Гремучий ручей
Часть 40 из 46 Информация о книге
Об этом можно спросить позже – или у Григория, когда тот объявится, или у Татьяны, когда она придет в себя. А пока нужно осмотреть тело. Осмотрел. Сцепил зубы и осмотрел, лишний раз убедился в том, что Татьяне не за что себя винить: она убила не человека, а нежить. Здравствуйте, мракобесие и дремучесть! Она убила упыря. Существо из страшных сказок, хитрое, голодное и беспощадное. А убила, потому что проткнула осиновым колом. Вот такие дела… Вот они, сказки про осиновый кол! Те самые сказки, что обозвали фольклором и задвинули на задворки памяти. Про упырей и вурдалаков ему рассказывал на сон грядущий прадед, глуховатый и полуслепой. Прадед был как раз из местных, видовский, сказок таких у него в запасе было очень много. Про упыря из господ, которого мужики повесили на дубу. Про его жену-красавицу. Красавицу-упырицу, заманившую в свои сети с десяток деревенских хлопцев. Жену-упырицу загнали в часовню, да там и сожгли, потому что из часовни никакой нежити ходу нет. Помнится, мама, однажды услышав эти рассказы, потом сильно ругалась и на прадеда, и на Всеволода. Наверное, прадед после этого ничего такого больше и не рассказывал. Наверное, поэтому Всеволод все забыл. Тогда забыл, а теперь вот вспомнил. И про упырей, и про проклятую усадьбу в лощине, и про сожженную часовню. Уж не ту ли часовню, что они безуспешно осматривали ночью с дядей Гришей? Но это потом, а сейчас нужно что-то сделать с телом, как-то спрятать его от посторонних глаз. Он не думал, что это существо смогут унюхать сторожевые овчарки, но утром, когда развеется туман, на него может наткнуться патруль. И вот тогда начнутся вопросы. Нет, не вопросы – а допросы! Потому что и ведьма, и фон Клейст точно знают, что происходит. Потому что оба они к этому причастны! – Стой здесь и никуда не уходи. – Всеволод бросил быстрый взгляд на Татьяну. Можно было не предупреждать. Она никуда не уйдет. Не в нынешнем своем состоянии. …Тело было тяжелым, словно начиненным свинцом. Всеволод оттащил его к старому дубу, разгреб прошлогодние листья между корней, а потом этими же листьями тело и присыпал. Пока хоть так… Уходя от дуба, силой воли он заставил себя не оборачиваться и не смотреть. Все, оно мертвое! Мертвее уже и быть не может. Не откопается, не выберется на волю и больше ни на кого не нападет. Вот так нужно думать. И не оборачиваться… Татьяна стояла там же, где он ее и оставил. В глазах ее по-прежнему клубился туман. И что ему с ней делать? Как выводить из этого состояния? Не пришлось выводить, сама вышла. Вздрогнула, моргнула, уставилась на него ясным, совершенно осознанным взглядом. Вот тогда он окончательно уверился, что не будет ни слез, ни истерик, что эта девчонка куда смелее и куда отчаяннее его самого. – Она ее ищет, – сказала Татьяна едва различимым шепотом. – Нам нужно уходить. – Кто? – Он тоже перешел на шепот. – Старуха. Она сделала Настю такой, а теперь ищет. Севу не удивили эти слова. Если уж он поверил в существование упырей, то почему бы не поверить в тех, кто может их создавать? Понять бы еще, почему не получилось с теми девочками из башни… – Пойдем. – Татьяна дернула его за руку, за ту самую – покусанную, и он поморщился от боли, а потом с запоздалым ужасом подумал, что теперь и он может стать таким, как то существо. – Прости. – Она заметила его гримасу и, наверное, почувствовала его страх, потому что вдруг сказала: – Не бойся, это так не работает. Все будет хорошо. Сказала и потянула его за собой в непроглядный туман. В этом тумане она ориентировалась на удивление хорошо. Или видела? Или слышала? Как бы то ни было, а Севе хотелось расспросить ее лишь об одном – о том, как «это» работает! * * * В какой-то книжке это называлось памятью предков. Во всяком случае, именно так тогда Тане запомнилось. Память предков… Или все-таки зов? Как бы то ни было, а, стоя на темной парковой дорожке, услышала она именно это – зов. И не тот свербящий, заставляющий вибрировать кости звук, что поднял ее с постели прошлой ночью, а совершенно другой – ласковый и самую малость щекотный. Словно бы кто-то невидимый водил легким перышком по ее щеке, дразнил и раззадоривал, но не хотел