Красная планета
Часть 5 из 20 Информация о книге
Театр отнял мою жизнь и вскоре я перебрался под его крышу окончательно. Это был город внутри города и мир внутри мира. В этом мире можно было жить, годами не выходя на улицу. Мои рубашки стирались вместе с сорочками Гамлета, а обувь уходила в починку с башмаками строителя Сольнеса. Я стригся в кресле Кина IV, а обедал через столик от Аркадиной. Регулярно подпаивая старика-пожарного, я заполучил ключи от кабинетов и цехов театра, и гримуборных. Так в моем распоряжении оказался сеновал Менделя Крика и ложе наполеоновской Жозефины, трон Марии Стюарт и кожаные директорские диваны. Исследуя по ночам ящики столов, полки и мусорные корзины, я обнаружил, что в закулисной жизни царят зависть, адюльтер и пьянство. Но после этого открытия я стал боготворить театр еще сильнее, ведь, если низость жизни за сценой не мешает тому возвышенному, что происходит на сцене, это чудо. Мне ничего не стоило стать суфлером, если бы театру потребовались суфлеры. Я мог сыграть роль в массовке – мне были хорошо известны все мизансцены. Наблюдая как помощник режиссера ведет спектакль, я понял особенности этого дела и мог провести спектакль сам, если бы такая необходимость возникла. Единственное, чего я не мог представить себе, – это роль. Выйти, вынести, подать – да. Но сказать? В эту черную, мерцающую пропасть? В театре я оставался существом бессловесным, я был человеком-невидимкой. Однако тот, кого не замечал никто, мог повелевать всем. Один не вовремя выключенный софит; неточно выставленное кресло; незакрытый люк или неправильно “заряженный” предмет реквизита – да что там, просто один поворот ключа в нужный момент в нужной двери – и бинго! спектакль сорван, шар на глазах испаряется. Занавес падает, к зрителям выходит директор. Он и сам не знает, как так получилось, слишком огромный механизм этот театр. Мне ничего не стоило даже лишить жизни, просто подменить бутафорский нож на точно такой же, только настоящий, – и от удара, который один актер нанесет другому, человек будет корчиться в луже настоящей крови. Театр находился во власти того, кого видят все и не видит никто. Жизнь превратилась в блеклое подобие того, что происходит на сцене. Как настоящий призрак (пусть это и оксюморон), я потерял вкус к реальности. Там менялась власть, создавались и разрушались репутации и карьеры, скакали валютные курсы. Там открывались и закрывались границы, отпадали и присоединялись территории, шли и стреляли танки, митинговали толпы и качались над этими толпами портреты их вождей с одинаково тощими черепами. Но кто был на портретах? Огромная страна утонула, а потом ее обломки всплыли, но только для того, чтобы я ничего не заметил. В театре все оставалось по-прежнему. Вечные времена и великие эпохи, великие страсти – царили здесь. Могла ли грязная, непривлекательная, суетная жизнь не то чтобы переиграть, а даже соперничать с ними? И тогда, и теперь я отвечаю – нет, не могла. Моими собеседниками были Сократ и Нерон, Дон Кихот и Наполеон, адмирал Нельсон и леди Макбет. А там меня поджидала пустая темная улица, где всякое еще может приключиться. Время неслось, а театр оставался незыблемым. Никакие штормы не в силах были изменить его курс. Жизнь рушилась и возрождалась, распадалась на предметы и атомы, и снова слеплялась в сгустки, ее вавилонские башни взметались в небо и падали, а люди и языки смешивались и распылялись – а в театре, когда поднимался занавес и зажигались светильники, время заканчивалось. Как в Храме Сиона, здесь шло свое время. Там мелькали годы, и, когда я выходил после спектакля, чтобы выкурить сигарету, город был неузнаваем. Живи театром, подсказывал внутренний голос. Не смешивайся с людьми – ничего хорошего они не принесут тебе. Так я думал, так жил. Я не знал одного, что за украденное время существует расплата, и она наступила, я влюбился. Я влюбился в актрису и написал пьесу. Актриса была такой же как я, чужая и одинокая в холодном