в три года ребенок должен знать полторы тысячи слов и говорить предложениями.