напугать. Какое-то время она шла по дорожке, а потом, когда дорожка закончилась, Татьяна ступила на упругую, напитанную мартовской влагой землю. Зов вывел ее к заброшенной оранжерее, той самой, что вместе с ребятами ремонтировал дядя Гриша. Сейчас в оранжерее не было никого, но отчего-то казалось, что есть. Таня вошла под ее сень, шагнула на едва различимую в темноте и тумане каменную тропку. Тропка вывела ее к черной чаше пруда и мраморной скамейке. Позади скамейки из земли тянула голые колючие ветви то ли роза, то ли шиповник, но Таня не боялась пораниться об ее острые шипы. Таня спешила. Ей казалось жизненно важным успеть, сделать что-то нужное и правильное, пока еще можно хоть что-то сделать. А для этого нужно присесть на скамью и закрыть глаза. В темноте зов становится громче и отчетливее. Нужно просто закрыть глаза… …Открывать глаза на хотелось. Нет, не так! Открывать глаза было больно! Слишком ярким был мир вокруг! Этот яркий мир причинял Габи почти физическую боль, а ведь должен был радовать. Но не было больше места для радости в ее жизни. Все закончилось там, в старом венском парке. Габи спасли, вытащили из пруда, а радость ее утонула, камнем ушла на дно… Дмитрий привез ее в Россию, на свою родину. Ее и нянюшку. Как вез, Габи помнила смутно, потому что была в беспамятстве. Так бы и остаться навсегда в этом мутном безвременье, где нет ни боли, ни позора, ни угрызений совести, ни этого… нежеланного ребенка. Про ребенка Габи узнала почти сразу, как очнулась. Просто почувствовала, что нынче она не одна, что вот оно – ее наказание, в ее утробе. Первой мыслью было от ребенка избавиться. Да, страшно. Да, грешно, но разве ж была ее воля в том, чтобы дать жизнь этому… существу?! Не было! Ни ее, ни Дмитрия в том воли не было, но вина за сотворенное все равно лежала тяжким камнем на сердце. И Габи решила избавиться разом и от камня, и от ребенка, рассказала Дмитрию все, как было. Ничего не таила, не приукрашивала и себя не жалела. Он должен знать, какой женщине предлагает защиту, кров, руку и сердце. Он должен понимать, что она сделала и что собирается сделать. А еще он должен знать, что она изменилась. Нет больше прежней легкой, как мотылек, Габи. А кто есть, она и сама еще толком не понимает. Может, поймет, когда решится все с этим… ребенком. Дмитрий слушал ее молча, ни разу ни перебил, ни сказал ни слова, ни одного вопроса не задал. Не мешал, но и не помогал, давал выговориться, снять камень с души. Она выговорилась, а камень никуда не делся. Наоборот, кажется, стал еще тяжелее. Дмитрий заговорил, когда Габи замолчала, спрятала лицо в ладонях. – Я любил тебя тогда и люблю сейчас. – Голос его звучал твердо. Не было в нем ни ласки, ни утешения, а была непоколебимая уверенность в своем чувстве. К уверенности этой можно было прислониться как к нерушимой скале, укрыться в ее сени от любых невзгод. – И ребенка твоего… – он замолчал, а потом продолжил решительно, – нашего ребенка я буду любить и защищать. Вот только ему не понять, не представить даже, что это за ребенок! Какую боль он причиняет ей уже сейчас и какую боль причинит после своего рождения! Не осталось в ней больше милосердия и света. Жалости тоже не осталось. Ни к себе, ни к этому… ребенку. – Я решила, Дмитрий, – сказала она мягко. – Я все решила за нас обоих. Нянюшка мне поможет. Ты не переживай. Он переживал. Кажется, он любил этого чужого нерожденного ребенка сильнее ее самой. Впрочем, о чем она?! В сердце ее не осталось места любви, только ненависть держала ее на плаву, не позволяла уйти на дно того старого паркового пруда. – Хорошо, Габи. – Дмитрий не стал спорить, но во взгляде его словно бы погас огонек. Вот только что тлел, а сейчас вдруг погас. Отчего? От ее слов? От ее решения? Как бы то ни было, а свой выбор Габи сделала и пойдет до самого конца. Что бы ни встретило ее на том конце пути. Дмитрий должен понимать. Она его не держит. И жалость его ей не нужна. Кажется, ей больше вообще ничего не нужно. После той темной, пахнущей дымом и пропитанной туманом ночи из нее словно бы по каплям вытекала жизнь. Свет причинял боль, громкие звуки раздражали, кожа чесалась и покрывалась волдырями от малейшего касания солнечных