театре. Следы этого холода читались на ее лице. Мне был знаком этот холод, но я был призрак – а ей требовалось тепло славы, тем более что миллионы школьников когда-то уже влюбились в эту девочку с экрана, и я тоже. А теперь эта девочка была рядом. В кафе, в коридоре, в очереди в кассу – тот же взгляд, та же улыбка. Никуда она не исчезала, оказывается, а была человеком, который поселился во мне задолго до того, как мы встретились. Мы виделись каждый день, но что мог сказать любимой актрисе человек-невидимка? В существовании которого я и сам начинал сомневаться? Подожди, не торопись, говорил этот человек. Возьми паузу. Театр, которому ты так предан, подскажет реплику. Это был год, когда для театра настало худшее время. Я называю его “худшим”, глядя из будущего, но уже тогда что-то носилось в воздухе, и это было ощущение рубежа. Для меня, привыкшего к незыблемости времени и места театра, ощущение этого перехода стало невыносимым. Главный режиссер, классик театра, огромный седой старик – он болел, он сдавал, он угасал. Его новые постановки критика обходила молчанием, поскольку ничего, кроме жалости к возрасту, они не вызывали. Главный и сам это чувствовал, и мечтал хотя бы напоследок вернуть славу. Однажды, когда софиты погасли и Липочка закончила монолог, нитки судьбы, долго висевшие без движения, снова дернулись. “Я устал от Шекспира, – сказал режиссер кому-то в зале (я узнал его голос). – Мне больше не о чем говорить с Островским. Это игра с пустыми воротами, мы и так скоро встретимся. Нет, дай мне пьесу новую. Неизвестного, молодого автора. Из нашей жизни. Я хочу поставить такую пьесу. Я хочу, чтобы в ней сыграли мои ученики. Дай мне такую пьесу, слышишь?” Он шел по пустому бельэтажу, и его сгорбленная фигура казалась громадной и беспомощной. А я сказал себе: ты напишешь эту пьесу. Ты, который знает как устроены лучшие пьесы мира; как расположить сцены, чтобы режиссеру и актерам было удобно; какие чувства доверять словам, а какие оставить между реплик. Но о чем? Ведь я не представлял “живой жизни”. Существует ли она, и если да – что чувствуют герои? Ничего особенного, ответил я. Возьми какую-нибудь историю. Из жизни тех, кого ты называл друзьями, пока не исчез в театре. Ведь у тебя есть актриса, девочка из детского фильма. Она готова на все, чтобы снова поймать удачу. Ты принесешь ей удачу. Вряд ли после такого объяснения в любви она откажет тебе. Звучит неправдоподобно? Но тогда вы ничего не смыслите в театре. Чем безумнее вымысел, тем правдоподобнее он на сцене, для того и театр. Я боялся только одного, что меня опередят. Ночами я набивал текст на машинке в кабинете завлита. Сперва персонажи меня не слушались, но потом – слово за слово – ожили; стали отвечать мне и друг другу; пустились в разговоры. Тогда-то над машинкой возник полупрозрачный шар. Точно такой же, какой я видел над сценой. С каждой страницей он становился все глубже и прозрачнее. Тени на его поверхности смеялись и жестикулировали, и не слушались меня. Когда под утро по коридору шаркал старик-пожарный, мне приходилось уговаривать их вернуться. Каждую ночь я только смотрел и посмеивался. Я только смотрел и записывал. Через месяц пьеса была готова. Это была история из 90-х. Герой, студент, бросает университет и идет торговать на улицу книгами. На книжном развале, над томиком Рембо или Пастернака, он знакомится с девушкой (здесь артисты могли почитать стихи). Дочка дипломата, она неожиданно отвечает ему взаимностью. Роман длится недолго, вскоре девушка уезжает к папе (который уехал в Париж работать). Перед отъездом мой несчастный герой дает девушке слово, что заработает и приедет. Однако через год, когда она возвращается, перед ней другой человек. Он спился, он на грани безумия. Будучи девицей, не лишенной героизма, она решает вытащить его из бездны. Второе действие, сцена на набережной Сены. Знаменитые книжные развалы. Играет гармошка. Счастливый, хотя и потрепанный герой расставляет томики. Сцена