Глаша
Часть 13 из 39 Информация о книге
– Да нет никакого секрета. Владимир Иванович мне сказал, что я на ведьму лесную похожа. Сказал, что за Лешего меня надо просватать. – А что ему говорить-то вам, ежели, он – обманщик знает, что никогда на вас не женится. Тем паче, что не один с вами балУется, а как нехристь какой – вдвоем с Игнашкой вадит. Свальный грех на вашу душеньку повешал. Я это… Я, почему говорю-то так? В старые времена, как Мелентьевна нам сказывала, вот энтим-то самым грехом многие по деревням баловАлись. Не скажу, что в наших местах, нет. Но, кажись, тоже русского, православного духу народец-то был. Особенно в ночь на Ивана Купалу находила на всех дурнота, да морок – становились люди хуже зверей диких: раздевались донага и кидались лобызать и лапать друг дружку – девки, парни – сраму не имели. Мало раздевались… Они голышом и купались, и через кострища сигали, по лесу темному плутали, в травах колдовских валялись, кричали, как оглашенные. В эту ночь и нечисть разная силу большую имела: ведьмы по дворам шастали, лешие хороводы водили, приняв облик человечий. Тем и смущали православных, к греху плотскому понужали. А люди что? Не все конечно, а те, кто духом слабже, шел на поводу у нечисти. Кто падок до греха, того и увещевать не надобно. Он сам, как свинья грязь, грех везде сыщет. Кто с богом-то душе – тот, поди-ка, прилюдно-то не срамился, да не оголялся, по пожням и лузям не катался. С курвами не блядовал, бока на муравах не мял. А у иных и без Ивана Купалы меж ног зудится… Они же и блудствовали друг дружку, да по очереди. Каждый – каждую имел. Вот, срамотища-то была! Но то – старое время. Все быльем уж поросло. И косточки тех греховодников языческих давно в аду сгорели. Можа, у них церквей тогда мало было, кто знает? Некуда было молиться ходить? Теперь-то – не те времена. И церквей полно, и попов, а вот на тебе… Находятся греховодники. А наш-то барин, к тому же – учен и благороден, а туда же… к свальникам примкнул! Охальник[50] бескаружный[51]! После слов Татьяны, Глаша опустила русую голову и сильно пригорюнилась. До нее постепенно стал доходить истинный смысл всего сказанного её новой подружкой. – Вот Таня, ты и поняла, зачем Игнат меня затащил в экипаж барина? – спросила она усталым и бесцветным голосом. – Как не понять, барышня. Не дурочка, же я. Все разумею, тока сказать поперед не смею, – со вздохом отвечала Татьяна. – Таня, мне ужасно стыдно и мучительно. Поверь, это – не вина моя, а беда. Я не могла. Я не хотела. Я… Словом, я вынуждена была подчиниться. Погубил он мою душу. Навеки погубил. Нет мне спасения, и прощения не будет. Так и тону в этом омуте, а сделать ничего не властна. Рада бы из сердца и памяти все убрать, да видать – не получится. Не хозяйка я себе, а раба его, как другие стала. – Как, мне не знать, Глафира Сергеевна. Все знают про нашего барина, что он у себя в имении вытворяет. Креста на нем нет! Бог накажет его за страшный блуд! Хотя, кажись, все бабы по нем, страсть, как сохнут… Вот и вы, несмотря ни на что, любите видать, его. А как не полюбить такого? Чистый Сатана, а не мужчина. И дружок ему подстать. Курощуп известный. В прошлом годе крепостная Олюшка Круглова даже утопиться из-за барина хотела. Как безумная его любила. А он и ее не пожалел. Все пересмешничал над тем, что ходила за ним, словно собака на привязи. – Так, что ее спасли? – испуганно спросила Глаша. – Спасли, слава тебе, господи. Насилу откачали. Владимир Иванович, опосля этого случая, услал ее в соседнюю губернию, от греха подальше. Говорят, что продал в наложницы своему другу, бывшему поручику драгунского полка. Некрасивый, говорят, поручик был: корявый, оспинами, что