И дети их после них
Часть 40 из 63 Информация о книге
– А, ну да. И что? – Я недавно видела младшего. – Это у которого глаз кривой? Стеф кивнула. Пейзаж перед ее глазами состоял из одних развалин, старья, многонедельной смертной скуки, до боли знакомых лиц. – Никогда не вернусь в этот дерьмовый городишко, – сказала она. – При чем тут этот парень? – Ни при чем. Я видела его тогда вечером в акваклубе. – Что он там забыл? У них же нет ни гроша. – Вкалывал. Он чуть не подрался с Роменом. – Да уж, эти типы – просто цыгане какие-то. – Вообще-то он здорово изменился. – Постой, ты, надеюсь, не собираешься запасть на одного из этих жлобов? – Да нет. Просто я говорю, что он здорово изменился. Клеманс тоже встала. Она покрутила руками, чтобы размять плечи и немного проснуться. Несмотря на вечернее время, температура, казалось, собиралась еще подниматься. – А кузен у него ничего, симпатичный, вообще-то. – Главное – полный придурок. – Брось, он просто красавчик. Супер. – Ага, зато хата у него… Мамаша… Жесть. – Ну так и что? Тот, другой? – спросила Клем. – Не знаю. Есть в нем что-то такое. – В любом случае через два месяца мы уедем, и они о нас никогда больше не услышат. – Это точно, – отозвалась Стеф. Она посмотрела на часы. Скоро шесть. Антони назначил ей свидание за старой электростанцией в девять. Может, она и пойдет. А что ей, в сущности, мешает? 10 Когда Хасин явился в кабак за отцом, народ пил там уже несколько часов. Он припарковался на почтительном расстоянии, решив, что лучше будет пройти остаток пути пешком. Он быстро понял, что происходит. Метрах в пятидесяти от него, прямо на проезжей части громко беседовали несколько растерзанных мужчин, едва державшихся на ногах. Установленные по случаю мероприятия столы были завалены пустыми пивными банками и тарелками. Белые бумажные скатерти пестрели коричневыми пятнами. В водостоках валялись пластмассовые стаканчики. Слышался женский смех. Внутри несколько голосов запели вступление к «Озерам Коннемары»[29] – пам-папам-папапапам! – потом умолкли, уступив место веселому хриплому гомону. Прежде чем войти внутрь, Хасин решил, что будет разумнее сначала взглянуть, что там делается. Народу в помещении было под завязку, все шумели, суетились, сильно пахло пивом, табаком, телами, разгоряченными алкоголем и теснотой. Он вошел туда, как в сауну, отыскивая одно-единственное лицо. И сразу попал в круговорот, потерялся в этом гвалте. Прикольно выглядели все эти принарядившиеся тетеньки с пунцовыми физиономиями, дяденьки в белых рубашках с распущенными галстуками, которые, развалившись на стульях, рассказывали друг другу анекдотики или обсуждали политику, от Бернара Тапи до Балладюра. Между столиками носились перевозбужденные дети, время от времени какая-нибудь мать ловила одного из них и отвешивала ему звонкий шлепок: «Нашел место скакать!» Но игра быстро возобновлялась. Все давно уже отказались от кофе, и теперь на столах светились кувшины с холодным пивом. Лоснящиеся, словно морские котики, официантки без конца крутились по залу, пополняя запас напитков или вытряхивая пепельницы «William Lawson» размером с десертную тарелку. За барной стойкой Кати намертво приросла к рычагам разливочной машины. Уже пришлось сменить бочонок. За день была получена полугодовая выручка. В колонках, настроенных на радио «Ностальжи», тихо пел свои «Holidays» Мишель Польнарефф. Где-то на глубине девяноста сантиметров под землей лежал человек. Его племянник несколько раз вставал, пытаясь провозгласить тост в память о нем. Теперь он спал в уголке, положив голову на голые руки. Подошвами Хасин чувствовал сопротивление липкого от пива пола. – Хасин! Старик первым заметил его. Он помахал ему из-за столика, стоявшего в самой глубине, слева, рядом с дверью в бильярдную. Хасин подошел к нему. Арабы, ясно, держались все вместе. И даже если они и выпили меньше, чем остальные, настроение у всех было все равно очень хорошее. Хасин многих знал, это были соседи. Он поздоровался. – Это твой сын? – спросил один из них, с осунувшимся лицом и голым черепом, сверкавшим карамельным блеском. – Да. Присядь-ка на пару минут. – Пойдем лучше, – ответил юноша. – Садись, говорю. Ну же… Хасин в конце концов уступил и заказал себе кока-колу. Ему было неловко среди всех этих людей, родившихся там, полных наивных идей, проишачивших всю свою жизнь, а теперь, под конец, оказавшихся на приколе каждый в своем углу. Да, их здесь приняли, но не с такой уж радостью. Он никогда не делился этими мыслями с приятелями, но они засели занозой у него в душе. Все они выросли в страхе перед отцами, эти люди не любили шутить. Но то, что они говорили, нельзя было по-настоящему принимать в расчет. Реальные правила жизни во Франции большей частью были им непонятны. Они