вторая: жена приносит термос и бутерброды. Она в белом плаще… достает из сумки… или из белого халата… Тут, собственно, должен поработать художник, чтобы зритель понял, что действие происходит не в Париже, а в голове моего бедного друга, который просто разговаривает с собственными призраками. В сумасшедшем доме то есть. А что, история вполне в духе того времени. Я отпечатал пьесу и наведался в литчасть. Я пришел как бы с улицы, случайно – представившись выпускником литературного вуза, и оставил у секретаря рукопись. В том, что меня никто не узнает, я не сомневался, ведь я был человек-невидимка. А спустя неделю перезвонил. Встреча состоялась в кабинете без окон, в полумраке настенных светильников, где за необъятным столом с хорошо знакомой мне, западающей на “ж” машинкой – сидел завлит. Он напоминал старую птицу в накрытой одеялом клетке. Папка с моей пьесой лежала у него под рукой. Разговаривая, он выпячивал губы, как будто просил угостить его. Папку он ласково поглаживал. Кажется, он был доволен и едва не мурлыкал. Кого из артистов вы видите на главные роли, мягко поинтересовался он. Я ответил, что полностью доверяю театру. Завлит удовлетворенно откинулся в кресле: так-так. Хотя… – неуверенно начал я. Завлит наморщил лоб. Если вам интересно, то на роль героини… Тут я сделал вид, что вспоминаю. Это написано как бы с ее голоса, добавил я. Ну, вы понимаете – драматургу это важно. Кстати, для людей моего поколения этот образ многое значит. И если мы хотим привлечь молодую аудиторию, то… а, впрочем, как знаете. Разговор случился весной, тогда же были подписаны бумаги, а через месяц я получил гонорар – в окне с железной ставней, где до этого получал зарплату. Это были баснословные даже по тем временам деньги, и я решил, что пора выходить из тени. Ты достаточно времени провел в роли призрака, теперь ты автор, драматург академического театра. Имя на афише, интервью, слава… Нет-нет, за кулисами оставаться больше нет смысла. Но как вернуться к обычной жизни? Уволившись в конце сезона, я снял в соседнем доме комнату и зажил с театром, что называется, “через стенку”. Летом начались репетиции, и уже в августе мы вышли на малую сцену. Но девочка из фильма стала моей раньше. У меня был коньяк, и после репетиции я решил заглянуть к ней в гримерку. Она слушала мое признание, всматриваясь через окно в улицу и только изредка на меня поглядывая. Я долго потом помнил этот взгляд: удивленный и немного насмешливый. Взгляд, за которым прятался страх быть обманутой. Холодные тонкие губы, запах коньяка, сухие пальцы, вслепую скользящие по моей щеке, – так началась наша история, а может быть, кончилась, не знаю. …Это был успех с охапками цветов и овациями, а потом восторженной критикой и гастролями. Помолодевший, словно сбросивший с плеч и Шекспира, и Островского, старик-режиссер не выходил – выбегал на поклоны. Но театр есть театр, и все, что он дарит тебе, он же и забирает. После премьеры девочка из фильма стала жить со мной в моем узком, похожем на старые напольные часы, доме с такими высокими окнами, что зимой казалось – снег падает прямо на паркет. Спустя годы, когда отрезан и выброшен немалый кусок жизни, я пытаюсь вспомнить, кто собирался тогда в нашей комнате. Где они сейчас, начинающие актеры и постановщики, гении и кутилы? Молодые режиссеры, юные критики? А через год режиссер умер. Новый главный перетащил спектакли своего театрика на большую сцену, а постановки классика потихоньку выпихнул. Так же он поступил и с нашим спектаклем. Моя семейная жизнь развалилась тоже, ведь новых пьес, о которых мечтала жена, больше не предвиделось, да и сам я не смог бы написать такую пьесу, ведь тогда я был влюбленным человеком-невидимкой, а теперь стал Драматургом, женатым на актрисе. Я был счастлив и без спектакля, и без театра. Но она? Тут-то и подвернулся Сверчок, ее давний приятель. Поезжайте на море, в Южную Азию, сказал он. Придешь в себя, успокоишься. Все обдумаете. И мы, два