просом, все чело обсыпано. Пахло от него дурно. Но бабы сказывали, что добрый оказался. Пожалел Олюшку, приголубил. Задарил ее платьями и конфектами сладкими. У себя жить оставил в горничных. Она и байстрюка ему народила. А он мать с дитем не обижал – мальчика, как законнорожденного признал. – А Олюшка эта красивая была? – не без ревности, спросила Глаша. – Да, ничего. Гладенькая вся такая, смуглая, словно цыганочка. Ручки маленькие. Волосики черные, как воронье крыло. Глаза, как у коровы нашей – Зорьки. И пела так хорошо! Чисто и звонко. Долго ее барин к себе таскал и баловАлся с ней, наряжал как куклу, а потом охладел и прогонял всюду. А уж она-то как горевала… Одни мы, дворовые только и знали. А мать его хоть и догадывалась, а виду не подавала. Наипаче, старалась сделать Оле больнее, да горше. В воровстве ее обвинила. Хотела десять ударов розгами дать. Уже и платье прилюдно заставила сымать. И Петровна ей подсобляла, ажно сдирала с нее одёжу руками. Как только Оленька осталась в одной рубашонке: растрепанная, глаза горят, так тут вовремя Владимир Иванович подоспел и отменил наказание. А вскоре и отправил ее прочь из имения, чтобы на глазах «немым укором» не стояла. Да мало ли, у него тут полюбовниц-то было – не сосчитать. Каждая девка сперва его была, а потом уж замуж ее отдавали. Вот такие порядки он у себя, ирод, завел. Не по Христу, не по вере живет. Немного помолчав, она продолжала: – А вы, заметили, Глафира Сергеевна, как он в церкви-то на службе стоит? Стоит, а сам, знай: мается… С ноги, на ногу переминается. Сразу видать – тошно ему, родимому в храме-то Божьем бывать. Стоит, потому что положено, а сам так и мнит убежать побыстрее. Видать, грехи тянут его из церквы прочь. Он и крестится-то украдкой, и мелко как-то, второпях. Бабы говорили, что когда он мальчонкой барчуком был, так и вовсе во время службы чувств лишалси. Насилу водой отливали. Так-то! А про суть оной пагубы мне бабка Мелентьева тайну открыла, – зашептала Таня над самым ухом Глафиры Сергеевны, – что все это, он творит потому, что Нечистый на него такую болезнь нагнал, что-то вроде «бешенства прелюбодейского». За грехи их семейства кару он такую несет. Не может он никак свою тычину детородную насытить. Сколько не тыкает ей в каждую бабенку, а тычина, все равно – сытости не знает. Знай все стоит, что – оглобля! Муки ему доставляет. И так кажись, всех крепостных переёб, – Таня запнулась и густо покраснела, – а толку нет. Нет, видать, ему покоя – дурная немочь, да скуда одна. Мне, порой, даже жалко его бывает. – А что мать его? Разве она, не догадывается об его поступках? – Ой, Глашенька, да барыня наша злющая, словно волчица. И Петровна у нее на побегушках сплетничает, да неветничает ей про всех. Обе они лютые, только что не секут нас часто. А Владимира свого готовы на «божничку» посадить. Он у них – завсегда хорош. Самодурствует от разгула похоти-то своей. Вот и вас, Глафира Сергеевна, он помучает, помытарит, все жилы белые вытянет, да и бросит, как других на пагубу смертную, али поругание людское. Жалко мне вас – хорошая вы, добрая. И хоть, не ровня нам, а никогда гордости своей не показываете пред простыми людями. Глаша молчала, задумчиво теребя платок, а Таня продолжала: – Вот, на что меня, бог красотой обделил и телом пышным, как у других баб. Так, и то меня даже к себе таскал, ирод энтот. – Как, так?! – удивленно воскликнула Глаша и тут же покраснела. – Да нет, я не то хотела сказать. Таня, ты по-своему красива, зря на себя наговариваешь… Я просто хотела спросить о том, как это все произошло? – Да, чего уж там, красива, как же… Так я вам и поверила, а то сама про себя не знаю: какая, я. А если хотите, то