Каменное зеркало
Часть 21 из 56 Информация о книге
– В вашем гестапо больше дел никаких нет, кроме как приставать к каждому кацетнику? – спросила она тихо и зло. – Я не гестаповец, Дана. А вы уже не кацетница. – А разве вы тут не новую породу полицаев выводите? Штернберг бархатно рассмеялся. – Нет, подобной ерундой мы не занимаемся. Кто у вас в группе распускает такие симпатичные слухи? – Чего вам опять от меня надо? – помолчав, спросила она, такая ершистая и колючая, что, чудилось, вот-вот снова укусит. Её явно мучило непонимание того, почему этот эсэсовский чин битый час сидит тут перед ней и чего-то терпеливо допытывается. Ей, похоже, было бы куда спокойнее, если б её просто-напросто побили да отвели в карцер. Наверное, она вовсе не привыкла к какому-то особому – да вообще к любому – вниманию, или же очень боится внимания, подумал Штернберг. И, кажется, на ментальную корректировку рассчитывать, увы, не стоило… – Мне придётся отнять ещё немного вашего драгоценного терпения. Я принёс несколько предметов, – Штернберг достал из кармана галифе завёрнутую в платок горстку разномастных, преимущественно канцелярского назначения вещиц. – Попробуйте определить, каким людям они принадлежат. – Это что, экзамен? – хмуро поинтересовалась девушка. – Нет, вроде проверочной работы. Без оценок. – Я такого не умею, – это было заявлено с тупой твердокаменной угрюмостью. – Да вы сначала попробуйте, – благодушно предложил Штернберг; он помнил, что раздражительный психометр давал об этой злосчастной курсантке самые скверные отзывы. – Не торопитесь, я подожду. И не стесняйтесь, говорите абсолютно всё, что придёт в голову. Девушка мрачно-недоверчиво посмотрела на его сложенные пригоршней ладони. Помедлив, взяла одну из вещей – короткий сточенный карандаш – и долго вертела в руках. – По-моему… – неуверенно начала она. Штернберг, с полуулыбкой, выжидательно приподнял левую бровь. – Это… это лежало в кармане у одного мужчины, ему лет сорок… Он вечно уставший. У него куча детей и злая жена. Он часто простужен. Он совсем седой. Он похож на этого, как его… на доктора Киршнера, который тут всё про самовнушение рассказывает. – Всё правильно, это и есть доктор Киршнер. Дальше. – А… а этой штукой писала женщина, но она больше похожа на мужчину. Это эсэсовка из охраны, такая большая, жирная, – девушка скривилась и брезгливо отложила расхлябанное перо. Подумав, выбрала новенькую автоматическую ручку. – Этот человек читает много книг. Вообще, он где-то учится. Он очень боится бомбёжек. Он имеет дело с большими хрустальными шарами. Я его здесь уже видела… – Герр Франке. Он ещё будет у вас преподавать. Дальше. Своей маленькой мальчишеской рукой с коротко остриженными ногтями, с грубо вытатуированными синими цифрами – было в этом корявом клейме что-то удручающе-бесстыдное, словно в выставленной напоказ культе нищего – девушка взяла затесавшийся в письменные принадлежности партийный значок, покрутила в пальцах и вдруг вздрогнула, подняла глаза на Штернберга – и поспешно отвела взгляд. – Это ваше, – сухо сказала она. – Верно, – ухмыльнулся Штернберг и, переложив платок на колени, с достоинством нацепил значок на левый карман кителя. Такой же значок, только поменьше, алой каплей горел на его чёрном галстуке. – Дальше. – Это снова доктора Киршнера. – Хорошо, дальше… Впрочем, ладно, довольно. На сегодня достаточно. Вот видите, вы же ни разу не ошиблись, а ещё утверждаете, будто ничего не умеете, – довольно сказал Штернберг. Всё-таки он не ошибся: талант. Интересно, что она сумела разглядеть в его ментальном отпечатке? Хотя это, пожалуй, и неважно. Элемент ненавязчивого доверия тут не помешает – она должна повиноваться человеку, а не мундиру. – Вас кто-нибудь раньше учил психометрии? – Нет. – Тем не менее у вас очень хорошо получается. Вы просто молодчина. На похвалу девушка ответила угрюмым молчанием, по обыкновению глядя в пол. Знать бы, о чём она думает, когда сидит вот так, подобно храмовой статуе. Соображает, когда