Каменное зеркало
Часть 22 из 56 Информация о книге
Штернберг давно оставил медитацию над злополучной руной своей воспитанницы, зато нашёл берёзовому амулету новое применение: однажды ради интереса привязал его на тонкую нить и протянул руку с получившимся маятником над планом монастыря. Он обнаружил, что, следуя направлению колебаний маятника, может точно определять местонахождение девицы. Это маленькое открытие его позабавило, но никакого особого значения он ему не придал. Иногда он развлекался тем, что в часы узаконенного досуга курсантов следил за перемещениями своей зверушки, представляя, как она скованно шагает, тоненькая, хмурая, – сначала через двор, теперь поднимается по лестнице, теперь идёт по коридору, сторонясь других курсантов, словно теней. Эти мысленные прогулки доставляли ему большое удовольствие. Мюнхен 13–17 марта 1944 года Мёльдерс, будучи теперь начальником оккультного отдела «Аненербе», давал ход только тем проектам, которые были ему по нраву – и вызывали глубочайшее омерзение у Штернберга. Мёльдерсова бригада психопатов изобретала электростанцию, которая заряжалась от огромного количества тонкой энергии, высвобождающейся при массовом убийстве людей в газовых камерах. Таинственный проект «Чёрный вихрь» выметал кассу отдела почище любого урагана. Штернберг подозревал, что Мёльдерс попросту обворовывает отдел, поскольку проект финансировался через ведомство Каммлера – и Штернберг пустил в ход все свои связи, чтобы натравить на Мёльдерса финансовую комиссию. Помимо всего прочего, выяснилось, что Мёльдерс обхаживает Гиммлера на предмет подключения своих людей к работе с Зеркалами и Зонненштайном – и регулярно доносит рейхсфюреру о том, что хозяин Зеркал словно забыл об их существовании. Штернбергу стоило большого труда убедить шефа СС в том, что от трупной вони Мёльдерсовых стервятников систему древних так коротнёт, что происшествие в Вевельсбурге покажется фейерверком на детском празднике. Мёльдерс не смог дотянуть лапы до Зеркал, но в качестве утешения доставил себе небольшое удовольствие: на правах начальника вызвал Штернберга к себе в кабинет и целый час отчитывал, как последнего мальчишку. – Вы будто на Луне живёте, мой милый юноша. Каждый немец работает в поте лица, чтобы помочь фронту, а вы в своё удовольствие лепите песочные замки, играете в какую-то школу! Со своими жестянками уже наигрались? Вы понимаете, юноша, что сейчас не время для игр? – Так точно, штандартенфюрер, – цедил Штернберг, глядя сквозь Мёльдерса. А тот наслаждался, заставляя его стоять посреди кабинета навытяжку, смаковал его искристую, пенящуюся ненависть, словно шампанское, и ломал всю эту комедию – прекрасно зная, что Гиммлер нарадоваться не мог на школу «Цет» и недавно распорядился повысить Штернберга в звании. Но в одном Мёльдерс был прав: с Зеркалами Штернберг, кажется, «наигрался». Он долго медлил перед дверью лаборатории, но так и не осмелился войти. Всё это время мысль о Зеркалах была с ним постоянно, мучила острой болью, словно металлические осколки под кожей. Но он не мог заставить себя толкнуть дверь, войти к своему творению: ведь ещё недавно его руки сладострастно изорвали в клочья какую-то газетёнку, когда он на мгновение во всех подробностях представил, как руководит пыткой Мёльдерса. А потом наорал на Валленштайна за то, что тот копается с «известным заданием». Тусклая стальная гладь Зеркал отразила бы сейчас гримасу, не слишком отличающуюся от всегдашней гримасы чернокнижника. С этой мыслью Штернберг отшатнулся от двери и ушёл, оглядываясь, словно кто-то мог за ним погнаться. Штахельберг 17 марта 1944 года Пасмурным вечером Штернберг возвратился в школу «Цет». Ещё глядя в окно автомобиля, он заметил одинокую нескладную