Как-то лошадь входит в бар
Часть 19 из 33 Информация о книге
Судя по его напряженному и упорному взгляду, устремленному на присутствующих в зале, кажется, что он искренне верит в то, что такая возможность существует. – Где ты? – Он ухмыляется. – Где же ты, хранитель простодушный мой[138], рассказывавший мне анекдоты всю дорогу и солгавший, что будешь участвовать в соревновании рассказчиков анекдотов? Я недавно проверил. Сейчас я в процессе генеральной уборки, наведения полного порядка на рабочем столе. Поймите, я должен увязать концы с концами, поэтому и выяснял, расспрашивал, расследовал, искал даже в выпусках журнала «Бамахане» того времени. Никогда не было ничего подобного, никаких конкурсов анекдотов в армии не существовало, он, хитрюга, просто выдумал для меня, так этот водила хотел хоть немного облегчить мне жизнь. Где же ты, дорогой мой человек?.. А сейчас будьте со мной, не выпускайте моей руки ни на секунду. Водитель вернулся к машине, а я пошел к стоявшим там людям. Помню, шел я медленно, будто ступал по битому стеклу, и только глаза мои бешено метались. Вот соседка, жившая этажом ниже, она всегда ссорилась с нами, потому что наша стирка, все это тряпье, которое носил отец, капало сверху на ее сушившееся белье, а сейчас она здесь. Вот и доктор, ставящий папе банки, если у того поднимается давление, а вот женщина из местечка, где родилась мама, это она приносит в наш дом книги на польском, а вот еще один знакомый, а вот и другая женщина… Там было, наверное, человек двадцать. Я и не знал, что у нас так много знакомых. В квартале с нами почти не разговаривали. Возможно, эти люди как-то связаны с парикмахерской? Не знаю. Я к ним не приближался. Не видел ни его, ни ее. Меня вдруг заметили, узнали, стали на меня показывать и перешептываться. Рюкзак как-то сам соскользнул со спины. Тащить его у меня не было никаких сил. Он обнимает себя руками. – Вдруг подходит ко мне один высокий такой, с черной бородой-метелкой из Хе́вра Кади́ша[139], говорит мне: «Ты сирота? Ты сирота Гринштейнов? Где ты был? Только тебя ждем!» Он крепко схватил меня за руку, сдавил ее и потащил за собой, а по дороге еще и приклеил мне на макушку картонную ермолку… Довале пристально смотрит на меня. Его глаза впиваются в мои. Я отдаю ему все, что есть у меня, и все, чего у меня нет. – Он подводит меня к такому строению из камня, мы заходим внутрь. Я не смотрел. Зажмурил глаза. Думал, может быть, папа или мама будут там, они ждут меня. Произнесут мое имя. Ее голосом или его голосом. Ничего я не услышал. Открыл глаза. Их там не было. Только какой-то тучный религиозный парень с закатанными рукавами быстрыми шагами прошел сторонкой с лопатой в руках. А тот, с бородой, волочит меня дальше. Мы прошли в зал и вошли в еще одну дверь. Я заметил, что это совсем небольшая комната, были там на одной стене большие раковины, с ведром, и еще несколько влажных полотенец или простыней. И продолговатая такая тележка на колесиках, а на ней – какой-то сверток, обернутый белой материей, и я уже понял, что это: там человек… А тот, высокий, говорит мне: «Проси прощения», – а я… Довале роняет голову на грудь, обнимает себя крепко-крепко. – Я не двинулся с места. А он тычет мне пальцем в плечо сзади: «Проси прощения», – говорит он мне еще раз. Я спрашиваю: «У кого?» Я не смотрел на тележку, только вдруг промелькнуло в голове: «Это вообще-то не очень уж длинный сверток, и, возможно, это не она, это не она!» Может быть, я зря испугался. Просто мозг сыграл злую шутку. И тут я испытал такое счастье, которое не испытывал никогда в жизни. Ни до этого, ни после этого. Безумное счастье, словно это я сам спасся от смерти в эту минуту. Он снова толкает меня в плечо: «Проси прощения!» И я снова спрашиваю: «У кого?» И тут его осенило, он перестал тыкать пальцем и спросил: «Ты не знаешь?» Я ему ответил, что не знаю. Он перепугался: «Тебе не сказали?» Я снова ответил: «Нет». И он наклонился низко-низко, стал со мной вровень, я видел его глаза перед собою, и он сказал мне тихо, с нежностью: «Ведь это твоя мама здесь». А после этого что́ я помню? Помню, помню… дал бы бог, чтобы я не очень-то помнил, может быть, и осталось бы в голове место для других вещей. Тот, из Хевра Кадиша, тут же повел меня назад, в большую комнату, а там уже собрались люди, которых я видел раньше, и когда мы вошли, они расступились, и я увидел своего папу, его поддерживал компаньон, сам же он с трудом стоял на ногах, как младенец, он висел на Сильвиу и даже меня не видел… Я думал… что же я думал… Он дышит глубоко. Намного глубже глубины собственного тела. – Я думал, что должен подойти к нему, обнять его. Но я был не в состоянии сделать и шага и, уж точно, посмотреть ему в глаза. А люди за моей спиной говорили: «Ну, иди к папе, иди уже к папе, ка́дишл!»