же от неё отстанет этот назойливый эсэсовец? Гадает, что этому косоглазому в конечном итоге нужно? Или что?.. И как только живут прочие люди, подумал Штернберг, те, кто вовсе не слышит чужих мыслей, это ж, должно быть, сущий кошмар – постоянно предполагать, маяться, сомневаться, уставившись в глухой тупик ничего не выражающей физиономии собеседника. – Не буду больше вас раздражать. Но на прощание хочу дать пару советов. Во-первых – ну, это так, на всякий случай – не злоупотребляйте психическими приёмами, они отнимают очень много сил. Во-вторых: потрудитесь делать на занятиях хоть что-нибудь, если предпочитаете остаться здесь, а не отбыть в места куда менее цивилизованные. Да, и в-третьих: впредь постарайтесь смотреть на того, кто с вами разговаривает. Я-то, допустим, не самый достойный объект для созерцания, но зачем обижать других преподавателей? Им будет приятно, если вы будете хотя бы иногда на них посматривать – ведь у вас изумительно красивые глаза. От этого безобидного комплимента девушка взъерошилась – вот-вот зашипит. Тихо усмехнувшись, Штернберг поднялся. – Не сердитесь, но мне придётся время от времени вас навещать. Через день он пришёл снова и потом часто заходил вечерами, демонстративно оставляя распахнутой входную дверь. Он хотел, чтобы дичившаяся его девчонка привыкла к его обществу, воспринимала его как естественную и важную часть своего замкнутого существования, но категорически не желал, чтобы по школе пошли кривотолки относительно цели его визитов. Девушка-то, что уж говорить, оказалась удивительно хороша собой. Штернберг не раз замечал, как вымуштрованные часовые и курсанты-эсэсовцы жадно впиваются взглядами в её нежное бледное лицо и что по двору за ней частенько тенью ходит один кадыкастый юнец с хрестоматийной русской фамилией – бывший заключённый мужского лагеря при Равенсбрюке, работающий теперь на кухне – бессильный перед несокрушимой стеной её презрительного молчания, но могущий невозбранно шарить глазами по её тонкой тускло-белой шее и слабым плечам. Штернбергу не составило труда прочесть, что этот девятнадцатилетний хлюст, из которого даже концлагерь не вышиб излишек гормонов, мучается честным намерением соблюсти все подготовительные приличия – и совсем не располагающим к приличиям яростным зудом в штанах, и всё больше склоняется к тому, чтобы под первым попавшимся предлогом затащить хорошенькую соотечественницу в какой-нибудь чулан. Этого парня Штернберг гонял с хищным наслаждением и от души позлорадствовал, увидав однажды, как его маленькая ершистая питомица в ответ на уже отчаянно-настойчивую попытку болвана заговорить с ней что-то злобно рявкнула на их тарабарском наречии, из-за чего придурок ошарашенно раззявил рот, сплошь покраснев. Обычно Штернберг приносил с собой несколько вещиц для психометрических тренировок или бумажные спирали для развития телекинетических навыков, и предлагал угрюмо молчавшей девушке выполнить какие-нибудь упражнения – как раз те самые, с которыми она якобы не справлялась, по словам других преподавателей. Хоть весь курс самостоятельно читай, с усмешкой говорил он, когда «безнадёжная» по чужим отзывам ученица безукоризненно выполняла все задания – на себя Штернберг взял теорию ментального поля, биоэнергетику и целительство, посчитав эти вещи самыми сложными для преподавания. Иногда он ничего не приносил и ничего не просил делать, а просто садился напротив и задавал вопросы. И порой получал ответы: за непроницаемым млечным стеклом чужого молчания вдруг показывались смутные очертания. Он с азартом исследователя по кирпичику разбирал стену отчуждённости вокруг этого безрадостного существа, такого плотно-телесного в насквозь прозрачном мире, и испытывал неизведанное ранее удовольствие от нового способа постижения мглистых сумерек чужого сознания, способа непривычного, невероятно сложного – но неожиданно увлекательного. Ему и раньше приходилось встречать людей, чьих мыслей он не мог услышать – это всё были эсэсовские