Глаша
Часть 25 из 39 Информация о книге
– Иди, перекрещу тебя, – сказала Таня, едва справляясь со слезами. Худенькая рука трижды осенила Глашу крестом, мокрые соленые губы коснулись нежной щеки. – Ну, иди, с Богом. Не грусти. Я буду молиться за тебя. Восторженные взгляды провожали Глафиру до самой кареты. Дворовые тихонько шептались, осуждая барыню, за невзрачного жениха. То и дело слышались слова: «Погубили красоту, не пара ей этот плешивый…» В карете Глаша молчала, она старалась сдерживать слезы, и потому нарочно таращилась на пустой пейзаж за холодным окном. Напротив – сидели кузен и Анна Федоровна. Тетка тоже молчала, натянуто улыбаясь, худые руки то нервно теребили носовой платок, то поправляли волосы, упрятывая под шапочку, выбившиеся седые завитки, то щелкали серебряной застежкой бархатного, в атласных рюшах ридикюля. Вольдемар, наоборот, казался совершенно спокойным: изящные руки были скрещены на груди; холодные глаза с вызовом и любопытством рассматривали невесту; усмешка скользила по бледным губам. А после он принялся зевать, слезы выступили на чуть припухших от сна глазах. – Вольдемар, ты не выспался? – спросила его мать. Вопрос был праздный, без интереса. Прозвучал он лишь потому, что молчание в карете стало каким-то неуютным. – На что тебе ночь была дана? – О, Maman, кабы вы знали, на что мне ночи даны – вы бы сильно удивились… – он громко расхохотался, глядя на Глашу. – Сие – тайна за семью печатями. – Не говори глупостей, шаматон[91], знаем мы твои мистификации, – с нервной улыбкой ответила Анна Федоровна, – пил, поди, с друзьями до полуночи или в карты играл. Вот погоди, женю тебя – вмиг все баловство холостяцкое позабудешь. Правда, Глашенька? Мне кажется, что Владимира давно женить пора. Вот, сейчас сыграем твою свадьбу, а потом и за него примемся… Глаша не проронила ни слова, только сухо кивнула в ответ. У церкви их ждал жених. Владимир, увидя его, вызывающе прыснул в кулак. И тут же на него зашикала мать, делая страшные глаза и пытаясь придать важность всей церемонии. Что было дальше – Глаша помнила плохо, потому что с этого момента чья-то добрая, видимо ангельская рука, отключила в ней все эмоции и ощущения. Не было ни печали, ни страдания. В этот момент она и вправду почувствовала себя бездушной куклой, двигающейся по воле кукловода. И это было хорошо. Иначе – она бы не вынесла, иначе – упала в обморок, иначе слезам и горю – не было бы конца и края. А может, в эти минуты ее спасала молитва верной подруги? Нескладная, худенькая Татьяна молилась за сироту так же истово, как могла молить лишь родная мать. Перед глазами, как во сне, пылали свечи, дымили кадила, пел свадебный хор. Батюшка читал торжественную молитву и возлагал венцы на новобрачных. Глаша старалась не смотреть на жениха. Она смотрела либо сквозь него, либо мимо… Когда новобрачные и гости спускались со ступеней церкви, кто-то окликнул Анну Федоровну и легонько потянул за рукав. Она порывисто оглянулась и увидела, что на ступеньках стоял штабс-капитан Егоров. Он был без шляпы, ветер трепал тонкие седые волосы, лицо выражало жестокую обиду и неприкрытую злость. – Сударыня, я вижу, что не племянница ваша больна, а вы больны немилосердно! Не знаю только названия этой страшной болезни. Она похуже чахотки будет, хуже чумы бубонной. Вы, Анна Федоровна, душевно больны… – проговорил Егоров, глядя горящими от гнева глазами. – Я не желаю с вами разговаривать в подобном тоне, милостивый государь. У нас все «лажено и гляжено» давно, без вашего на то участия, – барыня повела плечом и освободила рукав от цепкой хватки Егорова. – Прошу вас, оставьте меня! У меня нет желания слушать ваши несносные глупости. – Ах, глупости?! Глупостью было надеяться на ваше благоразумие и порядочность… Знал бы я заранее о низости ваших намерений относительно Глафиры Сергеевны, я бы точно воодушевил Сергея Юрьевича на ее тайное похищение. Эх, и что только делается на белом свете! Разве бы плохой они парой были: мой Сережа и Глаша? Как, как вы могли поступить так подло? – с горечью проговорил Тихон