растерянных, раздавленных существа, приняли решение. Мы отправились за тридевять земель за химерой если не счастья, то хотя бы покоя, и несколько дней были действительно счастливы: как в первые дни нашей жизни. Но потом случилась катастрофа и цунами уничтожило то, что мы только-только начали восстанавливать. Обессиленные и опустошенные, и даже зачисленные в пропавшие без вести, мы вернулись в холодную Москву, но что может быть страшнее, чем вернуться к тому, от чего ты сбежал? Ничего не сказав, жена просто исчезла из нашего дома, а затем из театра. Через несколько лет я узнал, что она вышла замуж и переехала, и что ее избранник никак не связан со сценой. Прима в каком-то сибирском театре, то же подтвердил и Сверчок, доставшийся мне в друзья по наследству. Значит, ее мечта сбылась. Но почему так тоскливо на душе, когда я говорю об этом? Я писал сценарии для сериалов и рекламы и забыл о театре, но, оказавшись на знакомой улице, заставлял себя прочитать афиши. Судя по названиям спектаклей, театр продолжал катиться в пропасть. Так прошло еще несколько лет, пока писатель Саша не написал роман и наша история “Актрисы и Драматурга” снова преобразились, теперь уже в книге. Но была ли она, наша история? Ночи, когда я запирался в кабинете и стучал на машинке, и когда светился шар? Ее рука, которую я сжимал, когда мы выходили на поклоны? Прошлое смешалось бы окончательно, если бы не Восток. Неожиданно для себя я стал регулярно наведываться на берега его желтых рек, где и мы когда-то бродили, и мы когда-то любили. Одну за другой я объездил индокитайские страны, а потом погрузился в Тибет и Индию. Отношение к жизни людей в этих краях примирило меня и с собой, и с действительностью. Задолго до Шекспира здесь открыли, что мир и есть театр, жизнь и есть спектакль. Который не заканчивается со смертью, а начинается снова, только в других костюмах и декорациях, на другой сцене. Театр, который когда-то стал для меня жизнью, возродился снова. В этом всемирном уже театре я перестал быть человеком-невидимкой, я стал актером. Свою роль этот актер хорошо знал, играл спокойно и уверенно, ведь если ты живешь, значит, играешь, а если играешь – то зачем-то этот спектакль нужен? Кто-то его поставил? Не в пустом же мы зале? Точно по пословице “нет худа без добра” я нашел на Востоке то, что когда-то потерял в театре. Как будто на другом конце света, на краю Индийского океана, куда когда-то упала волна и закончилась наша история – она не закончилась, а началась на другой сцене. На этой сцене скрывалась отгадка не только того, что произошло в прошлом, но отгадка самой жизни. Того, что я считал безвозвратно утраченным – и что на самом деле никуда не исчезло, а переместилось в будущее. Так вот что такое театр, вот что такое сцена! А может быть, я просто хотел начать жить заново. 7. Вернуться прежним человеком 31 декабря, ночь Ножи и вилки, красные бокалы и подсвечники, и весь праздничный стол, похожий на палубу готового отплыть в путешествие лайнера, – отражался в окнах. Словно стараясь затмить накрытый стол, с улицы яростно светил соседский фонарь. Голая трава на дворе, которую он освещал, блестела как копирка. Шел с перерывами мелкий сухой дождик. До Нового года оставалось два часа. Саша ловил взгляд жены, но когда их глаза встречались, она улыбалась. Саша шел на кухню и сидел там, пока теща не выдворила его к гостям; что-то съел на веранде, выпил, но не почувствовал ни того, ни другого. В гостиной увязался за Даниелой, подругой семьи из Лондона, подтрунивая, что жена хочет познакомить ее с Карлушем. Даниела притворялась, что ей безразлично, и часто смотрела на часы. Он снова ловил взгляд жены. “Скажу про роман – что не буду продолжать его”. Он пытался улыбнуться. “Это будет убедительно, тем более, что это правда”. “Да, верно”. Проговорив про себя все это, он постучал и заглянул в комнату под лестницей. Там устроилась Аня, младшая сестра жены. На Новый год она приехала с детьми и мужем, и