Искусство легких касаний
Часть 25 из 42 Информация о книге
И так далее. Назначение свиней понятно — Голгофский помнит, что для производства химер требуется жизненная энергия. Неясно, что это за мухи и почему их подают вместе с котлетами. Ирина ждет; Голгофский ныряет в архивы. Открывается много интересного. Мясобойня «Новое Дело» была весьма особым предприятием. Она существовала с девятнадцатого века, но с развитием т. н. «Большой игры» (как называли борьбу между Россией и Англией) деятельность этого заведения стала приобретать все более удивительный характер. Филерский донос 1906 года и служебные заметки, сделанные на нем в 7-м делопроизводстве Департамента полиции, показывают, что в «Новом Деле» трудились люди из самого высшего общества — причем не только российского. В 1909 году новое сообщение, уже из канцелярии МИДа (выполнявшего тогда функции внешней разведки), уточняет: вместе с несколькими родовитыми петербургскими кадетами в «Новом Деле» работают англичане. Трое — масоны ложи «Белая роза». Четвертый — капитан английской разведки Том Пайнлэк. Естественно, такой интересный состав труппы был отмечен властями. Полицейское начальство, а затем и петербургские чиновники около 1910 г. заинтересовались этим заведением всерьез — за ним долгое время негласно наблюдали, но никакой крамолы установить не смогли. Потом туда заявилась столичная ревизия. Сотрудники 7-го делопроизводства Департамента полиции попросили объяснить, почему группа британских и петербургских аристократов, которым, как заметил один из ревизоров, «положено танцевать кадриль», собралась в таком месте для грязной и мерзкой работы. Ситуацию разъяснил капитан Пайнлэк. Чтобы понять, какой эффект этот человек производил на окружающих, надо знать, что британские спецслужбы перебросили его в Россию из Индии, где он больше десяти лет отработал старшим гуру одной из недуальных сект, и вид он имел крайне экзотический: изможденно-вдохновенное лицо йогина, борода, бусы, четки, белые ризы… Пайнлэк объявил себя и прочих сотрудников духовными последователями графа Толстого, а мясобойню — так называемой «Tolstoy farm», толстовским предприятием, где на практике воплощаются идеи мятежного графа. Аристократы, сказал Пайнлэк, собрались в этом месте именно потому, что не хотят танцевать кадриль — и желают искупить грех своего паразитического происхождения трудом на благо народа. Гениальный ход. Толстовская ферма, с точки зрения начальства, была предприятием в высшей степени нежелательным, но безвредным — вражеским проектом, содержащим именно то количество крамолы, с которым власти готовы мириться для европейского лоска (Голгофский предлагает читателю самому подобрать аналоги из сегодняшнего московского обихода, но мы так и не смогли понять, что он имеет в виду). Пайнлэк подробно рассказывает полицейским чинам о пользе опрощения и показывает свои фото с Толстым (он действительно посещал Ясную Поляну под видом индуса). Под конец он даже исполняет бархатным баритоном несколько гимнов из Ригведы, чем производит на девственные русские умы настолько ошеломляющее впечатление, что никто из проверяющих не спрашивает, каким образом забой скота сочетается с вегетарианскими идеалами толстовства. Впрочем, мало сомнений, что Пайнлэк разъяснил бы и это. Мясобойню после этого не трогают, хотя за ней постоянно приглядывает несколько филеров. Увы, духовным зрением они не обладают. Кажется непонятным вот что: если на территории «Нового Дела» действительно производили химер, неужели ни у кого из живших по соседству не возникло никаких подозрений? Выясняется, что подозрения были. И не только подозрения. Голгофский обнаруживает в архиве Святейшего Синода донос о. Митрофана, чей приход располагался рядом с «Новым Делом». Священник с семинарским красноречием жалуется на «черные тени, слетающиеся в сей мрачный замок со всей округи аки в Вальпургиеву ночь», на «кипение возмутившегося разума» и «похоть великую», накатывающие на живущих по соседству мещан, о чем они доверительно сообщают ему во время исповеди. Также он рассказывает о девице Островской, которую во время ночного купания с приказчиком Семеновым «терзали бесформенные демоны мрака», в результате чего девица эта повредилась в рассудке и наложила на себя руки. Еще о. Митрофан пишет об изображении «козлоподобного черта с рогами», якобы виденном на территории «Нового Дела» приходящей прислугой. Посылая донос прямо в столицу через голову церковного начальства, о. Митрофан жалуется на «заговор молчания» и просит пресечь «творимое ныне великое беззаконие и зло». Бедный священник даже не представлял, с какой