фигуру, пересекавшую широкий мощёный двор. Когда вышел из машины, сразу ощутил на себе длинный взгляд, тупым копьём пролетевший через всё сумрачное пространство двора. Обернулся. Далеко, у хозяйственных построек, стоял тот мосластый русский парень, незадачливый ухажёр талантливой курсанточки, и смотрел на него. Это длилось всего долю секунды, но Штернберг успел уловить склизкое самодовольство, сквозившее в этом взгляде. И было там что-то ещё. Парень стоял слишком далеко, чтобы Штернберг мог отчётливо разобрать его мыслишки, но, вне всякого сомнения, хам смотрел на него с превосходством. Этот щенок, этот сопливый недобиток, слёзно вымаливавший себе жизнь сначала у солдат вражеской армии, а потом у лагерных надзирателей, смотрел на него, учёного и оккультиста, офицера СС, с оскорбительнейшим превосходством. Ах ты вошь, гадливо подумал Штернберг, и чего ты на меня так уставился? Впрочем, парень уже как ни в чём не бывало ковылял по своим делам. Штернберг побродил по комнатам своего жилища в самой новой части бывшего монастыря, отведённой под квартиры офицеров, не в силах взяться за какое-нибудь занятие, и в конце концов сел немного развлечься со своей любимой игрушкой, посмотреть, что там поделывает его маленькая подопечная. Наверняка сидит в своей келье или в библиотеке для курсантов… Он с удовольствием вообразил её, скрестившую под стулом тонкие ноги в тяжёлых башмаках. Но, к его удивлению, маятник показал что-то совершенно несусветное. Если верить маятнику и плану монастырских построек, девушка должна была находиться в каких-то каморках за кухней. Штернберг припомнил торжествующий взгляд кадыкастого парня – и его внезапно скрутило от дикого бешенства. Он так и заметался по комнате, как зверь по клетке. Ишь, дерьмецо, кухонная крыса, тварь похотливая… в головешку превращу недоделка… кадык раздавлю, яйца поотрываю… А она-то, такая гордая, такая презрительная, как она могла?! Чем эта погань купила её? Всё, пулю ему под брюхо, и долой, долой, хоть обратно в концлагерь… Или всё-таки не купил? Оглушил где-нибудь под аркой? Убью выродка… Штернберг выскочил в коридор, на ходу застёгивая ремень и поправляя портупею. Скоро каблуки его подкованных сталью сапог уже гремели по лестнице. Он бегом пересёк обширный двор, цепко держа в уме план монастыря, представляя себе, как отыщет сейчас этот проклятый чулан, ворвётся туда, отдерёт от неё поганца и, ох, как же он его изобьёт, живого места не оставит… Его шаги грохотали по узким тёмным коридорам. Два раза попадались запертые двери, и оба раза замки с резким щелчком открывались, едва не вылетая из двери под напором его воли. Он так спешил, что совсем не глядел под ноги и чуть не полетел кубарем, споткнувшись обо что-то мягкое, податливое. Он наклонился. Бесчувственное тело. А вот и хахаль нашей ведьмочки… Лицо парня было перемазано натёкшей из носу кровью. Жив, но без сознания. Штернберг озадаченно взъерошил волосы, уже обо всём догадавшись. Заглянул за угол, из-за которого шёл сумеречный вечерний свет. Вот и то, чего следовало ожидать: коридор оканчивается тупиком, и в стене белеет маленькое оконце с настежь распахнутыми ставнями. Штернберг подошёл к окну и увидел серое небо и тёмные заросли монастырского сада. «Парк с деревьями». Хитрющая девка… А он-то до чего хорош: всё ходил рядом и умилялся, осёл, покуда она путь к побегу высматривала. Вот что значит иметь дело с теми, кто закрыт для прочтения. Именно этим всё и заканчивается. Штернберг выглянул в окно. Оно находилось почти над самой землёй. Как всё просто. И караульным их компания давно примелькалась. Раз есть девчонка, значит, и офицер где-нибудь поблизости, всё в порядке. Штернберг представил, как побежит сейчас через все запутанные коридоры