Саша садился у нее за спиной, невольно любуясь отражением этой холодной бледной красавицы. Она рассказывала, быстро отвечая самой себе в зеркало, о питерской сырости и ангинах, а Саша притворялся, что слушает. Он был уверен, что все эти женщины, и жена, и Аня, и теща, и даже Даниела – не только слышат запах той, с которой он два часа назад спал, но даже читают его мысли. Хотя от запаха осталось только воспоминание и это его он слышал; одежда и волосы пахли только электричкой. На что бы он ни смотрел, он видел набережную, огни на воде и лицо Лены. Он видел змеиную улыбку Любы-соседки, у которой он взял ключи от квартиры Драматурга. Пока Саша ехал на Грузинскую за заказом, а потом бежал по переходам на перрон – пока тащился в пустой электричке по темным пригородам – перед глазами была ладонь Лены. Когда он любил ее, Лена прижимала пальцы к губам, словно хотела закрыть и рот, и всю себя. Ни в тот момент, ни теперь нельзя было понять, хорошо ей было или нет. Саша проверил телефон. Он послал Лене уже третье сообщение, и оно тоже осталось без ответа. То, что он получил, пришло в электричке: все в порядке, она дома. Так пишут приученные родителями школьники. И все. А дальше молчание, которое было неизвестно как расценивать. “Ты просто разочаровал ее, – решил он. – Тюфяк. Забыл, как это по-настоящему делают”. Слова гудели в голове, и все вокруг гудело тоже. Он трогал лоб, но это звонили с улицы; надо было открывать ворота. Жена хотела что-то сказать, но вдруг попросила: возьми детей. Через минуту они вывалились под мелкий дождик. Шаркая подошвами сапог, он пошел к воротам. Мокрый замок выскальзывал из пальцев, наконец в щель ударил свет. Выхватывая фарами то колодец, то веранду, машина Карлуша въехала во двор. Свет уперся в кирпичную стену. До Нового года остался час. Отец Даниелы был итальянец, а мама русская, москвичка. В огромном дворе на Ленинском проспекте Даниела и будущая Сашина жена катались в соседних колясках, а потом и в одной школе учились. Но дальше пути девочек разошлись в пугающе разные стороны. Когда Даниела закончила университет, она переехала к отцу в Рим, но там не было работы, и через пару лет Даниела перебралась в Лондон. Она свободно говорила на трех языках и вскоре устроилась преподавать английский, и осталась жить в этом огромном холодном муравейнике. Даниела жила одна и вскоре уже не мыслила себя без Лондона, как будто специально созданного для одиноких людей с причудливой биографией. Два раза в год она выбиралась – летом к отцу в Италию, а зимой к семье Саши встречать Новый год. Даниела считала себя русской. В Сашиной семье она всегда была негласным членом. Саша называл ее “наша княжна Марья”. Сашина жена хотела, чтобы на празднике Карлуш и Даниела познакомились. Карлуша она считала человеком положительным, хотя в некоторых вопросах недалеким; например, он не понимал, как можно вести праздный образ жизни, когда всё катится в бездну. Ей не нравилось, что Карлуш даже мысленно осуждает их за это. “Он европеец, но он бесчувственный человек, – говорила она. – Разве он не видит, что мы все здесь в заложниках”. Но Даниела, эта тихая итальянская англичанка? Ей казалось, они подойдут друг другу. Когда вошел Карлуш, Даниела рассказывала о работе. Все это были амурные и абсурдные истории из жизни новых лондонских русских, которых она обучала английскому, а также их прислуги. Темы для урока брались чаще всего из жизни, и постепенно Даниела, не выходя из квартиры, погрузилась в сюжеты полукриминальных мыльных опер, о которых сейчас рассказывала. – …эта израильская девочка из общества Каббалы, – продолжала она, – выясняет, что ее русский жених – это сын… Даниела назвала знаменитую фамилию. – Что меняло дело, – она быстро посмотрела на Карлуша. – Когда массажистка родила ему третьего, он решил, что ей пора выучить русский. Только накануне свадьбы… – А вы? – перебил Карлуш. Даниела не поняла вопроса и переспросила: – Простите? – За вами должна охотится желтая