Комната на Марсе
Часть 28 из 36 Информация о книге
Джимми Дарлинг ездил в Грэйслэнд с камерой и сказал, что снимать там нечего. Не на что смотреть. Кроме граффити на стене снаружи. Я спросила его, разве там все не прилизано напоказ? Ну да, сказал он, так и есть. А как машина? Машина, сказал он, была как Дева Мария на гренке. Только сфотографируй ее — и чудо исчезнет. Он осмотрел самолеты за отдельную плату. Личные реактивные самолеты Элвиса. Внутри одного была двуспальная кровать. Поперек нее, поверх одеяла, был натянут сверхширокий ремень безопасности. Глядя на эту кровать с ремнем безопасности и на хозяйское кресло у окна, Джимми Дарлинг почувствовал дух Элвиса, рассекающего поздней ночью небо, одинокого как черт, и никого рядом в его самый темный час. В том самолете Джимми Дарлинга овеяла неприкаянная душа Элвиса. Хаузер тоже знал механический музей на пляже Оушн-бич. Он сказал, что видел там, как кукла Сьюзи танцует канкан. Еще там была камера обскура, где на большом блюде показывались пенные волны. И бухта Келли, которая среди моих подруг связывалась не с сёрфингом, а с выпивкой и мальчиками. Там же был огромный знак с надписью «Игровая площадка», но ничего похожего поблизости не было. Только выбеленный солнцем знак рядом с фальшивой скалой, созданной, якобы чтобы дурить японцев во время войны. Хаузер сказал, что на Ирвинг-стрит есть пиццерия, где в витринах крутят тесто. Я видела все это. Тонкие, посыпанные мукой блины, падающие на руки тестомесам в колпаках, которые крутили их в воздухе, растягивая вширь, и снова подбрасывали. Я видела большущий венок на закрытых воротах однажды утром, когда умер старик, патриарх этой пиццерии. Я еще никогда не видела такого огромного венка. Мне было восемь или девять лет. Неприятности были еще впереди. Цветы для меня связались со смертью. Из-за того огромного венка. Я видела мерцающую гладь океана с Ирвинг-стрит, как она поднималась в ясный день, там, где заканчивались авеню, словно дышала, как что-то живое. Я сказала Хаузеру, что моему сыну нравятся церкви. Когда я привела Джексона в Благодатный собор, он непроизвольно притих, оказавшись в доме Бога, пусть и не его, так как мы не придерживались религии. Он поглядел по сторонам и сказал мне счастливым шепотом, словно его осенило что-то: «Мамочка, когда я вырасту, я думаю, что захочу стать королем». Я сказала Хаузеру, что Джексон никогда не капризничал, но тут же одернула себя, чтобы не перехвалить его. Люди должны понимать, что некоторые дети не просто лапочки, а превосходят большинство взрослых. Однако я не хотела отпугнуть Хаузера, вызвать у него подозрение, что я пытаюсь склонить его к усыновлению. Хотя именно это я задумала. Это был единственный рабочий план, который я могла вообразить. У людей в тюрьме полно тупых фантазий о том, каким может быть их будущее. И все, что было у меня, это мои фантазии. — Между вами что-то есть, — сказала Сэмми. — Большинство из них даже не смотрят на заключенных. Слишком умотанные. Мы над ними просто прикалываемся. Но он открытый. У Хаузера был один ценный недостаток. По нему было похоже, что, кроме работы, в его жизни мало что происходит. Не то чтобы он обсуждал свою жизнь с нами. Нет, конечно. Но в Стэнвилле он был белой вороной для остальных служащих. Надзиратели посмеивались над ним, почти так же, как над нами. Давай, мистер Хаузер, научи этих тупых сучек читать. Научи этих коров, сколько будет два плюс два. Они считали, что его занятия — это пустая трата времени, не сравнить с их серьезной работой: следить за нами на мониторах и дрочить на вышках. Хаузер не был идиотом. Это был не Берндт. Но иногда он вел себя так. Когда я попросила его принести мне кусачки в библиотеку, я была почти уверена, что он сделает это. Я не планировала использовать их. Я просто хотела проверить его. Кэнди Пенья бахвалилась, что Хаузер был ее ухажером, что он достал ей «воз и тележку» вязальных принадлежностей. Все, что захочу, говорила Кэнди всем, кто возвращался в карцер и мог слышать ее по вентиляции. Если бы она не сидела в камере смертниц, Кэнди бы знала, что о таких вещах не трезвонят. Ты держишь их при себе и возделываешь. Двенадцатый день рождения Джексона пришелся на вторник, 18 декабря. В тот день я проснулась и стала смотреть на фотографию его семилетнего, оставшуюся у меня от последней встречи с