и подворотни до калитки сада, и едва не завыл от безнадёжности. Снова посмотрел на окошко. Это были, почитай, ворота для тоненькой девушки – и кошачий лаз для широкоплечего мужчины. Застрянешь тут – во веселья-то будет, мрачно подумал он, до боли упираясь локтями в холодный камень, цепляясь за всё вокруг пуговицами, пряжкой и кобурой. Любопытно, достанет ли у караульных выдержки изобразить гитлеровский салют при виде многоуважаемого начальства, на четырёх костях, в пыли и паутине, выползающего на свет божий из какой-то норы, задался он вопросом, таща через окошко громоздкие ноги-ходули. Поднялся и быстро пошёл вдоль стены, пригибаясь под низкими ветками. Скоро увидел девчонку, склонившуюся над двумя лежащими без сознания солдатами охраны. С отвращением заметил, что она деловито обшаривает карманы караульных – но в то же время какое облегчение испытал при виде этой узенькой серой фигурки, этой склонённой тёмной головки с мальчишечьей стрижкой. Живая, невредимая, неизнасилованная. – Дана! – строго окликнул он её. Девица резко выпрямилась. Он увидел выражение острого испуга и полнейшей беспомощности на её разом осунувшемся бледном лице. Затем её лицо исказилось гримасой отчаянной, безысходной злобы. – Так и знала, что вы за мной шпионите! – яростно выкрикнула она и глухо добавила: – Гадина косоглазая. Очковая змея… Фашист проклятый… – Во-первых, не фашист, а национал-социалист, – очень ровно сказал Штернберг. – А во-вторых, прекратите истерику, выложите всё, что вы взяли у этих ребят, и идите ко мне. Она стояла не двигаясь, маленькая, прямая и тонкая, невзрачное серое пальтишко почти сливалось с путаницей веток позади, и вся она была как на чёрно-белой фотографии, тень среди теней, только её необыкновенные глаза, сейчас широко раскрытые, блестели майской зеленью. Штернберг сделал шаг навстречу, кладя руку на крышку кобуры, и девица попятилась. – Дана, идите сюда, – он убрал руку от пистолета. – Идите ко мне. Поймите, вне стен этого заведения вас никто не ждёт. Вы там никому не нужны. Вас поймают и снова отправят в концлагерь, и я уже вряд ли сумею вас разыскать. А здесь вы – самая лучшая, самая одарённая среди всех моих курсантов. Идите сюда. Ну же. Девчонка вынула из кармана и бросила на землю какой-то золотой медальон, при этом не сводя глаз со Штернберга. – Подойдите ко мне, – мягко, но непреклонно повторял он. – Я не буду вас наказывать. Я ничего вам не сделаю, даю слово. Только идите сюда. Девушка угловатой, неестественной походкой медленно двинулась к нему, глядя исподлобья. Слушается. Разумеется, слушается. Тонкая струйка крови стекала у неё из носу. Тяжело ей далось уложить трёх человек подряд. И ведь что интересно, она никого из них не убила, просто лишила сознания… Когда она была совсем близко, у неё внезапно задрожали губы. Штернбергу показалось, что она вот-вот расплачется, и ему самому вдруг стало тоскливо и жалко её до слёз. Её пушистая тёмно-русая макушка едва доходила до пуговицы на нагрудном кармане его кителя. Почему-то Штернберг был почти уверен, что она сейчас подойдёт вплотную и уткнётся в него лбом, как это обычно делала Эммочка после очередной шумной ссоры с матерью. Она была уже в шаге от него. Привычным движением он положил ей руки на плечи, но спохватился: не стоит так фамильярничать с кацетницей, да ещё с такой негодяйкой – и за всеми этими сомнениями не успел увернуться от стремительно сверкнувшего движения курсантки. Он дёрнулся, но было поздно. Удар – и холод под рёбрами. Сдавленно ахнув, он отшатнулся, дико глядя на рукоять кухонного ножа, чёрт его знает, насколько глубоко вошедшего. Да что же это… Да подобные намерения я всю жизнь за сотню метров мог расслышать… А тут… Какого дьявола… Сморщившись, Штернберг