пресса, – объяснил он. Он сказал это с иронией, но Даниела решила, что не слышит ее. – Если я расскажу, меня убьют тогда, – ответила она и посмотрела одним из тех мягких взглядов, за которые Саша прозвал ее “княжной Марьей”. Карлуш отступил в угол и сделал вид, что разглядывает старые елочные игрушки. Сейчас и потом, за столом или на улице, на каждую фразу Даниелы он коротко и печально усмехался. Полукровка, возомнившая себя римской патрицианкой, – говорил он всем своим видом. Неудачница. Эту усмешку Даниела заметила и отвернулась к Ане, которой не терпелось узнать продолжение. – Ты же знаешь, я не ем это! – со злостью сказала она, когда жена Саши предложила что-то. На лбу у нее проступили пятна. “Несчастный коротышка, португалец! – говорила она про себя. – Свести меня с ним? Как ты глупа. Нет, надо быть выше этого. Я не позволю испортить себе праздник”. Ей захотелось в свою одинокую пустую квартирку, в город, где никто никому не нужен. Ее раздражало даже семейное счастье подруги, еще более безмятежное, чем жизнь тех, кому она преподавала. Она жалела их маленького сына: кем вырастет этот барчук? Не зная куда девать себя, она напоминала себе обиженную английскую гувернантку из русского романа. Она вышла на кухню помогать Сашиной теще. До Нового года осталось полчаса. В новогодней суете Саша больше всего любил именно это время. Полчаса до полуночи, в окнах движутся тени, а он в темноте у костра. Каким будет год, он никогда не загадывал, все, что он говорил, что просил у костра, – это “вернуться прежним человеком”. Он повторял эту фразу, хотя не помнил, где услышал ее. Вернуться прежним человеком. Однако пора было звать гостей. Он встал, потом передумал и быстро достал трубку. Он смотрел на огонь, и с каждым гудком костер горел все тусклее, а сердце колотилось. Звонок сбросили, он набрал снова. Снова сбросили. Он почувствовал, как бледнеет. Ему ничего не стоило представить себе, как она со смехом пересказывает их встречу подругам. Он видел эту сцену так отчетливо, что закрыл глаза. Надо покончить с этим, решил он. Удалить контакт? Саша с хрустом нажал на кнопку. Он почувствовал стыд от того, что, по-прежнему не мысливший жизни без жены и ребенка, он думает о другой женщине. Что он, готовый растерзать любого обидчика жены, теперь сам обидчик. “Ибо юная красота, Федр, божественна и вместе с тем зрима, и это она путь художника к духу”. Недавно на радио Саша рассказывал об этой новелле Томаса Манна, но не мог и подумать, что превратится в ее главного героя, в бедолагу Ашенбаха. Он попал в ловушку и не хотел выпутываться. Пусть события жизни сами каким-то образом освободят или уничтожат то, что сложилось. Так он поступал всегда и решил поступить так сейчас. До Нового года осталось пятнадцать минут. Мокрая трава озарялась вспышками, искры падали и гасли, и взлетали снова. – Давайте, давайте, давайте! – Не успеем! – С Новым годом! – С Новым счастьем! – Ура-а-а!!! Грохотал салют, гости целовались и чокались, и танцевали вокруг костра, и все смешалось. Был тот короткий момент, когда люди безотчетно и бессмысленно счастливы. Им кажется, что этим счастьем будет озарен весь год – точно так же как сейчас озарены лица. Холодное шампанское текло по пальцам, музыка в транзисторе захлебывалась. Саша переоделся Дедом Морозом и ходил с мешком по веранде, раскладывал подарки. Вернулись в дом, дети бросились под елку. Затрещала оберточная бумага. Взрослые рассаживались за столом вокруг дымящейся индейки. Прошло сорок минут или час, прежде чем Саша снова вышел на улицу, чтобы проверить огонь и подбросить дров. Он достал телефон, но сообщений от Лены не было. 8. Эсра Рассказывает Саша Первый раз я оказался в этом городе, когда только мечтал написать книгу, и даже не знал толком, о чем она будет. Квартира, которую я снял, находилась на последнем этаже старого дома, а на первом была антикварная лавка. Часть предметов торговец выставил под вывеской у входа, и даже на лестнице. Все