расскажу. – Расскажи, мне Танюша, только подробно, пожалуйста. – Ну, хорошо, слушайте, ежели соромские[52] сказки знать охота. Рассказ крепостной Татьяны Плотниковой-. Было это три года назад. Жили мы с родителями в имении князя Крылова Льва Алексеевича. У меня еще два брата и две сестры. Хороший наш барин был, не злой. На праздники нам сластей, меду, колбас углических, окороков покупал; стряпухи барские блины пекли, курники, калачи; а мужикам сбитень медовый, пиво мартовское, да и «вина горячего» ведрами ставил. И сам любил погулять, повеселится. Цыган в свое имение на тройках с бубенцами привозил. Любил слушать, как они поют. Танцам их вольным дивился. Жилось нам неплохо. Слава богу, не голодовали. Не битые ходили, от работы не гнулись. Только видать, неугодно богу стало, что мы так хорошо живем. Решил он нас испытать немного. Барин-то наш, хороший во многом, один недостаток имел большой – любил в карты поиграть. Проигрывался, бывало, до портков. А карты, как ведомо, душе та еще пагуба. Много люду православного страсть эта до кандалов и цугундера довела. Вот, в один злополучный день, проиграл он вчистую две деревни свои со всемя душами: нашу Прохоровку и соседнюю Луднево. У него их всего пять было. Земля-то за ним осталась, а души в расход пошли. Другому хозяину нас спровадил. Худые вести не лежат на месте. Собрал он нас, крепостных своих, на совет и велел собирать пожитки и ехать в поместье Махневых. Проиграл-то он нас – Владимиру Ивановичу. Погоревали мы, а делать нечего. Горе одолеет, никто не пригреет. Видать, доля наша крестьянская такая. Одно дело у нас – работать, да воле барина подчинятся. Лев Алексеевич, отец родной, даже всплакнул на прощание. Все корил себя за карточный проигрыш. Тяжело всем было. Об этом и говорить не хочу – боюсь, что расплачусь. Собрали мы пожитки свои, кур и коровенку с лошадью, и вместе с другими семьями длинным обозом поехали за несколько верст в Махнево. Приехали, разместились немного. Кто строиться начал, а кому и готовые хаты дали – заколоченных домов там несколько стояло. Стали потихоньку обживаться. Братьев моих приказчик сразу отправил на дальнюю вырубку, на работу – лес валить. Баб и девок тоже по хозяйству всех приладили. Стали мы осваиваться на новом месте. Попривыкли малость. И вот по утрам приказчик, раздавая всем нашим деревенским работу, стал девок таскать – якобы, для беседы и поучения с барином. Если у какой из них и были к тому времени женихи, то их: кого «под красную шапку», то бишь в солдаты отдавали, а иных на работу спроваживали подальше от родного дома. Сколько слез было пролито – и все без толку. Видала я не раз, как возвращались от барина девушки с распухшими от слез лицами – «сами не свои». Долго их расспрашивали: что к чему? Но они молчали, как заговоренные. Игнат им всем посулил, что засечет до смерти, и родителей со свету сживет, если те проболтаются о том, что затеяли с ними. Прокудлив наш хозяин, словно кот, но и роблив не в меру – огласки-то страсть, как баивался. Три девки, спустя какое-то время, понесли. Владимир Иванович им тут же сыскал женихов, пока «позор не полез на нос» и, щедро одарив деньгами, обустроил скорые свадьбы. Игнат и мужей их обработал так ловко, что те молчали, запуганные расправой. Так и жили потом с барскими приплодами. Байстрюков воспитывали. У двух потом свои детки появились. Иной раз, напившись допьяна, они сильно поколачивали своих, ни в чем не виноватых, горемычных жен. Обзывали их – блядями, а детей – барскими ублюдками. Так и таскал к себе барин то по одной, то сразу по трое. Наступил черед и моих подружек и сестры родной. Она была старше меня на два года. Другая сестра была давно