потянул за рукоятку. Железо омерзительно скользнуло из-под рёбер. Всё воспринималось словно какой-то бред, и было невероятно больно. На клинке блестели алые разводы. Девчонка… Он тронул мокрый разрез на кителе, и ладонь сразу стала красной. Поглядел на девку – та расширенными глазами уставилась на его окровавленную руку. Это длилось всего мгновение, и паршивка во весь дух припустила к ограде. Штернберг рванулся за ней, но тут же согнулся и чуть не упал от страшной рези в груди. Выхватил пистолет, дрожащей рукой прицелился – но так и не сумел нажать на спусковой крючок. Тогда пару раз пальнул в воздух – чтобы в этот трижды проклятый сад вся охрана сбежалась. Дьяволова девка с кошачьей ловкостью взбиралась по дереву. Если она набросит на колючую проволоку своё длинное пальто… а с той стороны, пожалуй, и спрыгнуть можно… Штернберг вытянул напряжённую руку в направлении дерева, и крона яблони вспыхнула беснующимся пламенем. Девица с визгом свалилась на землю, но вмиг вскочила и бросилась прочь. Штернберг чувствовал, как нехорошо потеют ладони и в груди разрастается обморочная пустота. За спиной загремели шаги охраны. – Не стрелять!!! – взвыл он. – Не стрелять! Изловить! И немедля ко мне!.. Сад наполнился топотом и лязгом. Кто-то тронул его за плечо. – Оберштурмбаннфюрер, с вами всё в порядке? Штернберг с трудом разогнулся. – Чёрт, кажется, не совсем. Помогите-ка мне. Давайте в санчасть, и поскорее. Штахельберг 18–29 марта 1944 года Всю ночь Дана провела без сна в маленькой камере-одиночке. Она была уверена, что утром её повесят. Она ткнула ножом самого главного из здешних эсэсовцев, и теперь её, конечно, вздёрнут на первой попавшейся перекладине. Дана много раз видела, как вешают: ещё в том городишке под Прагой, где она выросла, немцы, едва придя, сразу соорудили на площади большую виселицу на полдесятка туш в ряд, и дня не проходило, чтобы они кого-нибудь там не повесили. Часто приговорённым перед казнью прилаживали на шею белые таблички, на которых жертвы сперва собственноручно, под дулом автомата, записывали, в чём провинились. Иногда немцы делали надписи сами, чёрной готической вязью. Частенько бывало и без табличек. Приговорённых ставили на чурбаны или на табуретки, которые затем выбивали у них из-под ног. Был там развесёлый гад, нередко во время этой процедуры наигрывавший на губной гармошке. Если приговорённый был толст и тяжёл, табуретка долго не выбивалась. Тогда солдаты пинали по ней до тех пор, пока она не разламывалась на куски, и крупное тело, дёргаясь, повисало на верёвке. Очень много вешали в концлагерях. Это было не страшно – существовали вещи неимоверно страшнее. Было только очень противно потом смотреть на искажённые лица и вываленные синие языки удавленников. Зато это довольно быстро, думала Дана, ёжась от тошноты ожидания и глядя на запертую дверь, которая, если ощущение времени не подводило, должна была вот-вот распахнуться. Немного помучиться, и всё. И дальше уже ничего не будет. Но дверь всё не открывалась. Так проходил день. Дана лежала на нарах и старалась ни о чём не думать. Умение совсем не думать она за три лагерных года освоила в совершенстве: перестаёшь думать – и всё проходит сквозь тебя, как вода через решето. Но сейчас не думать почему-то не получалось. К вечеру вновь проснулось ожидание – однако оно уже не имело ничего общего с тем утренним, тошнотворным. Нельзя было сказать, что Дане не нравилось это таинственное и чуть азартное чувство. Наоборот. Даже камера показалась не такой унылой. Почему-то ясно представлялось, что дверь сию минуту откроется, и порог переступит этот длинный эсэсовец с дурацкой ухмылкой, будет чего-то говорить, показывать, спрашивать, и можно будет смотреть на его