это были вещи из обихода полувековой и около того давности, сваленные у стен или висящие на крючках и вешалках, тоже антикварных. А книги он держал в холодильнике. Каждый раз, когда я проходил мимо, я только делал вид, что разглядываю вещи, а сам думал проникнуть в истории, которые в них прятались. Я ощущал невинность и упрямство, с какими эти вещи хранили и свое время, и свои истории. Здесь были портфели с вытертыми до кожаного блеска ручками и мутные аптечные склянки из-под хины и карболки; кассовый аппарат, ощерившийся клавишами, и подставки для яиц со сколотой эмалью; очечники и сифоны, граммофонные трубы и выцветшие до цвета времени абажуры; саквояж для пикника с уложенными чьей-то, уже несуществующей, рукой ножами и тарелками; стопки чемоданов, как будто к нашему дому причалил пароход с багажом эмигрантов; софиты со съемочной площадки, освещавшие сцены из фильмов, которые пылились на старых видеокассетах; зубоврачебное кресло; ключи от замков, запиравших исчезнувшие двери в несуществующих комнатах; сложенные одна в одну рамы, рамищи и рамки, некоторые с подписями картин, впрочем, отсутствующих; будильники, будившие тех, кого уже не добудишься, кубки чемпионов команд, вышедших в тираж и сгинувших, – и пара детских коньков, чей владелец, должно быть, давно скользил в других мирах. За выхваченные из жизни недели и месяцы, которые я провел в городе на Босфоре – и которые давно уже сложились в свое время – город въелся в меня как въедается гарь или пыль в мрамор. А может быть, моя память распылилась и облепила его поверхность. Снова и снова погружаясь в бездонные щели улиц или поднимаясь на продувные, утыканные кипарисами холмы, я шел по границе, разделявшей города настоящий и вымышленный, сложенный из моих воспоминаний и книг. Эти образы переплелись настолько, что со временем я уже не мог сказать с точностью, что случилось в реальности, а что плод моего воображения. Но ведь и сами жители давно существовали на два дома, в прошлом или будущем, наяву или во сне, в кино или книге, но только отчасти здесь и сейчас. То, что примиряло меня с невозможностью примирить эти города, заключалось в образе. К нему, словно это магнит, притягивались мои воспоминания. Разные, они менялись от времени, но образ оставался прежним, и он был женским. Его возникновению я обязан книге. Прочитав роман об этом городе, я понял, что внутри него спрятан другой, полный восточных тайн и очарования прошлого. Однако то, каким я увидел город, даже отдаленно не напоминало то, каким я представлял его по книге. Шумный и душный, полуевропейский и полуазиатский, меня окружал рассыпанный по холмам, огромный современный город. Он жил призывами на молитву, базаром, туристами и бесконечным спором о том, следует ли женщине покрывать голову платком или нет, не следует. Время от времени его встряхивали экономические кризисы, мало, впрочем, менявшие нищенскую жизнь обитателей, а также футбольные чемпионаты, забастовки и террористические акты религиозных фанатиков, призывавших к насильственному решению спора о платке для женщин. Никакого внутреннего города, о котором рассказывала книга, не существовало. Отчаявшись, я сделал то, что сделал бы любой, я решил разыскать автора книги. Прославленный писатель жил затворником, ведь его читатели тоже владели тайной города и не могли простить автору, что он открыл ее всему миру, заработал и не поделился. Последнее возмущало их в особенности. Чтобы отыскать писателя, мне пришлось устроить собственное расследование. Подобно герою его книг, я встречался с людьми, которые могли помочь связаться с теми, кто знал тех, кто имел выход на тех, кто… И вот – узкая улица поднимается на холм. Блестящие на солнце булыжники, сгоревшая усадьба, деревянные дома с белеными балконами, где сушатся простыни. Стена, щель. Действительно, лестница. А дальше провал в памяти. В пятнах солнца, тент висит над двориком. Когда набегает ветер, он плавно вздымается, а кипарис над стеной