[140] Сильвиу шепотом уже сообщил папе, что я здесь, и он поднял голову, и глаза его открылись, словно он увидел Мессию. Он оставил Сильвиу, шатаясь, подошел ко мне, широко раскрыв руки, и с плачем выкрикивал ее имя и мое – вместе. И я вдруг увидел его старого, в присутствии всех плачущего на идише, что теперь мы с ним остались вдвоем, и как же это с нами случилось такое несчастье, и за что это нам, ведь никому мы не делали зла!.. Я не двинулся с места. Не сделал и шага в его сторону, а только разглядывал его лицо и думал, какой же он болван, потому что все могло быть совсем наоборот, – миллиметр в ту или иную сторону, и все было бы совсем по-другому. И если он сейчас обнимет меня или только прикоснется ко мне, я ударю его, я убью его, я могу, я все могу, все, что я говорю, происходит на самом деле. И в ту же секунду, как я об этом подумал, тело меня перевернуло. Одним ударом меня подбросило, швырнуло на руки, картонная ермолка слетела, и я услышал, как все дышат, и стало очень тихо. Я начал убегать, а он бежал за мной, и он все еще не понял, он кричит на идише, чтобы я остановился, вернулся, но я весь перевернутый, я все переворачиваю. Снизу я видел, как все расступаются, когда я пробегаю между ними, и я выбежал оттуда, и никто не набрался смелости меня остановить. А он бежал за мной и кричал, и плакал, пока не остановился на пороге комнаты. Тогда и я остановился на площадке перед зданием, и мы стояли так и смотрели друг на друга, я – так, и он – так, и тогда я по-настоящему увидел, что без нее он ничего не стоит, что вся его жизненная сила происходила из того, что она была с ним. В одно мгновение он стал половиной человека. И он посмотрел на меня, и я увидел, как его зрачки медленно-медленно приближаются друг к другу. И вдруг я почувствовал, что он начинает понимать. Не знаю, каким образом, но в таких вещах он обладал инстинктом зверя. Вы никогда не убедите меня, что это не так: в одну секунду он осознал и постиг все, что я проделал по пути сюда, весь мой дерьмовый счет. Все он в один миг прочитал на моем лице. И он поднял вверх обе руки, и, я думаю, я уверен: он меня проклял. Потому что из него вырвался крик, подобно которому я никогда не слышал от человека. Крик, как будто я его убил. И в это мгновение я упал, у меня подломились руки, и я распростерся на асфальте. Люди, находившиеся на площадке, смотрели на меня и на него. Я не знаю, что́ он сказал, какое проклятие выкрикнул, возможно, все это было только у меня в голове, но я видел его лицо и чувствовал, что это страшное проклятие, и тогда я еще не знал, что оно будет властвовать надо мной всю мою жизнь, но так это было, куда бы я ни шел, куда бы ни убегал. Послушайте: там впервые у меня промелькнула мысль, что я, возможно, ничего не понял, что он и вправду был готов лежать на той тележке вместо нее. С ней у него не было никаких расчетов, он на самом деле ее любил. Его тело обмякло. «Ну что ж…» – бормочет он и снова угасает на долгое время… – И тогда он сделал мне вот так рукой, отрекся от меня, и повернулся ко мне спиной, и потащился в зал продолжать похороны. А я поднялся на ноги и побежал прочь среди людей и машин, уже точно зная, что все кончено, домой я не вернусь, для меня этот дом закрыт. Он медленно ставит термос у ног. Голова его наклонена, как и в ту минуту, когда он начинал свой рассказ. – Куда мне было идти? Кто ждал меня? Первую ночь я спал в бомбоубежище нашей школы, вторую ночь – в кладовке синагоги, а на третью ночь уже приполз домой, поджав хвост. Он открыл мне дверь. Ни словом не обмолвился о том, что было. Приготовил мне ужин, как обычно, но без всяких разговоров, ни со мной, ни с самим собой. Довале выпрямляется. Голова его болтается на тонкой шее. – Вот так и началась наша жизнь после нее… Я и он, в одиночестве, но это уже для другого вечера, а сейчас я немного устал. Молчание. Никто не шевелится. Проходит минута, еще минута. Иоав, директор зала, смотрит направо, налево, покашливает, прочищая горло, обеими руками бьет себя по толстым ляжкам, встает и начинает поднимать стулья, ставя их сиденьями на стол вверх ножками. Люди встают и тихо уходят, не глядя друг на друга. Кое-кто из женщин кивает Довале на прощание. Он стоит с потухшим