экстрасенсы вроде него, он с полной уверенностью знал, что следовало ожидать от вскрытия их сознания, анатомия там была вроде его собственной – карьера, деньги, та или иная доля преданности общему делу, выкидыши протеста и вины в той гниющей куче, в которой лучше было вовсе не копаться. А вот что можно было ожидать от маленькой узницы со злыми эльфийскими глазами – этого не знал никто. Из отрывистых ответов курсантки он сумел кое-что разузнать об её прошлом. Семья её бежала из послереволюционной России и с середины двадцатых годов скиталась из страны в страну, покуда ненадолго не осела в Чехословакии. Сначала уехал и не вернулся отец, потом мать, и девочка осталась жить у дальних родственников, державших в местечке под Прагой гостиницу и какие-то лавчонки. Родоначальник предприимчивой династии Моисей Фляйшман, немецкий иудей, некогда отрёкся от веры предков и женился на православной, дети выросли в безверии. Это большое и разношёрстное семейство арестовали по доносу как евреев, хотя назвать их таковыми было очень трудно. Дома разговаривали по-немецки, по-чешски, по-русски; жилище было постоянно полным-полно какими-то бедными родственниками и приживальщиками, которых, впрочем, хозяева не кормили за так, а заставляли на себя работать – среди них была и Дана. Её настоящее имя – пушистое «Даша», которое Штернберг нашёл совершенно очаровательным – резало слух какой-то вздорной дуре из тёток, и девочку стали звать Данкой. Школы она не окончила: то ли сама не пожелала, то ли не дали. Фляйшманы никогда не напоминали ей, что для них она никто, но обращались бездушно, как с рабочей скотиной. Бледная радуга относительно благополучного раннего детства на горизонте её памяти породила в ней болезненное презрение ко всему окружающему миру. Женщин она просто презирала, мужчин – ещё и боялась. Последние, в том числе и родственнички, были весьма не прочь воспользоваться беззащитностью на редкость хорошенькой девочки, и она яростно защищалась. Именно так обнаружилась её способность приносить несчастья. Первого, кто попытался учинить над ней насилие, пожилого шурина старого гриба-Фляйшмана, хватил удар при подготовке к решающему штурму – что никого не удивило. Зато всех всполошила необъяснимая смерть хозяйского внука, здорового ядрёного парня, и его приятеля – эти двое полагали, что сумеют безнаказанно потешиться молоденькой работницей. Потом её долго не трогали, а она старалась как можно реже попадаться людям на глаза и марала лицо сажей – но даже это не всегда помогало. После трёх смертей среди постояльцев гостинички хозяева догадались, что держат у себя настоящую ведьму. В тот вечер, когда Фляйшманы сообща решали, как придушат и где зароют – впрочем, всё это, кажется, было уже беллетристическим вкладом самого Штернберга, – в дом вломилось гестапо. Почти три года Дана волей случая переходила из концлагеря в концлагерь, своими скитаниями охватив всю географию рейха. Несколько раз пыталась бежать, её ловили. Летом прошлого года привезли в Равенсбрюк. К тому времени она уже целиком поняла и приняла свой страшный дар и в полной мере научилась им пользоваться. – А разве вы никогда не испытывали раскаяния, отнимая у людей жизнь? – спросил как-то Штернберг. – Вы же вроде эс-эс, а не пастор. Какое вам дело? – буркнула курсантка, по привычке уставившись в пол. – Скажем, интерес психолога, – ответил Штернберг. Его наглухо застёгнутый чёрный мундир с накрахмаленным белым воротником сорочки кощунственно походил на сутану. – Вам вот «интерес», а мне… Ну, поначалу страшно было из-за того, что получалось, очень. Потом привыкла. А что прикажете делать, когда вертухай заводит за угол и достаёт хер вот таких размеров? – Мне крайне не нравится, когда девушки выражаются так вульгарно, – поморщился Штернберг. – Тогда скажите, как это назвать по-другому, – с внезапной насмешкой предложила девица. Постепенно у него сложилось определённое впечатление о её внутреннем облике. Она была малообразованна, некультурна, у