Ильич, – знайте же, коварнейшая из женщин, вам дорого обойдется сей обман и гнусные интриги! За душу загубленную вами и сынком вашим ответ праведный будете держать, если не на этом свете, так на другом! Господь! – длинный, худой палец указал на небо, – он взыщет с вас за все грехи! «Пошел к черту, старый дурак»! – подумала Анна Федоровна. Она сделала каменное лицо и надменно отвернулась от назойливого штабс-капитана. Тот горестно вздохнул и, что-то бормоча под нос, и отчаянно жестикулируя, пошел прочь от церкви. Свадебный обед состоялся в доме Махневых. В зале накрыли большой овальный стол. На столе стояла различная закуска: Анна Федоровна не поскупилась на обед – хотелось произвести впечатление на гостей, особенно на мадам Расторгуеву, часть денег добавил жених. На столе красовались румяные поросята, громадный, фаршированный орехами, осетр, нежнорозовая малосольная форель, жареные рябчики, множество закусок и вин, шампанское и даже ананас с персиками. Глаша почти ничего не ела, она отщипывала рукой кусочек пирога, мяла его в руках и опять оставляла на столе. Жених, наоборот, ел с большим аппетитом, забыв на время о своей аскезе и умеренности в еде. Глаша считала минуты, мечтая о том, чтобы свадебный обед закончился как можно быстрее. После нескольких тостов за здоровье молодых, Владимир, сидевший на другом конце стола, прямо напротив жениха и невесты и, изрядно принявший на грудь, стал вызывающе смотреть на Глашу. Потом он встал, наполнил бокал розоватым игристым вином, его губы кривились от ироничных усмешек. – Господа, мне кажется, что давно уже всем горько…Горько!!! Горько!!! Гости, радостно поглядывая друг на друга маслеными, от хорошей, сытной еды и отличного вина глазами, закивали и хором подтвердили, что, действительно, давно уже всем «Горько»… Какое это было мучение для Глаши! Хотелось, чтобы все эти жующие, набитые едой рты, онемели и захлопнулись навеки, чтобы они не могли развести в стороны измазанные жиром, губы. Чтобы они не кричали, а навек позабыли об этом сакральном слове – «Горько». Ей приходилось подниматься и подставлять щеку под холодные губы Ефрема Евграфовича. Его нескладная фигура склонялась к ее лицу, неуклюже оттопыривался тощий зад, тонкие губы вытягивались в сизую трубочку, один глаз прикрывался, как у филина, он звучно чмокал ее щеку. От него пахло мясом и чесночной закуской. Глашу мутило, как после той памятной ночи, когда Владимир отравил ее опиумом. Ее рука украдкой вытирала салфеткой мокрый след от тошнотворного поцелуя. Ее жестокий любовник не унимался и кричал «Горько!» чаще, чем это требовалось. Глаша старалась не смотреть в его холодные глаза и вела себя как бесчувственная кукла, чем вызывала в нем желание сделать ей еще больнее. Когда его слишком частые крики вызвали недоумение даже у изрядно подвыпивших гостей, мать подошла к нему и что-то горячо зашептала на ухо, приглашая его выйти из-за стола и пройти в другую комнату. – Вольдемар, ты ведешь себя несносно! Заканчивай свое фиглярство и соблюдай конвенансы[92]! Гостям ненадобно видеть твое пристрастное расположение к кузине. Ты хочешь, чтобы весь уезд на следующий день гудел о том, что Махнев вел себя неприлично на свадебном обеде? О нас и так говорят, бог знает что, – проговорила барыня, оказавшись с ним наедине, – вон, у церкви меня оскорблял этот шут гороховый – Егоров. С меня достаточно и этих волнений. А тут еще ты разошелся… – Маплап, мне плевать на все сплетни и пересуды ваших идиотов гостей. Пусть, пьют, жрут и проваливают восвояси. Все эти свиные рыла не стоят моего мизинца. Я – здесь хозяин! Захочу – и вовсе прогоню всех со двора и жениха Глашкиного тоже! – Володенька, сынок, ты пьян. Угомонись, не позорь мои седины. На что она тебе, Глафира? Разве мало дам, что сходят по тебе с ума? Пускай, уедет подальше от нашего дома. Не могу я…, не сумела ее полюбить. Не желаю жить с ней под одной крышей. Пожалей, ты меня… – Пожалеть вас? – он расхохотался, – Maman, не стройте из себя невинную овечку. Вы – волчица в овечьей шкуре. Поздравляю, вам удалось