плохо знали язык. Они проповедовали давно отжившие истины. Поэтому сыновья разрывались между заслуженным уважением к своим отцам и вполне понятным презрением. И потом, эти люди, бежавшие когда-то от бедности, чего они добились в итоге? У каждого были цветной телевизор, машина, жилье, их дети учились в школе. И все же, несмотря на эти вещи, на удовлетворенные потребности и прочие достижения, никому и в голову не пришло бы сказать, что они преуспели в жизни. Никакой комфорт не мог, казалось, смыть их исконного убожества. С чем это было связано? С унижениями в профессиональной сфере, с грязной непрестижной работой, с замкнутым образом жизни, с самим словом «иммигрант», которым их повсюду определяли? Или с их судьбой людей без родины, в которой они сами себе не хотели признаться? Потому что отцы эти так и зависли между двух языков, двух берегов, им мало платили, с ними мало считались, не было у них ни корней, ничего, что можно было бы передать по наследству. Сыновья затаили по этому поводу неисцелимую злость. И с той поры хорошо учиться в школе, сдавать экзамены, делать карьеру, играть во все эти игры стало для них почти невозможно. В этой стране, где к их родным относились как к социальному явлению, малейшее проявление доброй воли отдавало соглашательством. Вместе с тем у Хасина полно было бывших одноклассников, которые учились в технических вузах, а то и в университете, изучали социологию, механику, маркетинг или даже медицину. В конечном счете тут трудно учесть роль обстоятельств, личной лени и гнета вообще. Сам же он предпочитал объяснения, снимавшие с него ответственность и оправдывавшие вольное обращение с законом, которое он себе позволял. Хасин допил свою кока-колу. Было уже около семи. Вся эта история жутко затянулась. Ему не нравилось ни место, ни люди. Сама обстановка не нравилась. Кроме того, он должен был чуть позже встретиться с Элиоттом, чтобы разъяснить ему, как отныне все будет происходить. Период предстоит довольно деликатный. Пора начинать отжимания. На килограмме шмали, что он привез с собой, он думал сделать минимум кусков сорок. С этим уже можно запускать бизнес. Если покупать у производителя, на ферме, прямо на месте, можно выторговать кило за тысячу двести монет. Он знал хороших посредников, только вот иллюзий строить не надо. Ему этот килограмм достанется за пять-шесть тысяч. Положив на это дело тысяч двадцать, он точно получит килограмма три-четыре. В розницу это даст двадцать кусков прибыли. А дальше пойдет. Первое время он сам будет мотаться за товаром, но потом, как только появится такая возможность, он рассчитывал передоверить эту черную работу другим. Он не принадлежит к числу идиотов, которые, даже став миллионерами, продолжают носиться по всей Европе исключительно ради остроты ощущений. Он займется более техноемкими процессами: регулированием цен, поставками сырья, логистикой, управлением кадрами на местах. Он уже сто раз все сосчитал и пересчитал. Перспективы вырисовывались очень даже неплохие. По мере поступления бабла он будет все больше и больше уходить в тень. Жалкий престиж мелких главарей его не интересовал. Зато он навсегда сохранит эту жажду обогащения. Дело не в успехе, не в комфорте. Эти деньги нужны ему, чтобы мстить, чтобы смыть с себя плевки. В перспективе он рассчитывал отхватить неплохой кусок пирога – от Реймса до Брюсселя и от Вердена до Люксембурга. Конкуренция его не сильно беспокоила. Все, что необходимо, он сделает, как в случае с малышом Кадером. Оставалось прижать к ногтю местную рабочую силу. Бабки на первое время у него имеются. Излишней щепетильностью он не страдает. Но первые месяцы будут решать все. Как когда-то амстердамские, бристольские, бордоские купцы, ставившие все на самый первый корабль, он понимал, что любая мелочь может стать роковой для его амбиций. Этот риск так действовал ему на нервы, что по ночам во сне он скрипел зубами. Он просыпался с болью в челюстях, не понимая, что случилось. Вместе с Элиоттом они составляли списки. Дилеры, наблюдатели, барыги. Кого-то надо будет переманить на свою сторону, кого-то раздавить. С этих он и начнет. Два-три примера – и хватит. Пойдет дело. У него болело брюхо. Уже несколько дней его несло. Но он не испытывал никаких эмоций. Он чувствовал себя мертвецом – ну почти. Он наклонился к отцу и сказал ему на ухо: – Пойдем уже… – Да, да, минутку. Старик развлекался. У Хасина было время, чтобы сходить пописать. Он встал и увидел Элен. Сначала он даже не понял. Женщина средних лет, с тяжелыми, распущенными по плечам волосами. Кого-то она ему напомнила. Но кого? Секунду они смотрели друг на друга. Хасин судорожно работал мозгами. В Эйанже постоянно попадаются одни и те же лица. Потом сосед женщины по столику