неё не имелось ровным счётом никаких личных взглядов или убеждений – одно лишь звериное недоверие ко всем вокруг. Но ей было ведомо сострадание: она жалела и защищала девочек-заключённых, – видимо, усматривая в их судьбах отражение собственной. Штернберг однажды подслушал, как она поучала девочку-подростка Сару с безнадёжно еврейской наружностью насчёт того, что «косоглазого можно не бояться, он хоть и двинутый какой-то, но вроде неопасный, а вот от рыжего – доктора Эберта, специалиста по астральным сущностям – лучше держаться подальше» – и впрямь, у Эберта при виде евреев дёргалось в нервном тике пол-лица. За всю жизнь Дана не прочла ни единой стоящей книги. Писала безобразным куриным почерком. Неясно было, как у неё обстояло дело с русской грамматикой, но в написании немецких слов она делала чудовищные ошибки. Однако речь её была хоть и незатейливой, но довольно правильной, только для рассказов о своих мыканьях по концлагерям она пользовалась жаргоном заключённых, слишком крепко в неё въелся лагерный быт, да и, видимо, в других словах она и впрямь не умела всё это описать. Всё чаще Штернберг стал замечать, что девушка быстро перенимает его манеру выражаться, копируя даже интонацию – он знал за собой пристрастие к книжным оборотам, и очень удивился, увидев свою манеру ведения беседы словно в надтреснутом зеркале. Новоприобретёнными округлыми фразами и словосочетаниями Дана пользовалась с очевидным удовольствием – вероятно, такого немецкого, на котором с ней говорил Штернберг, девушке раньше слышать просто не доводилось, и она училась пользоваться литературным слогом подобно ребёнку, осваивающему речь. В один из своих наставнических визитов Штернберг счёл нужным написать курсантке памятку по простейшей медитации – и заметил, что полуграмотная девица с несвойственным ей пристальным вниманием следит, как он заполняет лист ровными строчками, своим элегантнейшим, каллиграфическим почерком, который служил ему предметом особой гордости ещё с начальных классов гимназии: барокко заглавных букв, готика строчных, торжественные шпили согласных и стремительные ласточки над умляутами. Эту запись девушка приняла бережно, двумя руками, словно хрустальную пластину, отошла с ней к окну, тихонько дуя, чтобы чернила совсем высохли, и уставилась на неё в оцепенении полнейшего восторга. Штернберг никогда ещё не видел, чтобы какой-нибудь автограф, да хоть самый вычурный, вызвал у кого-то приступ такого блаженного восхищения. Впоследствии он не раз замечал, как девушка рассматривает или старательно копирует эту записку, и прячет листки, стоит ему переступить порог. Таким образом он понял: есть на свете множество вещей, способных поразить воображение его маленькой хищной зверушки – и этим непременно следует воспользоваться. Эта власть – власть восхищения – могла оказаться гораздо надёжнее, чем могущество всех амулетов, вместе взятых. Штернберг приметил, что курсантка часто глядит на его руки – то ли девицу привлекало обилие драгоценных камней на перстнях, то ли ещё что, – но теперь он следил за тем, чтобы при разговоре с ней руки постоянно были на виду, и жестикулировал больше обычного. Как бы невзначай он оставил ей пару схем из своих конспектов, и она, бедолага, часами их разглядывала, будто произведения высокого искусства, так, что ему даже становилось немного совестно от того, что он подкупает её такой ерундой. В одно из своих посещений, теперь полушутя именуемых им «частными уроками», Штернберг принёс серебряную коробочку вроде портсигара, открыл её, длинным серебряным пинцетом достал округлый серый камешек-голыш и положил на ладонь девушке. На сей раз речь снова шла о психометрии. – Это что – чьё-то? Да кому это нужно? – с хмурым подозрением спросила Дана, догадавшись о каком-то подвохе. – Вы сначала исследуйте, а потом сами мне скажите, – пожал плечами Штернберг. – Вы должны уметь исследовать любой предмет, не только тот, что постоянно находится при каком-то человеке. Она послушно