могущественной силой задумал бодаться — на основании этого письма он был признан душевнобольным, а потом извергнут из сана. Увы, измена к тому времени проникла глубоко в центральную нервную систему империи — в Петербурге все подобные сообщения клали под сукно. Голгофский соотносит описанное о. Митрофаном «кипение возмутившегося разума» с ранней дневниковой пометкой: раз. возм. кипешь — 3 свин. 3 ведра мух. По мнению Голгофского, речь идет о химере, созданной на основе русского текста «Интернационала». Он идет еще дальше, соотнося другую химеру с «Песней о Буревестнике» М. Горького, написанной в 1901 году. Это последнее предположение кажется нам легкой натяжкой — но все, конечно, возможно. Голгофский углубляется в дневник, и становится наконец ясна тайна этих ведер с мухами. Имелись в виду вовсе не мухи, а мухоморы: по указанию работавших на мясобойне англичан (sic!) старообрядцы добавляли их в корм свиньям, чтобы придать будущей русской революции особую свирепость. Голгофский посвящает немало страниц пересказу обнаруженного дневника. Из них становятся понятны особенности производства боевых химер в начале двадцатого века. Свиней перед ритуальным умерщвлением усыпляли хлороформом; это делает честь британскому анимализму. «Вот если бы только английская разведка простерла свое милосердие чуть дальше, — пишет Голгофский, — так, чтобы оно коснулось и простого русского человека, над которым как раз в те дни заносился страшный удар… Но мы вряд ли когда-нибудь дождемся этого от наших партнеров, во все времена занятых исключительно правами альбомных кошечек и свободолюбивых писек, и то не в реальном мире, а лишь в своих склизких лживых газетах…» Не будем даже комментировать этот неопрятный выпад. Животная энергия, выясняет Голгофский, переносилась в обычные дирижерские палочки, которые закупались в Лозанне; во время одного из обысков на «Новом Деле» их запас был обнаружен — и капитан Пайнлэк, не моргнув глазом, объяснил полицейским чинам, что это лучины для растопки. «Ага, — вдумчиво кивнул полицейский офицер, — а топите вы, вероятно, скрипками Страдивари…» Впрочем, записи в дневнике Угловато показывают, что весьма серьезные суммы тратились Пайнлэком и его сподвижниками именно на то, чтобы поддерживать видимость благородной бедности — в те годы у английской разведки было намного больше денег, чем сегодня. Интересно, что, хоть в дневнике Угловато не приводится точного состава микстуры, вводившей исполнителей в сноподобный транс, на его страницах пять раз (!) упоминается шпанская мушка. Видимо, фармакология ритуала не слишком изменилась со времен Французской революции. «Если мы вспомним, — пишет Голгофский, — что именно английские негоцианты в свое время поставляли шпанскую мушку де Саду, складывается впечатление, что антисемиты самым роковым образом ошибаются в понимании источника мирового зла…» Оставим и это глупое замечание на совести Голгофского — нормальный историк, да и просто человек, никогда не будет переносить на большие человеческие общности вину за действия отдельных их членов, спецслужб и даже правительств — именно за этой гранью начинаются шествия с факелами, восторг единения с вождем и ковровые бомбардировки городов, где он был испытан. Почти в каждой главе своей книги Голгофский архивирует для читателя небольшой катарсис (увы, распаковывающийся не всегда). Здесь эмоциональный пик достигается, когда Голгофский находит в дневнике следующую запись: победа сознат. смел. раб. — три свин. 8 ведер мух. В этот момент мы возвращаемся к началу книги, где изображен сидящий за своим рабочим столом Константин Бальмонт. Голгофский сверяет даты — стихи написаны поэтом через несколько дней после того, как Артемий Угловато занес в свой гроссбух процитированную выше пометку. Да, связь одного с другим несомненна — но, когда Голгофский пытается увязать не вполне обычную для Бальмонта навязчивую гражданственность стихотворения с большим объемом скормленных свиньям мухоморов, мы уже не с ним — вряд ли стоит относиться всерьез к подобному писаревскому материализму. Голгофский задается еще одним интересным вопросом — что послужило триггером для активации этой химеры? И сам же на него отвечает — наверняка какая-нибудь неприметная строчка в передовице из «Русского Слова» (известно, что газета обменивалась материалами с «Таймс»). «Было примерно так: Бальмонт просматривает передовицу, кидает газету на стол, поднимает задумчиво-мечтательный взгляд в окно, и — » В конце этой главы Голгофский предлагает нам еще раз вглядеться в лицо капитана Пайнлэка в образе индийского факира. *** Голгофский наконец вспоминает про