ним, больше четырех лет назад, когда моя мама привезла его в окружной СИЗО. Я виделась с ними через рифленый плексиглас. Он уже так заметно подрос. Ему было пять, когда меня арестовали. Я не знала, как он выглядит теперь. Я спрятала фото в лифчик. В тот день я весь урок думала о том, что скажу Хаузеру, какими словами обращусь к нему с просьбой о Джексоне. Я не следила за уроком и ни разу не подняла руку. Я сосредоточилась на том моменте, когда покажу ему фото. Я поняла, что что-то не так, когда он поднял взгляд от стола, пока остальные что-то писали. Он был не рад видеть меня — в этом было дело. — Сегодня день рождения моего сына. С этими словами я положила фото перед ним, чтобы он увидел, каким прекрасным ребенком был Джексон. Никто еще не мог сдержаться, чтобы не восхититься его красотой. Хаузер едва взглянул на фото. — Это он, — продолжала я. — Можете взять фотографию. Это была школьная фотография Джексона из второго класса. Он присел на колено на фальшивом бревне с фальшивой осенью позади. Он улыбался и сиял, словно его лицо было наглаженным яблоком. Хаузер не взял фото. — Я не могу принять это. — Я дарю его вам. Я хочу, чтобы оно было у вас. — Я понимаю, что вы хотите, но это неправильно. Оставьте его себе. Неужели ему даже не хотелось увидеть, как выглядел Джексон? Я спросила его, стараясь контролировать голос, понимая, что злоба никуда меня не приведет. Я была готова все выложить начистоту, обратиться к нему за помощью. Я начала говорить, но он прервал меня. — Я правда сожалею насчет вашего сына, но я не могу участвовать в этом. Было время рождественских праздников, безрадостное время в Стэнвилле. В январе, когда занятия должны были возобновиться, нам сказали, что дальнейшая учеба откладывается. Хаузер уволился, или его уволили. В чем бы ни было дело, нам не сообщали. Мы довольствуемся сплетнями, но до Хаузера никому не было особого дела, кроме Кэнди Пенья. Кэнди наплела по вентиляции Слезе, когда та попала в карцер, что Хаузера ушли за его излишнюю фамильярность с ней. Я почувствовала себя в тупике. Я осталась одна с фотографиями Джексона, самые новые из которых были сделаны почти пять лет назад. У меня были кусачки, которые принес Хаузер, когда держался со мной накоротке. У меня был большой нагель, который я сделала на деревообделке. Я спрятала все это во дворе, за первой башней. Я копала руками. Я видела, как это делают индианки, пряча табак в главном дворе. Незадолго перед тем прошел дождь, размягчив землю, чтобы можно было закапывать вещи. Индианки действовали терпеливо, орудуя ногтями и руками, как садовым инструментом. Я провела за первой башней долгое время, достаточно долгое, чтобы закопать нагель и кусачки. Никто не окрикнул меня и не заметил. Возможно, Сэмми была права, сказав, что там слепая точка. Я делала все как во сне, не всерьез. Попробуй воплотить этот сон в реальность, и он убьет тебя. Я бы поджарилась на заборе, как кролик, подбиравшийся слишком близко. На заборе умер койот и висел на всеобщее обозрение. Койоты были на аллее за домом, в котором я жила в Лос-Анджелесе. Они трусили по тротуару мимо нашего дома среди бела дня. По ночам мы с Джексоном слышали их нестройные завывания. Джексон притворялся, что ему страшно, и жался ко мне, потому что бояться диких зверей было весело, если они были снаружи, а ты дома, с мамой. Я вспомнила, как Джексон говорил мне, что у койотов морда длиннее, чем у волков, как будто в этом была главная разница между ними. В тюрьме устроили режим, пока надзиратели отключали напряжение, чтобы снять с забора мертвого койота. Время Энджел Мари Яники осталось в прошлом. Больше отсюда никто не выберется. Скоро Сэмми должна была выйти на волю. Она собиралась подавать ходатайство на социальное жилье по строгой программе возвращения в общество, обещавшей содействие в трудоустройстве. Теперь она редко показывалась во дворе. Все больше оставалась в камере, подальше от остальных. Когда у кого-то приближается выпуд, то есть выход на волю, враги пытаются как-то подставить такого человека, чтобы ему накинули срок. В это же время приехала съемочная группа, чтобы снимать фильм про Кнопку и полдюжины других зэчек, которые были осуждены подростками. Кнопка так усердно готовилась к съемкам, словно это был конкурс красоты. — Тебе нужно выглядеть грустной, — сказала я ей. — Юной. Невинной. Но