закрыла глаза, держа камень в левой руке. – Я ничего не чувствую. – Сосредоточьтесь. – Тут ничего нет. – Неправда, – улыбнулся Штернберг. – Да этого дурацкого камня ни одна собака не касалась… Нет на нём ни черта. – А всё-таки? – Нет! – Ну, раз, по-вашему, нет – пусть будет нет, – с этими словами Штернберг преспокойно вышел из комнаты. Через минуту он, с самым невинным видом, вернулся. Девушка покосилась на него пасмурно, но с блёклой улыбкой. – Водопад, – тихо произнесла она, держа перед собой камень в полураскрытой ладони. – Большой водопад, а вокруг лес и горы… – видимо, она хотела добавить что-то ещё, но не умела, и только молча прикрыла глаза с выражением того умиротворённого восхищения, которое Штернберг уже видел, когда она рассматривала его записи, – и которое ему очень нравилось. Своим маленьким экспериментом он остался чрезвычайно доволен: его начинающая ученица с первого раза распробовала то, что умеют ценить лишь избранные, гурманы, мастера психометрии. Сейчас даже трудно было себе представить, каких высот она достигнет при должном обучении – и за экстрасенса такого уровня начальники подотделов будут готовы друг другу глотки перегрызть, злорадно подумал Штернберг. Но никому не отдам, ни за что. Моя. Он не желал забивать голову своему маленькому ассасину восточными премудростями, основанными на почтительном отношении ко всему живому, и решительно отстранил её от занятий по целительству, полностью отдавая себе отчёт в том, что, вероятно, поступает далеко не самым лучшим образом. Зато регулярно приносил ей редкости вроде куска горной породы, которого не касались ни птицы, ни звери, ни люди, хранившего величественное безмолвие гор, холод зимних ветров в заснеженных ущельях и жар палящего в летний полдень солнца. А ещё с воодушевлением устраивал ей тренировки по лозоискательству. Курсанты всегда проходили подобные тренировки в помещениях, и Штернберг решил ради разнообразия сводить свою маленькую хмурую ученицу в монастырский сад. В саду курсантам из бывших заключённых бывать категорически воспрещалось: слишком уж пригласительно-низкой была щербатая каменная ограда, и колючая проволока на ней, подло дезертируя, то тут, то там провисала от буйных ветров, слишком глухими были стены строений вокруг, слишком ветвистыми – старые корявые яблони, беззастенчиво тянувшиеся прямо к ограде – Штернберг почему-то всё смущался отдать приказ спилить их. Это место не располагало к казарменной строгости: даже караульные выходили сюда, будто на прогулку. Здесь, дождавшись начала густого и тёплого февральского снегопада, Штернберг разбросал под деревьями золотые и серебряные цепочки, водонепроницаемые наручные часы, шарики, отлитые из различных металлов, компас, карту в кожаном чехле, пузырёк от чернил, футляр от очков, пустой бумажник, подождал, пока снег полностью скроет его следы, и привёл в сад свою подопечную, нахохлившуюся от сырости и недоумения. Она зябко, но заинтересованно озиралась кругом – на низкое пасмурное небо, на влажные чёрные стены, на ослепительно-белые шатры деревьев, на кустарник в снежном цвету. Штернберг вручил ей проволочную рамку лозоискателя и, присев перед ней на корточки, поправил её руки так, чтобы рамка могла свободно поворачиваться во все стороны. Неловкие пальцы курсантки порозовели от холода, пальтишко на ней было серенькое, сиротское, потёртый платок сполз на затылок, в коротких, но густых и уже определённо волнистых тёмно-русых волосах блестел тающий снег, а её загадочные эльфийские глаза – травянисто-зелёные в ровном снежном свете – то и дело смаргивали с черноты зрачков крошечное сумеречное отражение белого сада и угловатой вороной тени на снегу. Штернберг тщательно раздавил в себе зашевелившуюся было жалость к этому заброшенному, тёплому, пушистому существу. Рамка в руках Даны работала идеально. Девушка молча выслушивала описание вещи или название металла, шла, куда указывал длинный клюв согнутой под прямым углом проволоки и, поворошив ногой