сгубить жизнь сироты несчастной! – Замолчи, паяц, мальчишка! Не тебе меня судить! Проваливай отсюда до утра. Иди, проспись. Смотри-ка, жалостливый нашелся! Любовница она твоя – этим все и сказано! Обойдешься, других себе найдешь! После этого разговора Владимир, накинув пальто, ушел из дома: пьяные ноги вели его к любимому пристанищу – бане. Там его поджидали Игнат и Мари. Что до Глаши, то она, едва дождалась окончания ненавистного торжества: в ушах еще долго слышался звон бокалов, чавканье, пьяный смех гостей – громче всех хохотала мадам Расторгуева, театрально распахивая круглые, подведенные глаза и, округляя красный, испачканный пирожным рот. За Расторгуевой ухаживал толстый господин в пенсне – она же бурно реагировала на его глупые, пошлые анекдоты, всячески поощряла его и откровенно кокетничала. Два одинаковых господина с бывшей службы Ефрема Евграфовича напились и спали прямо за столом, склонив маленькие, плешивые головы над своими тарелками, заваленными огрызками яблок, объедками и косточками от персиков. Тетка жениха, походившая на простую крестьянку, несколько раз за время свадьбы пустила слезу, а после, подперев красную щеку крупным кулаком, тихо напевала под нос заунывную малоросскую песню. Все остальные гости тоже веселились, кто как мог. К вечеру все разъехались. Подали карету для жениха и невесты. Глаша, молча, оделась и пошла к выходу. На пороге стоял ее чемодан и связка с книгами. «Как скоро они собрали все мои вещи. Наверное, Петровна постаралась. А может, Таня не дала ей копошиться в моем белье», – грустно рассуждала Глаша. – «А где же он? Неужели, не выйдет меня проводить? Господи, о чем это я? Он, наверное, давно веселится… Ему не до меня». Она остановилась и решительно подошла к тетке. – Мадам, я хотела поблагодарить вас за приют и милость, которую вы мне оказали, – холодно произнесла Глафира. – Я никогда не забуду вашей доброты, а также времени, которое я провела в этом доме. Единственное, о чем хотела вас просить, так это – проявить напоследок доброту ко мне и разрешить Татьяне, моей верной подруге уехать вместе со мной. Она будет мне помощницей в делах и горничной. – Глафира Сергеевна, ну что еще за вольности? Неужто вы без горничной не справитесь? Я по балам не езжу-с. А потому корсеты и кринолины вам будут без надобности, а значит и горничные не нужны-с, – встрял Ефрем Евграфович. – Моя Татьяна будет помогать по дому, и прислуживать – не за деньги, а только за еду. Она вам, Ефрем Евграфович, ничего стоить не будет. От нее будет лишь польза, а не убыток, – решительно проговорила Глаша, но голос заметно дрожал от волнения. – Конечно, конечно, Глашенька, я разрешаю Татьяне Плотниковой покинуть наше имение и жить с тобой. Возможно, я даже «вольную» впоследствии оформлю. Пускай, едет с тобой, раз вы так дружны, – тонкие губы разошлись в натянутой, сухой улыбке, – Ефрем Евграфович, покорнейше прошу вас согласиться. Таня – у нас девушка проворная. От нее в вашем хозяйстве одна польза будет. – Ну, хорошо-с. О прибыли и убытках я сам, как хозяин буду судить. Пускай, завтра приезжает. А там – посмотрим. – Прощайте, тетя, спасибо вам за Таню, – проговорила Глаша и покинула дом Махневых. – Экая, гордячка, хоть бы руку тетушке поцеловала, поплакала бы на прощанье, – проговорила Петровна, вышедшая, как медведица из-за портьеры, когда за Глафирой захлопнулась дверь. Барыня не произнесла ни слова, и ушла в свою комнату. Несколько верст, проехала дорожная карета по чуть подмороженной дороге, пока не приехала к дому Ефрема Евграфовича. Это был одноэтажный, деревянный, некрашеный дом с маленьким флигелем. От него веяло какой-то сыростью и беспробудной скукой. Глаша сразу же вспомнила свой сон про погост. Примерно такую же тоску она испытывала теперь наяву, когда шагнула на порог этого холодного дома. Ефрем Евграфович зажег несколько свечей. – Так, как вы, Глафира Сергеевна, здесь впервые и вам, как моей жене и хозяйке надобно-с осмотреться, я зажег несколько свечей. А вообще у меня вечерами зажигается одна свеча в гостиной и то лишь до