лучей. Врач, которого приглашал к ней Дмитрий, сказал, что это такая нервическая реакция, последствия некоей травмирующей ситуации. Врач был деликатен и предпочитал не называть вещи своими именами. Врач предпочитал выписывать Габи бесполезные мази, болтушки и успокаивающие микстуры, от которых делалось только хуже. И когда волдыри начали превращаться в язвы, за дело взялась нянюшка. Ее мази вкусно пахли травами, а чаи ее были горько-сладкими. От них клонило в сон, а мир делался не таким ярким. Они помогали Габи выживать. Все изменилось, когда Дмитрий привез ее в свою усадьбу. Гремучий ручей – так она называлась. Странное название, но Габи оно сразу понравилось. И дом понравился. И специально для нее построенная оранжерея. И сама лощина. Здесь ее раны сделались не такими мучительными. По крайней мере, физические. А с душевной раной она разберется в тот самый день, когда избавится от ребенка. – Ты уверена? – Нянюшка смотрела на нее очень внимательно. В ее черных глазах не было осуждения. – Уверена. – Габи сжала кулаки. – Я все для себя решила. Мне не нужен этот… ребенок. – Девочка, – сказала нянюшка равнодушно. – Что?.. – У тебя будет девочка. У нее не будет ни девочки, ни мальчика! Ей не нужен ребенок, которого породил тот страшный человек. Она избавится от этого проклятья раз и навсегда, а потом начнет строить свою собственную башню. Пушки, мортиры, требушеты… И когда Александр фон Клейст придет за ней – а он придет! – она будет готова дать отпор. – Ты сделаешь, как я просила? – Все ее пушки, мортиры и требушеты уставились на нянюшку, и та, словно почуяв что-то, отступила, покачала головой. – Все готово, – сказала нянюшка и поставила на столик перед Габи пузырек с красной, как кровь, жидкостью. – Тридцать капель, Габи – и у тебя больше не будет… девочки. А она упряма – ее нянюшка! Она думает, что любовь может простить все. Но не все! Далеко не все… – Три дня тебе будет тяжко, а потом все решится. – Нянюшка стояла, скрестив руки на груди. И в позе этой Габи чудился укор. – Я буду рядом, помогу, если потребуется. – Дмитрия не пускай, – сказала Габи и потянулась за пузырьком. – Не хочу, чтобы он видел. – Он не увидит. Никто не увидит и не узнает. Тридцать капель, Габриэла. Пей… Пузырек был ребристый и тяжелый. В таких, наверное, хорошо хранить духи. Вот только жидкость внутри – не духи, она несет освобождение Габи и смерть ребенку. Нет, не ребенку! Существу, которое она не ждала, не звала в этот мир. Выродку, который на самом деле никому не нужен. На столе появился наполненный водой хрустальный бокал. Бокал появился, а нянюшка исчезла. Наверное, понимала, что убийство, пусть даже того, что еще не родилось, это очень личное… Рубиновые капли падали в бокал, окрашивая воду розовым. Капли пахли железом и полынью, и самую малость дымом. Из чего они? А в прочем, какая разница, из чего состоит яд для того, что еще не родилось, но уже заставляет ее страдать! Габи подняла бокал, посмотрела сквозь него на рассветное солнце и в преломляющихся, мерцающих лучах увидела замок. Белокаменный, рвущийся к синему небу острыми башенками, изгибающийся коваными мостами, с распускающимися у его изножья розовыми кустами. На стенах этого замка не было ни пушек, ни мортир. По его галереям гуляло звонкое эхо детских шагов. И ребенок там тоже гулял. Синеглазая девочка с заплетенными в смешные косички черными волосами, в белом платьице, украшенном по подолу вышивкой. Девочка жила в этом белом замке и не знала, что Габи собирается ее убить… А она собирается? После вот этого то ли сна, то ли видения сможет она убить свою дочь? Девочка помахала ей ручкой и улыбнулась. Было ли это приветствие или прощание, решать одной лишь Габи. Прямо сейчас решать! Бокал упал на каменный пол террасы, разлетелся на множество хрустальных осколков, девочка снова улыбнулась, и Габи улыбнулась ей в ответ. – Ты видела. – Нянюшка не ушла далеко. Нянюшка стояла прямо перед ней. Во взгляде ее черных глаз была тихая печаль. – У нее синие глаза. Как васильки. – У нее глаза ее деда. Твоего отца. Его глаза и его сила. У тебя тоже есть сила, Габи. Ее хватило бы на твой замок и твои пушки, но ты истратишь ее всю на свою дочь. Ты готова? Готова ли