неглубокий снег, подбирала искомый предмет. Штернбергу бо́льшую часть времени оставалось только шататься вокруг без дела. Господи, до чего же всё-таки талантлива. Курсантка не глядя совала ему в руку очередную вещь, так равнодушно, будто клала её на конвейер, и, получив следующее описание, уходила. Караульный, проходя вдоль стены, глазел на них с любопытством. Штернберг посмотрел на узкую, отрешённую, такую презрительную спину девушки, остановившейся под яблоней, широко ухмыльнулся караульному, слепил большой снежок и швырнул в самую верхушку дерева. Верхние ветки дрогнули, сбрасывая свой груз на нижние, а с тех весь снег каскадом осыпался на землю, на мгновение скрыв белой мглой стоявшую под деревом курсантку. Караульный одобрительно осклабился. Девушка тихо пошла назад, тупо глядя себе под ноги, даже не отряхиваясь, и протянула Штернбергу мокрую руку со свисающей с пальцев золотой цепочкой. Напа́давший ей за воротник снег быстро таял, оседая крупными каплями на сбившемся платке и нежной шее. В её показном равнодушии ощущался мрачный вызов. Штернберг снова опустился перед ней на корточки – так он мог видеть её склонённое лицо. – Вы что же, на меня обиделись? Вы на меня сердитесь?.. Курсантка молча смотрела прямо перед собой. Штернберг ожидал от неё какой-нибудь короткой, но наглой реплики – внезапные проблески нахальства посреди серой хмурости, он заметил, были ей вообще свойственны, – но она ничего не сказала. Половину состояния отдал бы, только чтоб прочесть сейчас её мысли. – Простите меня, это была действительно глупая выходка, – произнёс Штернберг своим бархатным голосом, на своём отвратительно-эталонном хохдойче и принялся перчаткой легко счищать снег с узеньких плеч курсантки. Она брезгливо отстранилась, по-прежнему протягивая ему руку с находкой. Штернберг взял цепочку, но тут же ссыпал обратно. Змеящаяся нить из золотых звеньев уютно улеглась в ладони девушки. – А хотите, я вам это подарю? – вполголоса спросил Штернберг. Девица зло швырнула цепочку ему под ноги и сразу испугалась содеянного: вздёрнула руки, ожидая замаха, удара. За подобное любой лагерный офицер избил бы её до полусмерти. Штернберг с едва слышным смешком поднял украшение. – Не бойтесь, Дана, я не обладаю великосветскими манерами оберштурмфюрера Ланге. У вас полно снега за воротником. Вытряхните его, не то меня сгложет чувство вины, если вы простудитесь. Девушка, отвернувшись, пробормотала что-то, кажется, по-русски – одно слово стеклянно-круглое, другое колючее. Русского Штернберг не знал. О значении этих двух слов он потом справился у доктора Киршнера, неплохо по-русски говорившего. Как бы девица ни восхищалась его красивым почерком и психометрическими гостинцами, сам Штернберг оставался для неё тем же, что и тогда, в начале, в камере для допросов. Впрочем, он именно это и есть. Гладкая сволочь. На следующий день строптивая питомица повергла его в полнейшее изумление. Она подошла после общей лекции, уставилась на него, задрав голову, зелёными глазищами и неловко спросила глуховатым голоском: – Доктор Штернберг, а вы ещё поведёте меня в тот парк с деревьями? Небывалое дело: она сама к нему обратилась, она совсем открыто смотрела на него и ждала ответа. Он удивился и, что уж скрывать, умилился. «Парк с деревьями». Ещё бы, откуда взяться деревьям на дрожащих от перекличек перронах, в душных вагонах-телятниках, в гиблой пустыне концлагеря, в лязгающем железном аду завода? Наконец, в каменном мешке монастырского двора, где позволено гулять курсантам-заключённым?.. Разумеется, поведу, отчего нет. И с тех пор вечерние визиты сменились вечерними прогулками, во время которых Штернберг учил девушку приёмам биолокации. Она уже не взъерошивалась, когда он поправлял её руки, глядела на него чуть настороженно и задумчиво, и Штернберг вновь и вновь уверялся: корректировка всё же сработала. Караульные привыкли к регулярным появлениям офицера и курсантки и уже не обращали на их загадочные занятия никакого внимания.