подвижные руки, слушать расписную, как стёкла в церкви, речь, поломавшись, позволить уговорить себя что-нибудь сделать – и обнаружить, что те невероятные вещи, которые он выполняет с такой лёгкостью, запросто получаются и у неё, стоит лишь захотеть. Дане стало досадно: так надоел ей за полтора месяца этот косоглазый, такое отвращение он вызывал, почему она сейчас ждёт его прихода? Не придёт он уже, фриц окаянный, и чёрт с ним, с фашистом. Господи, как исступлённо она ненавидела этот чужой народ, всюду вторгающийся, везде приказывающий, каждым шагом всякой своей муравьиной единицы отравляющий всю землю вокруг таким отчаянием и такой беспомощностью, какая бывает только во времена стихийных бедствий и эпидемий. Как она ненавидела их за низко надвинутые каски и высокие фуражки, за плоские автоматы на груди, за мясницкий юмор, за вороний галдёж, особенно шумный по пьянке, за любовь к надписям и указателям, за аккуратность в любой мелочи и в любой мерзости, – да голоса лишишься, перечисляя. А этот эсэсовец. Рафинированная сволочуга. Невозможно не ненавидеть его за этот чёрный мундир, за щегольскую образованность, за то, что так сладко-гнусно втирается в доверие, за косоглазие, за очки… Мразь… Ну и глупая у него рожа была, когда он вылупился на торчащий пониже медалек нож. В камеру никто не заходил. Даже на оправку не выводили – все удобства были тут же, в углу. Еду регулярно подавали через «кормушку». На следующую ночь Дана как следует выспалась, свернувшись по лагерной привычке в клубок, хотя в камере не было холодно. И уже на второй день таинственная тишина за дверью и полнейшая неизвестность стали тяготить её. Она не могла не думать. Всё пыталась догадаться, что за кару ей уготовили. А вечером со злостью поймала себя на том, что снова ждёт, когда откроется дверь, войдёт долговязый человек в чёрном, усядется напротив и будет говорить, спрашивать, уговаривать. Ещё через несколько дней невытравимое и досадное ожидание сменилось, наконец, осознанием того, что он действительно больше не придёт. Странно – Дане стало очень зябко, будто из несуществующих щелей между плотно пригнанными камнями потянуло промозглым холодом. В её план вовсе не входило тыкать в него ножом, она даже вообразить не могла, что решится применить нож против неуязвимого для её ненависти эсэсовца. Фашистская чёрная шкура выглядела такой прочной, да и вообще, она не думала, что в человеческое тело так легко воткнуть железку. Но один злой удар – и сколько ослепительно-красной крови, яркой, почти светящейся на белых манжетах и холёных руках. На исходе первой недели заключения Дана всё-таки решилась задать приносившей еду надзирательнице мучительно-неотвязный вопрос. – Скажите, а доктор Штернберг – он придёт? Надзирательница глянула на Дану через окошко двери так, будто увидела говорящее полено. – Капут доктору Штернбергу, – пробурчала она. Дана вздрогнула, хотя ещё даже не уяснила до конца сути услышанного. – Как?.. Окошко захлопнулось. Дане показалось, будто нечто невидимое обрушилось на неё сверху, вдавливая в каменный пол. Прежде никогда такого не бывало – она ненавидела гадов, она убивала гадов одним лишь желанием убить и чувствовала облегчение: ну вот, ещё одним меньше. А тут – хотелось лечь и сдохнуть. Что же это такое, в панике думала она, фашиста ей, что ли, жалко? Да нет, не фашиста – рассказов мудрёных жалко, лестного внимания, похвал, диковинных рук в перстнях, тихого смешка, мягкого голоса, красивого почерка. Раньше всё это было – а теперь этого нет. Из-за неё. Дана перестала считать дни. Сутки напролёт неподвижно лежала лицом к стене. К еде она больше не притрагивалась. Штахельберг 29 марта 1944 года Франц ввёл в кабинет арестантку. Ему очень захотелось грубо