это был ее момент славы, и она хотела выглядеть шикарно. Она шила одежду в обмен на укладку волос в учебном косметологическом салоне. Она украла косметику у женщины из соседней камеры, одиночки, которая боялась ее. Она залепила женщине, укладывавшей ей волосы, за то, что та неровно завила ей челку. Она совсем распоясалась, и мы решили выпихнуть ее из нашей камеры. Киношники снимали весь день в приемные часы, в субботу и воскресенье. В субботу я была во дворе с остальными отбросами общества, которых никто не навещал, а таких было большинство. Кого-то навещали церковники или чужие люди, волонтеры, уделявшие им внимание по доброте душевной. Женщины, которых я знала, виделись с ними, чтобы другие думали, что их кто-то навещает, и ради хавки из торговых автоматов. Я сидела во дворе и стебалась над показушницами, косившими под индианок, чтобы принять участие в туземном банном ритуале. Невозможно было спутать настоящих индианок с показушницами, поскольку индианки держали под контролем табачную торговлю и покупали еду из столовой на свои племенные средства. В тот субботний вечер Кнопка трещала без умолку об этом документальном фильме. Она собиралась поведать свою историю миру. — Меня даже не должно было быть в этом месте, — сказала она. — А что в тебе такого особенного? — спросила я. Она меня уже достала. — Мне было четырнадцать, когда было совершено мое преступление. В таком возрасте мозг еще не полностью развит. Возможно, это было правдой, про детский мозг. Все здесь говорят о выборе, о принятии решений, как будто люди во время преступлений думают о чем-то подобном. Четырнадцатилетка не совершает выбора. Она в плену текущего момента. Когда я была в ее возрасте, я не могла представить ничего дальше сегодняшнего или завтрашнего дня. Но Кнопка все равно бесила меня, ставя себя отдельно от остальных. Была одна заключенная по имени Линди Белсен, которую осудили в подростковом возрасте, и губернатор смягчил ее приговор. Она была знаменитостью в Стэнвилле. Вокруг нее крутилась группа адвокатов-волонтеров. Они представляли ее дело как историю сексуального рабства. Она застрелила своего сутенера в номере мотеля. Он склонял ее к проституции с двенадцати лет. Это была грустная история, и, возможно, Линди заслуживала свободы, но то, что адвокаты представляли ее как совершенно невинную жертву, напрягало остальных заключенных. Линди Белсен была идеальным лицом активистов свободного мира, которым была нужна образцовая заключенная для их кампании. У нее была миловидная внешность, и она говорила как образованный человек. Но, что самое важное, ее можно было убедительно выставить жертвой, а не соучастницей. Большинство заключенных терпеть не могли Линди Белсен из-за того, в каком свете ее история, сочиненная адвокатами, выставляла остальных из нас. Немногие радовались за нее, когда она вышла на волю. Серенити Смит перевели в общую категорию. Ее определили во двор «Б», но в строгой изоляции. В общий блок, но в особую камеру, с семью другими зэчками в строгой изоляции, которым запрещалось выходить из камеры. В будущем Серенити планировали перевести в общую камеру. Конан и его трансгендерная группа поддержки намеревались защищать ее. Они созвали сходку по этой теме. Они были на ее стороне. Другие зэчки готовились махаться с ними. Конан со своей группой кобло-спецназа планировал пасти Серенити, чтобы обезопасить ее от Слезы и прочих опасных людей, желавших ей зла. Сэмми сказала, что тюремный бунт — это кошмар. Один бунт был при ней в УЖКе — север против юга. Она сказала, это была мясорубка. Для предотвращения организованного насилия во дворе копы не объявляли, когда они собираются снять строгую изоляцию с Серенити. Меня это не касалось. Жизнь вернулась в норму. После ухода Хаузера нашим образованием стали заниматься инструкторы по саморазвитию, обучавшие нас в спортзале самоуважению и самоконтролю, а также социальной адаптации (только для заключенных с датой освобождения) и здоровым отношениям. Бюджет урезали, и не только. На деревообделку перестали допускать зэчек четвертого уровня, таких как я. Я стала работать в кафетерии, где получала нагоняй от копов, когда расплескивала мортимерские порции. У заведующей столовой был большой значок с надписью: «ДАЖЕ НЕ ДУМАЙ». Даже не думай пытаться манипулировать мной своими слезными историями и