восьми часов. А потом я гашу ее, и спать ложусь. Вам тоже не следует лишний раз свечки жечь. Разве, что из крайности, какой – по нужде во двор, например, сходить. Да и то, как освоитесь – и без свечи дорогу найдете. Свечи – нынче дороги стали-с. Внутри дома все было серо и неприглядно: на окнах висели старые, побитые молью, занавески горохового цвета; горшки чахлой герани стояли на узких, темных от въевшейся пыли, подоконниках; круглый стол и несколько старых стульев стояли посередине небольшой гостиной; в углу горбился выступающими боками потертый плюшевый диван. Глаша не нашла глазами ни одной полки или этажерки с книгами. – Вот еще что хотел вам сказать-с… Вы, Глафира Сергеевна, платье-то свадебное снимите. Я за него много-с денег заплатил. А не то испачкаете. А у меня были намерения его продать потом на рынке, чтобы не остаться, так сказать, в накладе. Оно маркое сильно, и согласитесь – после церемонии совсем вам ненужное. Одного опасаюсь – покупатель бы нашелся… Уж больно узко платье в поясе… Ну да ладно, авось и найдется покупатель. Сдам его в лавку к портнихе. Она, глядишь, и подберет. Глаша кивнула. – Где у вас можно переодеться, Ефрем Евграфович? – А вот, пожалуйте-с в спальню нашу. Там шкап стоит. Переодевайтесь-ка ко сну. Поздно уже. Спать надобно-с. Глаша с трудом расшнуровала корсет и, стянув с себя подвенечное платье, с жалостью повесила его на спинку стула. Потом она принялась медленно снимать нижние юбки, чулки, раскалывать шпильки. Рядом что-то шоркнуло. Был полумрак, но глаза освоившись в темноте, увидели, что из-за портьеры выскользнула чья-то рука и по-хозяйски забрала со стула подвенечное платье. «Господи, неужели это все происходит именно со мной? Какая, смешная судьба… За что мне такое наказание? Как я лягу рядом с этим чудовищем? В нем нет ни одной привлекательной черты: ни в лице, ни в характере. А он, поди, еще будет приставать?» – рассеянно думала Глаша, – «Господи, все несчастья, что обрушились последнее время на мою голову, совсем лишили меня разума. Я же – не девственница! А если этот болван обнаружит сие обстоятельство, и выгонит меня с позором на улицу? Тогда что? Зима уже на дворе… А впрочем, мне – все равно… Будь – что будет. Неизвестно, что хуже: замерзнуть на улице, или жить с этим Елистратишкой скаредным. И главное: как Таня-то могла забыть? Сама мне раньше рассказывала, как можно мужа обмануть, подлив на новобрачную постель петушиной крови. Тут такая тьма, что этот дурень бы ничего не заподозрил. И где теперь я эту кровь возьму? Петуха что ли, пойти зарезать? А может, лучше Ефрема Евграфовича сразу зарезать? И петух невинный не пострадает… Господи, о чем только я думаю?» – Глафира Сергеевна, вы легли уже? – прервал течение ее мыслей скрипучий голос мужа, – Там возле кровати таз с водой стоит, вы умывайтесь и ложитесь. Я скоро приду. Сделав все необходимое и облачившись в тонкую ночную рубашку, Глаша приблизилась к кровати: руки почувствовали холод и сырость простыней. Она легла, перевернулась на бок, в нос ударил въевшийся запах плесени и застарелого табачного дыма. С тоскою вспомнилась сухая, душистая, пахнущая лавандой и розовым маслом, постель в Махневском доме. Все познается в сравнении. Тогда хотелось – как можно скорее уехать из сиротской комнаты, теперь – она многое бы отдала, чтобы вернуться назад, на ту неширокую кровать, где недолго, но так погибельно сладко она была любима Вольдемаром. На ту кровать, где потом ее ласкали жаркие руки Татьяны. Она почувствовала, что уже скучает по своей подруге. «Он сказал, что завтра разрешит ей приехать. Но где она будет спать? В другой комнате? Я буду к ней убегать по ночам», – взволновано думала Глаша. В темноте послышались шаркающие шаги и смущенный кашель. – Можно-с? Вы легли? – Да. В проеме показалась высокая, словно каланча, фигура, облаченная в широкую ночную рубаху и колпак. В руках Ефрема Евграфовича горела свеча, ее пламя отбрасывало длинные уродливые тени. Глаша зажмурила глаза, чтобы не видеть этого нелепого, чужого и отвратительного человека. Он сел на