толкнуть её в спину, прежде чем закрыть за ней дверь, – Штернберг почувствовал, – но Франц себе этого не позволил. Хотя со дня того происшествия в парке записал девчонку в личные враги. Девица сделала несколько неуверенных шагов и остановилась – как всегда, низко опустив голову. Штернберг не видел её почти полмесяца; впрочем, он и сейчас не особенно желал её видеть. Вызвал, пожалуй, лишь затем, чтобы убедиться напоследок: вот ещё одна его полнейшая неудача. Штернберг осторожно откинулся на спинку кресла, стараясь не потревожить рану. Он чувствовал себя больным – и даже не столько из-за этого идиотского ранения. Пока он валялся в госпитале, в школу «Цет» заявилась комиссия во главе с Мёльдерсом. По-видимому, этот бесцеремонный визит был своеобразной местью за регулярные обращения Штернберга напрямую к шефу СС, что, в сущности, было грубым нарушением субординации. Приезжие проэкзаменовали всех курсантов, двух бывших заключённых подвергли порке за «нарушение дисциплины» – тогда как телесные наказания были строжайше запрещены Штернбергом, – разругались с преподавателями, не желавшими ничего предпринимать в отсутствие хозяина школы, – однако результатом всего этого был не очередной донос Гиммлеру, как следовало ожидать, а заявка на двадцать экстрасенсов из числа бывших узников, без имён, но с указанием специальностей. Бывшие заключённые, видите ли, были лучше курсантов-эсэсовцев. Они действительно были лучше. Штернберга просто тошнило от ярости. И ещё этот чёртов разговор с рейхсфюрером – насчёт Зонненштайна – Штернберг явился на приём к шефу ценой вновь открывшегося кровотечения, лишь бы только развеять слухи об опасном ранении и не дать повод заподозрить себя в преступных просчётах при наборе курсантов. От одной мысли о капище левый бок наливался свинцовой болью. Зеркала внушали ужас. Кажется, с ними всё было кончено. Штернберг хмуро разглядывал арестантку. Всё это время девица провела в тюрьме, оборудованной в подвалах школы. По-видимому, Мёльдерсу действительно позарез нужны экстрасенсы, размышлял он, – в противном случае стервятник давно бы уже представил рейхсфюреру эту историю с покушением как неоспоримое доказательство неблагонадёжности курсантов-лагерников школы «Цет». Сегодня утром Штернберг приказал отправить на Восточный фронт, «за пьянство», охранника, донёсшего лично Мёльдерсу, как «одна пигалица пырнула оберштурмбаннфюрера». Правда, самой преступницы комиссия не видела – Киршнер, знавший о ценных талантах проклятой девицы, кстати ввернул, что поганку сразу же водворили обратно в концлагерь. В тюрьме девчонка упорно отказывалась от еды и сейчас едва стояла на ногах. – Садитесь, – Штернберг наконец указал на кресло. Курсантка медленно прошла через комнату, таща по паркету тяжёлые башмаки. Маленькая бандитка. Вот тебе и «ментальная корректировка», ядовито подумал Штернберг, прижимая ладонь к вновь разболевшемуся боку. Вообще говоря, негодяйку следовало бы повесить. Или увезти обратно в концлагерь. Здесь этой дикарке делать уж точно нечего. – А вертухайка мне сказала, – вдруг пробормотала девица, – будто я… будто я вас… – По-видимому, вас сильно огорчает то, что она ошиблась, – сухо заметил Штернберг. Девица ещё больше понурилась и чуть мотнула головой. – Нет… неправда… Штернберг уже знал, как ей удалось достать нож. Надзирательницы так и не вытрясли из неё признание, но тот парень с кухни всё выложил, стоило Штернбергу отвесить ему затрещину. Нож недоумок притащил девице в обмен на поцелуй – так условились, хотя болван питал куда более серьёзные надежды, – а получил ментальный удар, едва не смертельный. – Знаете, Дана, вы умеете очень убедительно лгать. Но прекратите этот спектакль, я вам не ваш приятель с кухни. Довольно уже.