лицом. Высокая статная женщина с серебряными волосами подходит к сцене, прощается с ним, склонив голову. На пути к выходу она проходит мимо моего столика и кладет на него свернутую записку. Я обращаю внимание на морщинки смеха вокруг заплаканных глаз. Мы остались втроем. Маленькая женщина, обхватив обеими руками красную сумку, стоит рядом со стулом, опираясь на одну ногу. Она такая крошечная, маленькая Эвриклея. Она ждет, смотрит на него с надеждой. Постепенно он возвращается из глубин, в которые погрузился, поднимает на нее взгляд и улыбается. – Спокойной ночи, Пиц, – говорит он, – не оставайся здесь. И не иди домой пешком. Окружение тут не слишком хорошее. Иоав! Вызови ей такси. Спишешь с моего счета, если там еще что-то осталось. Она не двигается с места. Застыла как вкопанная. Он тяжело спускается со сцены в зал и встает рядом с ней. Он еще ниже, чем кажется на сцене. Склоняется перед ней с какой-то старомодной рыцарской грацией, целует в щеку и отступает на шаг. Она все еще неподвижна. Стоит на цыпочках, глаза ее закрыты, и вся она тянется к нему. Он снова приближается к ней, целует ее в губы. – Спасибо, Пиц, – говорит он, – спасибо за все. Ты и представить себе не можешь… – Пожалуйста, – говорит она со всей своей деловой серьезностью, но лицо ее заливается румянцем, и птичья грудная клетка вздымается. Она поворачивается и уходит, слегка прихрамывая, ее рот округлен в улыбке чистого счастья. Теперь в зале – только я и он. Он стоит передо мной, опираясь рукой о край стола, и я тотчас присаживаюсь, чтобы не давить его массой моего тела. – «Я приговариваю тебя к смертной казни через утопление», – цитирует он слова отца к сыну из рассказа Кафки и поднимает над головой термос, из которого вытекают последние капли. Несколько из них попадает и на меня. Смуглый парень в майке снова на кухне, моет посуду и изливает душу в песне «Let it be». – У тебя есть еще минута? Руки его дрожат от напряжения, когда он снова поднимает себя на сцену и усаживается на краю. – Даже целый час. – Ты не спешишь домой? – Я никуда не спешу. – Просто, знаешь… – Он слабо улыбается. – Только пока адреналин чуть-чуть не спадет. Голова его опущена на грудь. Он снова выглядит так, будто заснул сидя. Внезапно Тамара оказывается здесь, вокруг меня, я чувствую ее присутствие с такой силой, что у меня перехватывает дыхание. Я настраиваюсь на нее. Слышу, как она шепчет мне в ухо, цитирует нашего любимого Фернандо Пессоа: «Достаточно существовать, чтобы быть совершенным». Довале вздрагивает и открывает глаза. Ему понадобилась почти минута, чтобы сфокусировать взгляд. – Я видел, ты немного записывал, – говорит он. – Думал, стоит попробовать что-нибудь об этом написать. – Правда? – Лицо его наполняется улыбкой. – Когда все будет готово, я передам это тебе. – По крайней мере, от меня останется несколько слов. – Он смущенно улыбается. – Как опилки после спиленного дерева… – Смешно, – говорит он после краткой паузы, отряхивая руки от пыли сцены. – Я не из тех, кто скучает, ни по кому. Я несколько удивлен, но не говорю ни слова. – Но этим вечером, даже не знаю… Возможно, в первый раз с тех пор, как она умерла. Он проводит пальцем по очкам, лежащим рядом с ним на сцене. – Были сегодня такие моменты, что я буквально ее чувствовал… Не только как мою маму, я имею в виду, а как человека. Единственного человека, бывшего здесь, в мире. – А папа, – продолжает он, и голос его нежен, – продержался после ее смерти еще почти тридцать лет. В его последние годы я ухаживал за ним. По крайней мере он умер дома, со мной. – Что, в Ромеме? Он пожимает плечами: – Я не ушел далеко. Я вижу Довале и его отца: они идут по коридору навстречу друг другу. Пыльное время накрывает их. – Ты не будешь возражать, если я отвезу тебя домой? – предлагаю я. Он размышляет секунду. Пожимает плечами: – Если ты настаиваешь… – Иди и собирайся, – говорю я, вставая из-за стола. – Я подожду тебя на улице. – Минутку, не так быстро. Садись. Побудь моей публикой еще одну секунду. Он делает глубокий вдох, грудь расширяется, обе его ладони приложены к губам, словно рупор: – Представление окончено, Кейсария!.. Он посылает мне со сцены свою сверкающую улыбку. – Это все, что я могу дать вам. На сегодня у Довале больше нет раздач. И завтра тоже не будет. Церемония окончена. Прошу всех разойтись, соблюдая осторожность. Пожалуйста, следуйте указаниям лиц, ответственных за безопасность, и полицейских. Мне сообщают, что на выезде движение сильно перегружено. Всем спокойной ночи.