кровать и положил тяжелую ладонь на ее ногу. – Глафира Сергеевна, я уже не молод. И мне ненадобны все эти финтифлюшки, коими любят услаждать себя глупые и праздные людишки, что ездят в каретах, помадятся, носят белые панталоны и высматривают барышень в театрах. Я презираю таких, кто бездумно тратит средства своих родителей. А есть среди них и те, кто входят в растрату и проматывают государственные деньги – лишь бы коснуться аппетитной ручки какой-нибудь взбалмошной светской бабенки или сдуру бросить к ее ногам целую оранжерею цветов. Мне такие поступки неведомы и до глубины души противны. Как вы, наверное, успели заметить, я – не дамский угодник. А потому, поцелуйчиками и ласками вас одаривать, не намерен. Поцелуй еще заслужить надобно-с… Вы хоть и сирота, а девушка балованная – дворянских кровей. Видел я, как вы нос морщите, коли вам что-то не по нраву. Думаю, однако, что со временем это пройдет. Спать вы будете отдельно, я комнату потом покажу. «Господи, какое счастье…» – летуче подумала Глаша. – Я буду изредка вас навещать в надежде, что вы сможете зачать мне наследника. Других причин не вижу, для совместного времяпровождения в одной постели… Я полагаю: предназначение жены в том – чтобы помогать мужу во всех его делах, не перечить ему ни в чем и производить на свет потомство. А иначе и вовсе не было бы надобности для женитьбы. После этих слов он лег рядом с ней. Нависла тишина. Глаша лежала молча и ждала, что будет дальше. Он привалился длинным, жестким телом; холодная ладонь погладила ее живот поверх нательной рубашки, поднялась выше; жесткие пальцы больно сжали грудь. – Из вас, Глаша вышла бы отменная кормилица… Груди полны, и выкормят много детей. Вы верно много и с аппетитом кушаете, раз такие телеса холеные сумели взрастить. Поднимите ка рубашку повыше, я вас еще пощупаю. – Ефрем Евграфович, вы не находите, что я не корова и не лошадь, чтобы меня щупать на наличие вымени, – обиженно произнесла Глаша. – Помилуйте-с, а чем вам плоха корова? Славное животное, на мой взгляд. Через пару минут его дыхание участилось. Он встал на колени меж ее раздвинутых ног. Глаша увидела, что он быстро-быстро заработал правой рукой… «Он, верно, приводит в готовность свой член…» – догадалась она. Послышалась возня, вздохи неудовольствия и едва заметное чертыханье. – А ну-ка, подержите его своей ручкой. Я думаю, он воспрянет от ваших поглаживаний. Глаша протянула руку, пальцы нащупали в темноте что-то маленькое и мягкое. «И это его фаллос?!» – мелькнуло в голове. – Двигайте сильнее, так, так. Оооо, как славно… – прохрипел он. Глаша дергала вялый пенис, он ненадолго твердел в ее руках – становились ощутимы истинные размеры детородного органа Ефрема Евграфовича… К сожалению, а может и к счастью (потому, что она не любила его), размер этого органа был более чем скромным. «Надо же, этот болван такой высокий и важный, а между ног у него сидит махонький мягкий воробышек. Я бы пожалела его, если бы он не был так спесив и глуп», – думала она. Как только замедлялось движение ее руки, пенис безжизненно падал, доставляя неудовольствие его владельцу. – Раздвиньте пошире ноги, я попробую войти, – нервно приказал он. Она подчинилась. Муж навалился всей тяжестью, долго кряхтел, пытаясь протолкнуть вялый отросток в нужном направлении. Все его попытки не увенчались никаким видимым успехом. Вдруг, она почувствовала, что он как-то напрягся и задрожал возле ее распахнутого бедра. Теплая жидкость пролилась на Глашину ногу, испачкав сорочку и простынь. Одновременно с этим, шея почувствовала мокрую струю, выпущенную изо рта мужа. Тяжелая голова лежала на ее плече и пускала от удовольствия вязкие, кислые слюни. В лицо пахнуло полупереварившимся в желудке мясом с чесноком, перегаром и запахом дешевого табака. «Какое же счастье, что он не любит поцелуи», – с омерзением подумала она и, выгнув шею, брезгливо вытерлась о край подушки. Муж полежал какое-то время на боку, потом перевернулся на спину и многозначительно произнес. – Надо было меньше кушать за обедом. Я, право, себя не узнаю…