она?! Еще несколько минут назад она была готова убить это дитя, а сейчас жизни своей без него не мыслит! Что ей какая-то мифическая сила?! Та древняя, покрытая мхом забвения сила, с которой так носится ее дед. Древний род, древняя сила. Нездешняя, ведьмовская, алхимическая. В просвещенном девятнадцатом веке лучше быть ученым, чем алхимиком. Так говорил Габи дед. Дед говорил и показывал фокусы. Чудеса лучше называть фокусами в конце просвещенного девятнадцатого века! Но сила никуда не девалась лишь от того, что ее стали называть иначе. Она копилась в стенах старого родового замка, мощным потоком текла по жилам деда, и легким ручейком по венам самой Габи. Тогда ей так казалось. Тогда она еще сама была ребенком. Ее защищали, а не она защищала. А сейчас все изменилось! Сначала посягнули на ее тело и душу, а потом на вот это… самое дорогое. На синеглазую девочку в белокаменном замке. – Они будут вас искать. – Нянюшка все поняла без слов. – И тот… человек, и твой дед. И я не знаю, кто из них страшнее. Им обоим нужно это дитя. – Для чего? – Продолжение рода, Габриэла. Так уж вышло, что твое дитя важно для обоих родов. Я уже сейчас чувствую его силу. А ты чувствуешь? Габи положила ладонь на живот. Ее девочка была еще слишком маленькая, чтобы ответить, но ей все равно показалось, что ответила. – Да, я чувствую, нянюшка. – Ее попытаются отнять у тебя. Твой дед… – Нянюшка осеклась. – Он тебя любит, но ты для него – сосуд, утративший свою кристальную прозрачность. Помутневший хрусталь, Габи. Но в этот помутневший сосуд налито нечто удивительное по своей красоте и силе. И я боюсь, что сосуд могут разбить, чтобы забрать то, что в нем хранится. Разбить… Она тоже может разбить. Осколки хрустального бокала сначала поднялись в воздух, а потом все разом впились в дубовую дверь. Нянюшка не моргнула и глазом, лишь покачала головой. – Это не твоя сила, Габриэла. Уже не твоя. Ты должна ее беречь, не ради себя, а ради своего ребенка. – Девочка, – сказала она твердо. – У меня будет дочь! Это были самые тяжелые и одновременно самые счастливые месяцы в ее жизни! Они обвенчались в белоснежной часовне и зажили семьей. Это было счастье. Собственно, только это и было счастьем. С Габи творилось разное, большей частью плохое. Ее ребенок, ее маленькая девочка требовала от нее сил и мужества, пила жизнь, как сказала однажды нянюшка. – Это необычное дитя, Габриэла. – Нянюшка щелкала спицами, вывязывая какой-то диковинный узор. – Ему нужны и твои силы, и твое мужество, чтобы выжить. Тогда Габи не придала значения этим словам. У нее хватало мужества и еще оставалась сила, ни капли из которой она не тратила на себя. И на собственное отражение в зеркале она еще могла смотреть без страха. И лишь по ночам ее мучили кошмары. Ее кошмары густо пахли кровью и полнились лютым голодом. Во сне она уходила из дому, чтобы очнуться в парке или на скамейке в оранжерее. А потом кошмары начали являться к ней среди бела дня, превращали его в темную ночь, накидывали морок, мучили и пугали… …Рыбка серебристая, холодная, трепыхается в раскрытых ладонях маленькой живой искрой. Этой отнятой жизни хватит, чтобы продержаться еще один день, чтобы не смотреть на Дмитрия вот этим тяжелым, алчущим взглядом. Когда пришел настоящий голод? Габи уже и не помнила толком, лишь когда поднесла рыбку к губам, поняла, что творит. Что собирается сотворить то ли ради самой себя, то ли ради своего нерожденного ребенка. Ей нужна была эта чужая и беспечная жизнь. Маленькая жизнь в обмен на целый день без мучений, голода и угрызений совести, без почти невыносимого желания впиться зубами Дмитрию в горло. – Не нужно, миленькая, это не поможет. – Нянюшка рыбку отняла, бросила обратно в пруд, и Габи застонала сначала от досады, а потом от омерзения к себе самой. – Я чудовище. – С нянюшкой она могла быть самой собой – тем самым чудовищем, что гуляет по самой границе яви и кошмаров. – Это не ты чудовище, миленькая. – Нянюшка сейчас разговаривала с ней, как с маленькой, ласково и успокаивающе. – Это его кровь в тебе говорит, это она тебя баламутит. – Сделай что-нибудь! – Нянюшкины руки такие худые, они высушены ветром и солнцем. Впиться бы в них зубами… – Хоть что-нибудь!