встал. Крепкий такой, совсем юный паренек. Левое веко у него висело, прикрывая глаз. Хасин отставил стул в сторону. – Ты куда? – спросил отец. – Я сейчас. Элен тоже узнала долговязого смуглого юношу, похожего на какое-то насекомое, который только что поднялся из-за своего столика. Он с секунду смотрел на нее, не отводя взгляда, потом вежливо кивнул. У него были черные матовые глаза, довольно неприятного вида. Лицо абсолютно ничего не выражало. Элен выпила изрядное количество пива, голова у нее немного кружилась. Патрик разговаривал с соседом. Она видела вокруг себя только красные физиономии и раскрытые рты. Повсюду гвалт, дым. Женщины обмахивались желтыми буклетами, которые им раздавали в церкви. Антони встал, ей пришлось придвинуться вместе со стулом к столу, чтобы он смог пройти. – Я сейчас, – в свою очередь сказал он. Он направился к сортиру, тот был совсем рядом. Смуглый молодой человек пересек зал, вошел следом, и дверь сортира закрылась за ними. Боже мой, подумала Элен, внезапно похолодев. – Патрик. Она взяла его за руку, но он не расслышал. Тем более что речь шла о футболе. Вот уже несколько минут Элен слушала мелодию из иностранных имен: Баджо, Бебетто, Дунга, Альдаир. – Патрик, – снова сказала она уже умоляюще. Сортир «Завода» был похож на коридор. Антони встал перед единственным писсуаром и облегчился, выводя на фаянсе письмена, то с нажимом, то без. Он выпил пять бутылок пива и писал бесконечно долго. За спиной у него находилась кабинка с плохо закрывающейся дверью. Рядом – крошечная раковина и кусок мыла на металлическом штыре – чтобы руки помыть. Тот, кому хотелось их вытереть, должен был выкручиваться как мог, обычно это делалось о джинсы. Свет падал из зарешеченного окошка. И все. На сердце у Антони было легко, он даже стал насвистывать. Он был немного навеселе, а главное – страшно рад, что у родителей все так хорошо идет. После нескольких месяцев сплошной ненависти и ругани их вежливое общение казалось уже заметным сдвигом. К тому же отец держался, не пил. Даже в баре. Антони почувствовал странный прилив оптимизма. Тут дверь отворилась. – Привет, – сказал Хасин. Антони тут же застегнул ширинку и почувствовал, как по ноге стекает капелька влаги. Стены вдруг словно сдвинулись, аммиачный запах стал невыносимым. Он огляделся вокруг. Путей к отступлению не было, если не считать зарешеченного окна. Он снова стал четырнадцатилетним. – Как дела? – спросил Хасин. Он неторопливо прикрыл дверь и закрыл уже почти оторванную задвижку. Он стоял в нескольких метрах, очень спокойный, бесстрастный, смуглый. – Чего тебе надо? – спросил Антони. – А ты как думаешь? Честно говоря, Антони не имел ни малейшего понятия. Все было так давно. За дверью слышались приглушенный гул голосов, позвякивание стаканов. Там были люди, отец. Он одернул прилипшую к спине рубашку и решил выйти. – Куда это? – Дай пройти. Хасин оттолкнул его ладонью. Жест был вялый, но от него оставалось какое-то тревожное ощущение – как от паутины на лице. Антони почувствовал, как в нем закипает злость. Унижение, пережитое тогда, с Роменом, еще тлело в нем. Он снова подумал об отце, там, за дверью. – Отстань. И тут с Хасином произошла странная метаморфоза: он, словно цапля, поджал под себя ногу, так, что колено оказалось на уровне груди, выставил кулаки перед лицом, а затем вдруг весь распрямился. Нога с гулким звуком ударила Антони в солнечное сплетение. Застигнутый врасплох, тот пролетел через все помещение и шлепнулся задом об пол, не в состоянии ни вдохнуть, ни выдохнуть. На его замечательной белой рубашке остался четкий след от подошвы Хасина. Ладонями он ощущал мокрую от мочи, грубую керамическую плитку. Только секунд через десять он отдышался и встал на ноги. – Сукин сын, – сказал он. Они какое-то время беспорядочно молотили друг друга, а потом Хасин, немного отступив назад, отвесил ему серию «мидл-киков» по ребрам. Нога его двигалась с удивительным проворством, но все это было для вида, ударам не хватало силы, веса, чтобы действительно причинить Антони боль, и тот вынес всё без проблем. Вскоре они снова оказались лицом к лицу, запыхавшиеся, озлобленные, смешные. Хасин стоял в стойке, подняв кулаки, он не собирался уступать. Антони с удовольствием прекратил бы это бессмысленное занятие. Хасин был готов согласиться с ним. Тут дверь заходила на петлях. Хасин сделал шаг в сторону. Ручка задергалась, задвижка не выдержала, открыв путь Патрику. – Что это значит? Увидев сына в перепачканной белой рубашке, смущенного и неряшливого, он повернулся к Хасину. Элен успела в нескольких словах пояснить ему ситуацию. Значит, вот он. В голове отца факты с беспощадной очевидностью складывались в цельную картину. Мотоцикл, воровство, развод. – Ничего, – робко ответил Антони.