нуждами. Так держались большинство служащих. А те, что шли на контакт, не хотели помогать нам. Они хотели получать с нас деньги за пронос контрабанды. Я получила письмо от отца Евы. Я успела написать писем десять на его адрес, пытаясь найти ее, и это был первый ответ за пять лет моего заключения. «Ева умерла в прошлом году. Я собирал твои письма и собирался отдать их ей, но не мог найти ее. Я подумал, ты должна знать, что можешь перестать пытаться найти ее». Иногда я представляла, что мне напишет Хаузер. Попросит внести его в список посетителей. Теперь, когда он уже не работал в Стэнвилле, к нему не применялись правила об отношениях с заключенными. Он теперь был в свободном мире, готовый предпринять какие-то шаги. Пусть даже меня совершенно к нему не влекло, но мы бы поженились, и он навещал бы меня с Джексоном. Хаузер был порядочным и мягким. Он стал бы хорошим отцом. Я не могла связаться с ним, чтобы сказать ему это, и из нас двоих в лужу села я, хотя думала, что использую его, манипулирую. Однажды ночью мне приснилось два сна о воде. В первом я была с Хаузером. По крайней мере, мне кажется, что это был Хаузер. Он был госслужащим, связанным со мной, как-то обязанным мне. Шел сильный ливень, и мы смотрели, как поднимается вода в реке Л-А. Она вышла за бетонные берега. Хаузер прыгнул в воду и поплыл, но не рассчитал скорость течения. Его понесло по течению. Я подумала, хватит ли у него сил, чтобы схватиться за ветку или корень дерева, хоть за что-нибудь, и выбраться. Я зашла в магазин и сказала продавщице, что мой друг в воде. Она сказала: «Река несется со скоростью девяносто одна миля в час». Я почувствовала, что Хаузер мертв или скоро умрет. И проснулась. Когда я снова заснула, мне приснился другой сон. Я была за рулем старой машины. Сцепление было грубым, и тормоза дрожали, и газ слегка запаздывал, а руль был неудобным, но мне была привычна эта машина, и я знала, как с ней обращаться, чтобы она слушалась меня. Впереди что-то творилось. Я остановилась и вышла. Там был человек, угрожавший покончить с собой. И молодая женщина, пытавшаяся отговорить его. Потом мы трое пошли вместе вдоль пирса или дамбы. Это был Оушн-бич. Огромные волны нарастали и спадали, словно вода была под наклоном, не на плоскости. Это был словно водопад. Тот человек пошел на дамбу. И вдруг я стала той молодой женщиной. Мужчина посмотрел на нее, то есть на меня, на эту женщину, с которой его что-то связывало в этом сне, и стал идти к воде. Я сказала: «Нет, не надо». И когда я это сказала, я поняла, что он заманивал в воду меня — своим намерением покончить с собой он вынуждал меня к тому же. Я проснулась с тревожной мыслью о том, что Джексона мучит жажда, а у его кровати нет чашки с водой, но затем я поняла, что я на своей нижней шконке в камере четырнадцать блока 510 двора «В». Сэмми вышла на волю. Она говорила, что нервничает и не хочет выходить. Я чувствовала ее возбуждение, несмотря на ее слова. Программа социальной адаптации проводилась в трущобах, и это ее тревожило. — Если долго торчать в обувном магазине, — сказала она, — тебя в итоге обуют. Она отдала мне свою ночную маску с хрюшками и еще кое-какие вещи. Пообещала писать. Мы обнялись на прощание. Говорят, время бьет тебя волнами. И мое время било меня. Я не могла примириться с такой жизнью, с тем, что проживу так до конца своих дней. Я была в депрессии и много спала. В одно из воскресений я проспала завтрак и утреннюю прогулку. В обед я вышла во двор, чтобы найти Конана. Лора Липп со своей дворовой командой месила грязь. Было солнечно, и во дворе собралась уйма народу. Там было, наверно, две тысячи женщин. Я протолкалась через турникет и, когда он скрипнул, все головы повернулись разом в мою сторону, как у сов. Я не понимала, в чем дело, но чувствовала напряжение в воздухе. Я прошла мимо баскетбольных площадок, высматривая Конана. Шла игра, а на скамейках девочки жевали столовские бутеры. — Вон она идет! — выкрикнула кто-то. Я подумала, что это про меня, и запаниковала. Люди со всего двора ломанулись к главному входу. На площадке прекратили игру. Мяч попал в кольцо, но его никто не стал ловить. Он запрыгал по пустой площадке. Все бежали к турникетам. Там была Серенити Смит. Она вышла во двор одна. С прямой спиной и гордо поднятой головой, прекрасная черная женщина с длинными элегантными руками.