замужем и жила далеко от нас. Игнат назначил моей сестре, подружке и мне прийти вечером в его баню. Стояла снежная зима. Холод был лютый. Смеркалось рано. В банной горнице у барина было жарко натоплено. Мы все пришли, как нам приказали. Оробели шибко. Разделись в сенях. Сняли овечьи полушубки, валенки, шали и платки. Поскидали в угол. Стоим, жмемся друг к дружке, словно котята слепые. Шепчемся, руки греем. Игнат нам сказал, подняться наверх. Комната там для забав была большая. Вся в свечах. Красиво было очень. Нам налили по стакану Ерофеича[53] и приказали выпить. Дали по пирожку закусить. Я же – худая, много ли мне надо? От водки сразу в сон потянуло, я и задремала с морозу на лавочке, как в омут провалилась… Сколь времени прошло – не помню, только чую: бьет меня кто-то по щекам – будит, значит. Открываю глаза и вижу: голые все – и подружка, и сестра голышом. Плачут тихонько обе, слезы размазывают по щекам. Груди торчат – не смеют их прикрывать. За срамные места, значит, держатся. У обеих полотенца между ног… Полотенца – красные от крови. Поняла я, что их невинности лишили в тот вечер. Рассказывали они потом, что изнасилили их. Увидела я и Владимира Ивановича голышом и Игната. Только уды их натружены уже были и болтались неживые, но, все равно – не малых размеров. Девчонкам они приказали сесть на лавку. Цыкнули на них, велели не скулить. – Игнат, а это что за чудо-юдо? – кивнул в мою сторону Владимир Иванович, – ее еть-то жалко такую тощую, проткну еще дубинкой насквозь. Что, тогда делать будем? – смеялся он. – Отпусти ее с миром, пускай потолстеет сначала. Хотя нет, постой… Я кое-что придумал. – Быть тебе, Танюха, у нас мальчиком… При этих словах уд его стал укрупняться и разравниваться в длину и вширь. Вот, тут-то я и обомлела оттого, какой он великий. Таня, вдруг спохватившись, прервала свой рассказ. – Ой, Глафира Сергеевна, уже солнце вон как высоко, а мы ничего с вами в корзины-то не набрали. Петровна прибьет нас. Глаша нехотя поднялась на ноги. Её сильно возбудил рассказ Тани. Она чувствовала, что между ног все снова увлажнилось и приятно покалывало. Ей ничего не оставалось, как идти дальше по лесу и собирать грибы. – Таня, пообещай, что завтра мне все дорасскажешь. Хорошо? – Хорошо, – кивнула Таня. Они еще долго бродили вдвоем по лесу, собирая грибы. Вернулись домой после обеда, ближе к вечеру, усталые и голодные. Поели кислых щей и пирогов с грибами, а после разошлись по своим комнатам. Глаша рано легла спать. Уснула она мгновенно, едва дотронувшись головой до подушки. Глава 11 На следующее утро Глашу разбудила Петровна. Старая интриганка и сплетница, для которой высшим наслаждением являлось унижение и причинение страдания ближнему, с огромным удовольствием приняла на себя роль приказчицы и распорядительницы над провинившейся молодой барынькой. – Вставайте! Хватит почивать. Экая, барыня-то выискалась! Видать, мало вас в институте блахородных девиц-то школили! Знаем мы эти институты. Одни мазурки, да ужимки на уме, – ехидно прошелестела Петровна. – Танюшка уже давно позавтракала и на дворе вас поджидает. Погода ясная, за грибами снова идите. Владимир Иванович и Анна Федоровна их очень любят-с покушать. Хоть соленые, а хоть бы и в супе. Немного помолчав, и злобно рассматривая сонную Глашу, она продолжила: – Ишь, она спит долго, а кто по хозяйству работать будет? Нет, милочка, прошли уж те денечки, когда вы павой тут похаживали-с, да книжечки почитывали-с. Поломайте-ко спину, как другие. А то, не велика честь – без приданного, да без гроша в кармане: а туда, же в барыни метит. Побарствовала и будет! Петровна еще долго ворчала, говоря обидные слова. Глаша одевалась