Ирину. — Откуда этот гроссбух? — задает он вопрос, возникший у читателя еще сто пятьдесят страниц назад. У Ирины ангельский характер: вместо того чтобы опробовать на Голгофском свой маникюр, она тихонько отвечает: — У папы была большая картонная коробка с надписью «ROOT». По-русски «корень». Он ее прятал на антресолях, куда я не могла залезть. Вот там эта книга и лежала. Потом он перенес ее в кабинет. — А что еще было в этой коробке? — спрашивает Голгофский. Ирина улыбается. Видно, что воспоминание ей приятно. — Я в детстве думала, лечебные корешки. Один раз, когда у нас был ремонт, я подтащила к антресолям стремянку и открыла коробку. Внутри оказались странные вещи. Вот этот гроссбух. Указки типа дирижерских палочек. Несколько старых газет. Какая-то надписанная черноморская фотография… — А куда все делось? — спрашивает Голгофский. — Выбросилось постепенно, — говорит Ирина. — Папа просто потерял интерес, наверное… Гроссбух вот остался. — А еще что-нибудь сохранилось? Может быть, эти дирижерские палочки? Ирина хмурится, вспоминая. — Палочки выкинули. Но я потом видела кавказскую фотку. Кажется, шестидесятые или семидесятые. Какая-то женщина на фоне беседки. И море. Я почему-то решила, что это старая папина любовь… Он этой фотографией книги закладывал. Вот в какой-то книге я ее и видела, и не так давно. Вещи генерала, все его архивы и документы были вывезены спецслужбистами сразу после случившегося с ним несчастья — но книг не тронули. Ирина забыла, где именно она видела закладку-фотографию. Она только помнит, что это был зеленый том приличных размеров. Кажется, про немецкую философию. Голгофский два раза перерывает книги на даче генерала и находит в общей сложности восемь томов, которые имеют известное отношение к немецкой философии. Два из них зеленого цвета. Но закладки-фотографии там нет. Тогда Голгофский просматривает генеральские книги еще раз, обращая внимание на зеленые тома. Снова неудача. Голгофский перелистывает все книги вообще — это занимает целых три дня. Во время поисков ему попадаются заметки генерала на полях некоторых книг. Естественно, они приведены в тексте романа: «…американские левые, эти всеядные апроприаторы-ксеноморфы, эти пухлые бенефициары транснационального вампиризма, косящие под его врагов, эти играющие во фронду котята ЦРУ, превратившие «сопротивление» в привилегированный костюмированный хэллоуин, охраняемый семнадцатью спецслужбами… Какая мерзость — и какой восторг совершенства!» и т. д. Это больше напоминает радикального французского философа на банковском гранте, чем генерала ГРУ на пенсии. Видимо, записи связаны с таинственной деятельностью Изюмина, но как именно, пока неясно. Наконец Голгофский находит то, что искал. Это, что любопытно, одна из книг, уже использованных им по миссионерской части — он обнаруживает ее под кроватью. Наш автор, естественно, не удерживается здесь от скабрезной шутки, унижающей одновременно великую немецкую философию и женское достоинство. Мы не будем ее приводить — подобное гусарство извинительно только тем, кто хоть изредка ходит в атаку. В остальных случаях это даже не гусарство, а просто вульгарность. Желто-коричневый альбом под названием «Тайная история «Аненербе» — одна из изданных в девяностых годах книг-сенсаций. Она рассказывает о деятельности нацистского оккультного института — «Академии родового наследия», или «Немецкого общества по изучению древних сил и мистики». Ну да, пишет Голгофский, в конце концов, вся так называемая немецкая философия, как новогодняя елка, увенчивается шпилем «Аненербе» — так что Ирина по большому счету права (но неправ сам Голгофский — шпиль устроен несколько сложнее, и вскоре нашему автору придется поправлять самого себя). «Аненербе», конечно, известная организация — но обнаруженная Голгофским книга полна недостоверных историй и сомнительных комментариев. Генерал, однако, читал ее внимательно и даже заложил на одном развороте старой фотографией. Той самой, про которую говорила Ирина. Голгофский вознагражден за свой труд: в этот момент он берет сразу два следа — и оба приведут к важнейшим открытиям. Но по порядку. На заложенном развороте — сильно отретушированная иллюстрация (видимо, книга воспроизводит снимок из старой газеты — подобная ретушь в военные годы часто была необходима по технологии). На снимке люди, стоящие на фоне изукрашенной рунами стены. Некоторые в эсесовском камуфляже, другие почему-то в хламидах. Те, что одеты в хламиды, держат в руках дубовые ветки (не доверяя дедуктивным способностям читателя, Голгофский поясняет, что понял это по форме листочков). Под снимком подпись: