Каменное зеркало
Часть 29 из 56 Информация о книге
– Доктор Штернберг, извините, мне очень нужно с вами погово… Не слушая, Штернберг грубо отодвинул её и выглянул в коридор: слава богу, обошлось без присутствия часовых. А если б засекли бестолковую девку раньше, наверняка бы уже такой шум подняли… – Да вы что, совсем разум потеряли? – обрушился он на злополучную ученицу, не забывая приглушать голос, так что выходило подобие низкого сдавленного рычания. Его рассердил даже не столько сам факт её самовольного появления на запретной для курсантов территории, сколько полнейшая неожиданность её дурацкого предприятия. – Думаете, если вас однажды сюда привели, то с тех пор вам позволено свободно шататься здесь, как по Унтер-ден-Линден[31] на первомайские гулянья? Вы вообще соображаете, что вы делаете? Вы меня под трибунал подведёте вашими фокусами! Вконец обескураженная девчонка уставилась на него в немом отчаянии, затем наткнулась на враждебный взгляд Франца и медленно попятилась. Штернберг цепко схватил её за плечо и вытащил в коридор. – Пойдёмте. Он, до крайности рассерженный, волок её за собой весьма грубо и наверняка не раз причинил ей боль, когда приподнимал за руку на резких поворотах, и всё время чувствовал под своими пальцами напряжение тонких, но крепких мышц и влажный жар подмышки. Дана молчала и только старательно перебирала ногами, чтобы не упасть от очередного рывка. Благополучно оставив позади длинный корпус, отведённый под офицерские квартиры, Штернберг несколько успокоился. Надо будет устроить разнос начальнику охраны. Совсем распустились. Удивительно, как под их носом ещё бомбу сюда не протащили… – Курсантам воспрещается выходить за территорию учебного корпуса и общежития без специального разрешения, – угрюмо отчеканил он, не сбавляя размашистого шага. – Повторите! – Курсантам запрещается… – девушка оступилась на крутой лестнице и не упала лишь потому, что он крепко держал её за руку. – Доктор Штернберг, отпустите меня, мне больно. – Дана, простите меня, – он машинально и совершенно невинно схватился растирать её узкие плечи, где наверняка остались синяки от его стальных когтей, но поспешно бросил это занятие, ощутив, как она напряглась под его руками. На скудно освещённой винтовой лестнице она стояла на целую высокую ступеньку выше и поэтому была гораздо ближе, чем обычно, – странно притихшая, едва заметно дрожащая, свежо пахнущая чем-то новым, не пеплом, а каким-то нежным цветочно-телесным ароматом, от которого у Штернберга сразу кругом пошла голова. Он отвернулся и, не оборачиваясь, пошёл вниз. Штернберг сопроводил курсантку до её комнаты, пройдя через всю женскую часть общежития, удивительно тихого после отбоя, остановился у порога, помедлил и всё-таки вошёл вслед за девушкой, оставив дверь распахнутой. Дана села на узкую кровать у стены, Штернберг – на единственный в комнате стул. Именно так, помнится, и начиналось его недостойное наставничество. Из коридора доносились шаги часового. Его скука звучала как долгая низкая нота. – А вот теперь рассказывайте, что у вас приключилось, – негромко велел Штернберг. – Только быстро. Иначе, когда я уйду, вам ещё от надзирательницы попадёт. – Не попадёт, – Дана тихонько и как-то нервно засмеялась. – Та, которая дежурит сегодня, сама после отбоя отрубается, из пушки не разбудишь. – Ладно, что у вас там за срочный разговор ко мне был? Дана не торопилась отвечать. В её пристальном взгляде было незнакомое, жадное любопытство, природу которого Штернберг не мог понять до тех пор, пока не осознал, что в спешке покинул квартиру в своём домашнем, не предназначенном для чужих глаз, обличье. На нём не было той плотной, как змеиная чешуя, непроницаемо-чёрной эсэсовской шкуры, которая обеспечивала недосягаемость, неподсудность и неуязвимость. На мгновение он испытал леденящее, граничащее со страхом чувство. Сейчас он был сам по себе, отдельно от той стальной мощи, представителем которой привык себя ощущать, – в своей распахнутой на груди лёгкой белой рубахе с закатанными до локтей рукавами, штатских брюках и мягких туфлях из тонкой кожи. Штернберг чувствовал, как изучающий взгляд девушки, сначала прикованный к золотому языческому амулету в проёме распахнутой рубашки, скользит по его плечам, по жилистым предплечьям, густо поросшим прозрачной золотистой шерстью, по точёным запястьям и кистям, задерживается на левой руке, исполосованной тонкими белыми шрамами, идёт по плавной линии поджарого бедра до угловатого колена и дальше, до стройных щиколоток и длинных узких ступней. Дана едва заметно улыбнулась: вероятно, она по достоинству оценила архитектонику этого долгого тела, разнообразными тренировками превращённого в совершенный механизм, стройный и рациональный, как контрфорсы готического собора. Штернберг стащил очки, достал из кармана платок и принялся с силой тереть круглые линзы. – Дана, у меня нет времени сидеть и ждать, когда вы наконец заговорите. Либо вы без промедления выкладываете вашу проблему, либо я ухожу. И стоило вам тогда беспокоить меня в столь поздний час? – он впечатал в переносицу очки и строго взглянул на неё. – Это очень важно, – отрывисто произнесла Дана, отводя глаза. – Сейчас. Подождите, пожалуйста… – она вздохнула, глубоким прерывистым нервным вздохом. – Доктор Штернберг, только, пожалуйста, обещайте, что не будете сердиться, если я скажу… Обещаете? – Обещаю, – тихо ответил он, почему-то внутренне обмирая, как перед прыжком в пустоту. – В общем, я не поеду ни на какое новое место работы, доктор Штернберг. Я не могу. Я хочу остаться здесь. – Почему? – осторожно спросил он. – Я хочу остаться здесь. – Дана, вы же знаете, ваши желания здесь ничего не решают, – как можно мягче возразил он. – Вы без пяти минут готовый специалист, вы направитесь туда, где ваше присутствие будет целесообразным. Придётся подчиниться. В данном случае подчиниться – выгодно. – Я не могу отсюда уехать, – глухо говорила она, мотая низко опущенной головой, потирая сведённые плечи, дрожащие, будто от холода. – Понимаете… В общем… простите, это так ужасно, я не знаю, что делать… я люблю вас. Тишина развернулась тонко звенящей металлической сетью. – Я люблю вас, – чуть громче повторила Дана, не поднимая взъерошенной головы. Штернберг сидел неподвижно, слушая стук собственного сердца. Ты ведь что-то такое и подозревал. Да что там, ты ведь давно именно этого и ждал. Маленькая храбрая Дана. А ты, дрянь, до сих пор даже себе боишься признаться… Штернберг передвинул стул и сел напротив курсантки. – Дана, послушайте, – произнёс он очень-очень спокойно – умный, хладнокровный оберштурмбаннфюрер СС доктор Штернберг, заковавший в кандалы похотливого неврастеника, уже вовсю бившегося в припадке. – Дана, давайте разберёмся. Для начала посмотрите на меня. Она подняла голову. Глаза её были сухие, но огромные, словно обведённые тьмой, совершенно дикие. По коридору прошёл часовой, вопросительно заглядывая в открытую дверь. Штернберг строго кивнул ему: мол, всё под контролем, так надо, иди. – Дана, посмотрите внимательно вот на это, – он нарочно перекосил на носу очки, не сводя с неё ломаного взгляда, – и, самое главное, вот на это, – он протянул левую руку, указывая другой на эсэсовское серебряное кольцо с черепом. – Такие, как я, разработали план концлагеря Равенсбрюк, со всеми штрафблоками и крематориями. Просто делали свою работу. Как я делаю свою. Подобные мне потом пришли руководить этим и многими другими концлагерями. Просто выполнять свой долг. Как я выполняю свой. Моя доля в общем деле не такая грязная, как их доля, просто потому что я – животное более высокоразвитое, по сравнению с тем же оберштурмфюрером Ланге. Пригодное для более тонкой работы. Нам – мне, Ланге, Зурену, – всем вместе и каждому в отдельности, можно лишь сдаться. Но любить нас, боже мой, решительно не за что… Мы – остро заточенный нож в руках помешанного на мести государства. И только. Дана, причина кроется вовсе не во мне, а в том особом мире, что я для вас сейчас представляю. В новом мире, который вам недавно открылся: в разнообразных науках, в книгах, в музыке, в обыкновенном человеческом общении, в красивых вещах, наконец… Всё это действительно достойно любви – но я здесь совершенно ни при чём. Не я всё это создал. Я лишь временно был для вас провожатым, вроде гида в Лувре. Дальше вы сможете идти самостоятельно. Вам это вполне по силам. – Нет, дело совсем не в этом, – тихо сказала Дана. – То есть да, в этом, конечно, тоже… Но это не имеет значения. Всё равно это всё – вы, – она улыбнулась почти торжественно. – Вот смотрите: музыка – в ваших пальцах. Они создают музыку, они и есть музыка. Ваши глаза прочли такую уйму книг, что мне даже не вообразить. И эти книги теперь – часть вас. И ваши огромные знания – тоже часть вас. Даже это золото, которое вы носите… вы и сами – будто из золота… – она вдруг протянула руку, почти коснувшись его длинной чёлки. Штернберг отпрянул, словно боясь обжечься. – И то, что вы никогда не наказываете курсантов, и другим не позволяете, и что вы меня даже за нож простили, – торопливо, глотая слоги, говорила Дана, – это всё тоже в вас. Вот здесь, – она приложила тёплую ладошку слева от его золотого амулета в виде солнца с лучами-молниями, и на сей раз Штернберг не успел, да и не захотел отстраниться. Но она не отнимала ладони, и он всё-таки отодвинулся. Девушка осторожно сжала пальцы протянутой руки, словно поймав в угловатый кулачок отчаянное биение его сердца. – Вы так волнуетесь… Значит, вам… вам хотя бы не всё равно… – Дана, – твёрдо произнёс Штернберг, в тихой панике наконец-то решившись раскрыть то, в чём следовало покаяться давным-давно. – Я должен сознаться перед вами в одном поступке. Узнав о нём, вы вряд ли сохраните столь лестное мнение обо мне. Но вам необходимо знать. Прежде всего ответьте: вы хорошо помните последние дни, проведённые в Равенсбрюке? – В Равенсбрюке? – она смешалась. – При чём тут… я… я не знаю. Вроде да. Или нет… Знаете, так странно… Я вообще не помню, как я уезжала оттуда. И что перед отъездом было, не помню. А у меня вроде всегда была хорошая память. Я даже помню, как вы себя полностью назвали в день нашего с вами… хм… знакомства. У вас имя такое редкое. Альрих… Штернберг вздрогнул, услышав это сочетание звуков из её уст. – Так вот, – очень ровно продолжал он, – сейчас я объясню, почему вы не можете вспомнить, как покинули Равенсбрюк. Такие глубокие провалы в памяти оставляет определённого рода вмешательство в энергетику человека. Наши оккультисты называют его «ментальной корректировкой». На самом деле существует много способов откорректировать сознание. В вашем случае я соединил методы рунической магии и прямую ментальную атаку. Она-то как раз и даёт побочный эффект в виде частичной потери памяти. Прямая ментальная атака – самый результативный, самый грубый и самый опасный приём. Немногие умеют им пользоваться. Я умею. Я сейчас расскажу, что это такое. Это когда воля атакующего вламывается в сознание другого человека и увечит его. Выжигает все ментальные структуры, которые определяют тот ход мыслей, что не угоден атакующему. Затем вносятся новые установки: на послушание, на преданность… на обожание, в конце концов… Это вроде изнасилования, даже хуже. Это не просто оскверняет, но ещё и калечит – и не тело, а сознание. Мне это нужно было для того, чтобы полностью подчинить вас себе. Чтобы вы повиновались с охотой, были мне абсолютно преданны. Я хотел использовать некоторые ваши таланты ради своей выгоды. Позже я отказался от этой идеи, но это неважно. Результаты моих действий уже никуда не денутся. Вы даже можете их увидеть. Я закрепил установки рунической печатью. Расстегните пуговицы у ворота и увидите печать на теле. Шрам в виде руны «Хагалаз»… которая, впрочем, уже не является вашей руной, потому что её я тоже откорректировал, переписал… Вот она, – Штернберг достал из кармана брюк забытый берёзовый амулет с руной «Хагалаз», в которую была вписана «Альгиз». – С помощью вот этого предмета я намеревался вами управлять. Возьмите его и сожгите дотла, а пепел развейте по ветру. Ещё я могу снять с вас печать. Только, предупреждаю, это будет очень болезненно и, к сожалению, уже мало что изменит… Вот, собственно, истинная причина вашей… приязни ко мне. Если бы не моя грязная затея, вы бы ко мне и близко не подошли. Подумайте над этим. Я, конечно, понимаю, любые мои извинения ничего не значат после всего того, что я натворил, но… – Штернберг запнулся и умолк, глядя, как девичьи пальцы резво проталкивают в петли мелкие пуговички курсантской форменной рубашки из плотной серо-голубой ткани, с металлическим значком в виде Ирминсула[32], символа «Аненербе», на одном из широких накладных карманов. Дана распахнула рубашку и провела пальцем по тонким шрамам, затем задумчиво посмотрела на амулет. – Ну и ладно… Пусть, – умиротворённо произнесла она и бережно положила амулет в свой карман. – Что значит «пусть»? – ошеломлённо спросил Штернберг, таращась, как последний недоумок, на лёгкие тени от скромных возвышенностей, обозначившиеся в проёме гораздо шире, чем нужно, раскрытой рубашки, расстёгнутой почти до пояса. Под рубашкой у Даны совсем ничего не было, никакой озадачивающей мужской ум сложной женской сбруи, которую курсантки шили себе сами из специально на то выделенных отрезов ткани. Её лишённому излишков маленькому выносливому телу это было не нужно. Санкта-Мария и Ева-праматерь, да она ж меня просто соблазняет, дошло до Штернберга. Бесхитростно, наивно и бесстыдно. Дана перехватила его взгляд. – Вы, наверное, думаете, что я плоская, как доска. – Ничего подобного… – с трудом выдавил Штернберг, борясь с приступом приапической лихорадки. – А в лагере мне именно так и говорили. Но зато, знаете, это меня много раз спасало от всякой жуткой гадости, особенно на сортировках, когда голышом надо было стоять. Надзирателям-то сплошь сисястые нравились, а не такие безгрудые, как я, особенно если ещё лицо разбито… Господи, взмолился Штернберг, да пусть хотя бы теперь сгинет проклятый вездесущий призрак концлагеря. – Дана, вы очень красивы. Вы настолько красивы, что нам лучше сейчас же, к обоюдному благополучию, прекратить этот бессмысленный и вредный разговор. Он хотел немедленно подняться, но постеснялся, боясь, что его желание будет слишком очевидно. Он с острой тоской подумал о своём офицерском кителе, строгий покрой которого мог бы послужить в такой идиотской ситуации хоть какой-то защитой. – Доктор Штернберг, – Дана робко нарушила неприятно затянувшуюся паузу, – а вы… а вы хотите посмотреть на меня? – Что?.. Ничего не ответив, несносная девчонка дрожащими руками сдёрнула с плеч рубашку, быстро встала, расстегнула какую-то пуговку на поясе и одним слаженным движением рук и бёдер сбросила с себя всю одежду, оставшись в одном лишь сиянии своей жемчужной наготы. Это было уже слишком… Это было очень-очень слишком даже для целомудренного жреца Зонненштайна, верного обетам храмовника, дисциплинированного иезуита и блюдущего расовые законы эсэсовца, вместе взятых. Штернберг просто окаменел. Его мгновенно прошиб пот, да такой, словно за шиворот вылили стакан горячей воды. – С-санкта-Мария, да вы с ума сошли… Прекратите немедленно это бесстыдство… Его сиплое бормотание вызвало у Даны лишь нежную улыбку торжественного превосходства. В этот миг её власть была абсолютна, нерушима, божественна, а для него, разом лишившегося всех полномочий, учёности и всякого достоинства, не существовало никакой власти ни на земле, ни на небе или во всех девяти мирах под сенью Великого Древа – кроме этой. Штернберг осознал, что совершенно готов продать сюзерена-рейхсфюрера, Германию и себя самого вместе со всеми потрохами за мёд блаженного забвения – а после хоть в ад, хоть в мировую бездну. И потому он в ужасе бросился к двери. Если бы поблизости маячил кто-нибудь из охраны или на противоуставный источник света ковыляла надзирательница, готовая задать трёпку тому, кому не спится, Штернберг, наверное, мертвящим тоном приказал бы полоумной курсантке принять приличный вид и ушёл не оборачиваясь. Но в коридоре никого не было, и в жёлтом полумраке скользили неуловимые, как струи сигаретного дыма, сновидения спящих в соседних комнатах людей. Помедлив на пороге, Штернберг всё-таки обернулся. Вот то существо, которое заставило его впервые обратиться в бегство, – стоящая посреди ярко освещённой комнаты маленькая голенькая девушка. Её лицо поблёкло из-за выражения беспомощного отчаяния, и внезапно Штернберг понял, что если сейчас просто уйдёт, с тупым пренебрежением, молча повернётся и уйдёт, то перестанет для неё существовать. Вообще, насовсем. И всё то, что он с таким тщанием в неё вложил, сгорит в ней чёрным пламенем жгучей обиды. Поэтому он прислонился плечом к дверному косяку, с облегчением ослабил многочисленные внутренние путы и позволил себе самое естественное: с восхищённой улыбкой смотреть. Ведь она была прекрасна. Она была именно такая, какой он представлял её во всех своих фантазиях, желал во всех своих снах. Её тело, подобно стойкому пустынному растению, выдержавшему страшные засухи и губительные ветра и нежно расцветшему в живительный период дождей, уже оставило в прошлом угловатую костлявость узницы и обрело прельстительную плавность очертаний. Она уже не была хрупкой. В её теле была удивительная женственная гармония: узкие плечи, тонкая талия, бёдра, линии которых навевали какое-то музыкальное сладострастие, отзывавшееся щекоткой в пальцах, – лира, виолончель, гитара, – неожиданно широкие, ровно такие, чтобы при взгляде на них любому мужчине в чресла вошла бесовская игла. Бледно-розовый цвет её губ теплился и в сосках зябнущих, испуганных девичьих грудок, а волнистые пряди над бровями и крупные завитки на висках по-своему повторялись в пушистом тёмно-русом оазисе ниже чуть впалого живота с крошечным пупком. Особенно Штернберга поразила в треугольном средоточии его напряжённого, искрящего внимания одна прядка, которая по какому-то недосмотру оказалась длиннее прочих кудрявых волосков, сверкавших в электрическом свете, и забавно выбивалась снизу, похожая на перевёрнутый вопросительный знак. Здравый смысл давно уже валялся в глубоком обмороке, и самообладание, вдрызг пьяное, вяло пыталось его растормошить. – Я вам нравлюсь? – тихо спросила Дана. – До безумия, – признался Штернберг, судорожно сглотнул и до боли вжался спиной в косяк двери. Дана сбросила с ног скомканную одежду и тяжёлые башмаки, скованной походкой подошла к Штернбергу и встала совсем близко, так, что он, чуть наклонившись, видел её макушку с расходящимися во все стороны густыми волнистыми прядями, дразнящие маленькие грудки, округлые плечики, острые лопатки, крутой изгиб позвоночника, соблазнительные ягодички. Его мутило от желания. Но кое-что вернуло ему остатки разума. Вся спина и плечи девушки были покрыты шрамами: розовыми, поновее, и давнишними белёсыми, тонкими и потолще, короткими и длинными, прямыми и какими-то зигзагообразными – от плёток, ремней, палок, дубинок, надзирательских подкованных сапог, шрамы накладывались один на другой, пересекаясь во всех направлениях. Это была подробнейшая карта германских концлагерей – самая страшная карта из всех, какие Штернбергу доводилось видеть – подлинная карта нечеловеческих страданий. И это сразу привело его в чувство. У стоявшего перед ним голенького существа не было ни единой близкой твари на всём белом свете, кроме него, и никакая бумажка, свидетельствующая о редкой специальности и всеимперской полезности, не смогла бы защитить клеймёную девушку от господского произвола. Он сам лишил её единственного оружия – ненависти. – Дана, – глухо сказал Штернберг. – Вам со мной будет очень хорошо. Я сделаю всё, что вы захотите, обещаю. – Дана… – Или… или вам противно? Думаете, я чем-то таким больна, да? Не бойтесь. У меня никого не было. Ни разу… Вы сами увидите. И мне никто не нужен, кроме вас… Или вы не хотите с неарийкой?.. Боитесь нарушить ваш расовый закон? – Да провались он. Ничего я не боюсь. Штернберг взял её за подмышки, как ребёнка, и поставил на койку, так что теперь её лицо было почти вровень с его лицом. Впервые он совершенно сознательно обратился к той автоматически пополняемой части своей памяти, которой пренебрегал с тех пор, как миновал подростковый возраст, – на этих длинных, уходящих во мрак складских полках его всеобъемлющего сознания как попало, вперемешку хранилось всё то, что он, телепат, когда-либо слышал о сложных взаимоотношениях двух извечных племён. В его памяти, почти бесконечной, помноженной на память всех тех бесчисленных людей, чьи мысли он нарочно или случайно читал, существовало практически всё: робкие сомнения ученика духовной семинарии и разврат завсегдатаев публичных домов, дрожь девственника и виртуозность отъявленного донжуана… Штернберг осторожно поднёс руки к лицу своей ученицы, как к только что созданному божественному образу, легко дотронулся до её растрёпанных ресниц, до бровей, до горячих висков, сомкнул пальцы на тонком затылке – но вовремя вспомнил о помехе. Пришлось выпростать одну руку из волос девушки, глядевшей на него изумлённо и доверчиво, стащить с носа громоздкое стеклянно-металлическое ограждение, зацепить очки дужкой за цепочку амулета и вновь склониться, чтобы с содроганием ощутить под своими губами сладкие, испуганно сомкнутые, неопытные губы. В его же распоряжении был опыт тысяч людей, который он после секундного сомнения отверг, оставив лишь себя самого. Он невесомыми касаниями, мелкими глотками пил нежную податливость, постепенно прилаживаясь ко всем изгибам слегка шершавых, обветренных девичьих губ, постепенно смелея, усиливающимся напором раздвигая их до тёплой влаги, а его ладони тем временем скользили вдоль её тела, выписывая невидимые тайные знаки, подбирая неслышную, но осязаемую древнюю мелодию. Дана сначала неловко закинула руки ему на шею, потом с опасливым благоговением погладила его волосы, но вскоре освоилась, растрепала его и без того взъерошенную густую шевелюру, а затем обняла его, заведя одну руку ему за спину, а другую, с вытатуированным номером, запустив под рубашку, ища тонкий шрам под рёбрами. Долгий и глубокий плотоядный поцелуй Штернберга обмелел, словно летняя река, от шальной улыбки нездешнего счастья. Штернберг всей тяжестью губ ощущал, как Дана, загнанно дыша, улыбается ему в ответ. Но чем ниже опускались его руки, и чем теснее он прижимал её к себе, тем больше леденела её улыбка. Девушка начала дрожать всем телом и даже отшатнулась, когда его нахальные пальцы закрались в укромный просвет между тесно сдвинутыми бёдрами. Всё же боится… И сильно боится. Ещё через миг он ощутил, как она резко отстранилась, когда в коридоре, где-то совсем близко, раздались зычные голоса охранников. С такой же судорогой острого испуга Штернберг глянул на тёмный дверной проём, затем, скользнув изнемогающей рукой Дане под коленки, усадил её на кровать и набросил ей на плечи одеяло. Дана снова легко дотронулась до его груди, словно стремясь удержать его, но, кажется, в её взгляде было и благодарное облегчение от того, что он пока не зашёл дальше, не стал ловить её на отчаянном слове… – Теперь ложись спать, – тихо велел Штернберг, надевая очки и отходя к двери, – не то я из-за тебя совсем сойду с ума и не смогу провести завтрашний экзамен. Мне теперь и так уже не будет покоя. Обдумать, что же ему делать дальше с бесценным и незаслуженным подарком судьбы, Штернберг решил позже. Остаток ночи он планировал посвятить снам про то, как будет преподавать своей ученице уроки плотской любви, благо теоретических знаний было хоть отбавляй. Ранним утром его выдернул из сладкого забытья звонок из Мюнхена. Глава 4