молча. Задумчивый и кроткий взгляд не касался зловредной бабы, руки торопливо заплетали косу. Холодные капли воды из кувшина освежили лицо, прогнали остатки сна. Бесцеремонная Петровна наблюдала за действиями Глафиры. Казалось: она и не собирается покидать комнату. Хотелось оттолкнуть эту противную сплетницу, прогнать ее прочь. Но она не смела. Она все чаще думала о том, что идти из поместья, ровным счетом – некуда. Осмелься она что-то возразить – и кто знает, как в дальнейшем повернется ее нелегкая судьба. Более всего, в своем воспаленном воображении она боялась публичного позора. Боялась, что накажут ее розгами на глазах у всей дворни. Кто она была для них, бедная, никому не нужная сирота? Не было у нее защитников, не к кому было голову притулить. Не возражала Глаша словам Петровны еще и потому, что хотела убежать как можно быстрее из господского дома, ее манило вырваться на свежий воздух, в лес. Там было хорошо и привольно ходить по полянкам и рощицам, выглядывая в траве плотные, скользкие, пахучие грибки. Отрывать от них прилипшие сухие листики и складывать в большую корзину. Хотелось ходить так целый день и вести долгие и откровенные беседы с новой подружкой – бесхитростной и доброй Татьяной. Завязавшаяся дружба с этой высокой крестьянской девушкой стала большой отрадой для Глаши во время ее недолгого проживания в поместье дальних родственников Махневых. Танюша была для нее, как большая и разноцветная шкатулка, полная диковинных, милых сердцу, безделушек. Простонародные житейские незатейливые премудрости, которыми она с важным видом, но с добродушием одаривала наивную, безобидную барыньку, отзывались в сердце последней большой и искренней благодарностью. Татьяна в двух, трех словах могла упорядочить нестройное течение мыслей впечатлительной и неискушенной Глафиры Сергеевны. Этот поход за грибами она рассматривала не как работу, а очень приятное времяпровождение. Быстро позавтракав, Глаша выскочила во двор. Танюша сидела на крыльце и, подоткнув подол цветастой синей юбки, по-детски беспечно болтала длинными худыми ногами, обутыми в светлые онучи и лыковые лапти. Татьяне льстило то, что эта барынька выбрала именно ее, Татьяну в свои наперсницы. Она понимала, что, несмотря на благородное происхождение, Глафира Сергеевна слишком доверчива и беззащитна. Глашина доброта и наивность привлекали, хотелось заботиться и опекать это нежное создание. Зеленые глаза Танюши щурились от яркого солнца, веснушчатый нос морщился, губы расплывались в счастливой улыбке. – Ну, насилу дождалась. Что, долго так, барышня? – Да так, уж вышло. Пойдем, скорее. Довольные утренней свежестью и солнечным деньком, быстрым шагом обе поспешили в сторону леса. – Поди, сегодня-то барин не пуститься искать вас по лесу? – засмеялась Таня. – Ой, Таня, наверное, нет, – смущенно и болезненно отвечала Глаша. Они прошли две рощицы, смеясь и разговаривая о всяких пустяках, выглядывая в траве грибы. Расторопная и проворная Таня деловито шарила в траве палкой и, конечно, находила их гораздо быстрее, чем мечтательная Глаша. Красная, обветренная рука складывала грибы то в свою, то в Глашину корзинку. Иногда, на маленьких пригорках, среди густой травы попадались налитые соком, переспелые ягоды. Ягодная пора была давно позади, но местами оставались еще запоздалые ярко-красные горошинки земляники, вкусные и удивительно пахучие. Девушки ели их, пальцы размазывали по щекам сладкий сок. Угощали друг друга, ссыпая в ладошки горсточки теплых ягод. Обе, довольные хохотали на невинные шутки. Таня, пританцовывая и опираясь на палку, вдруг чисто и звонко заголосила: Пошли девки на работу, На работу, кума, на работу! На работе припотели,