вздрагивает. Неподвижность арок, полумрак келий. Они пусты или там кто-то есть? Стол, чай. Человек средних лет: рубашка навыпуск, вельветовые брюки. В руке стаканчик, читает газету. Откладывает, встает, здоровается. Я вижу закатанный рукав и волосатое запястье, но лицо? Кроме усиков над пухлой губой и тонкой золотой оправы – память ничего разобрать не может. Писателя давно вытеснили его официальные портреты. Он подробно отвечает на вопросы, он вообще мастер слова; я даже забываю, зачем пришел, ведь рассказ интересен и без этого. Но больше я обращаю внимание на другой голос, женский. Это говорит девушка-переводчица. Она переводит мой английский на турецкий и обратно, когда английского писателю не хватает. Например, когда писатель рассказывает про хюзюн – меланхолию, коллективным приступам которой подвержены все горожане; как эта меланхолия отравляет их души; и что только слово и книга способны задержать воздействие ее яда. Он говорит о невидимом городе, сотканном из былого величия империи, нашего страха перед ничтожностью настоящего и снова из величия. О том, что никто не знает, как попасть в этот город, потому что город сам выбирает, когда и кем завладеть. О том… Стоп, хватит уже этих бредней. Дайте мне новый кадр. Покажите солнце, как оно подсвечивает пух на щеке. Тени, вылепившие широкий и плоский подбородок. Жилку под черным завитком. Покажите мир другого человека, проникнуть в который так же невозможно, как в сердце этой женщины. Да, но ведь она переводит твою речь, произносит твои слова – убеждаю себя я. Она тень, ты господин. Чем дальше заходит разговор с писателем, тем сладостнее мои фантазии. Какое надменное выражение красивого, спокойного, по-восточному непроницаемого лица! Но что если она просто делает вид, что не замечает меня? “Вы оказали неоценимую услугу, – говорю я, когда беседа заканчивается. – Позвольте отблагодарить вас. Почему бы нам не сходить куда-нибудь вечером? Сплавать на корабле или погулять в парке Тюльпанов? В кафе? Мне было бы интересно пообщаться с вами, если только у вас есть время”. Мы прощаемся, и когда я оборачиваюсь на лестнице, когда уже открываю дверь на улицу – она неожиданно говорит: “Я согласна”. Нет, мне не нужно заходить за ней. Да, где-то в семь вечера. Ждите, сказала она – я зайду за вами в отель после работы. В шесть тридцать я вышел из душа. Через десять минут был одет, задернул занавески и выключил телевизор. Без четверти семь вышел в коридор. Я еще возился с ключами от номера, когда на улице вдруг оглушительно щелкнуло (словно об асфальт железным полозом ударили). Звон стекла, чей-то истошный крик… Но потом наступила тишина. В небе по-прежнему победно плескались красные флаги и пикировали чайки, но, боже мой, какой зловещей была эта тишина. Я спустился вниз – крики полицейских, стоны, плач. На мокрых от крови шторах вносили тела погибших. Хрустя битым стеклом, у подъезда разворачивалась “Скорая”. На асфальт выгружали пустые носилки, а полосатые ленты оцепления бешено крутились от ветра. Взрыв у английского посольства, сказал военный – квартал оцеплен. Пожалуйста, вернитесь в номер. Я провел ночь в отчаянии и, едва дождавшись утра, бросился в Старый город, но сколько ни искал улицу с кипарисом и стеной из плинфы, так и не нашел: ни медресе, ни девушки. Пришла ли она вчера, жива? Если да, то почему не дает знать о себе? Не ищет меня, ведь я тоже мог погибнуть? Через несколько дней, раздавленный и изнуренный, я улетел домой. Московская жизнь на удивление быстро заглушила во мне и боль, и отчаяние. “Судьба в чистом виде, – сказал я себе. – Никто не виновен. Хорошо, что сам благополучно унес ноги”. Да, всё вернулось на свои места – всё, кроме одной вещи: книги, которую мне хотелось написать об этом городе. Образ девушки, в чью жизнь я невольно вмешался, возник сам собой. Ее образ требовал литературной жизни, раз уж в реальности никакой жизни у него не было. В историю великого архитектора вплеталась новая история, и это была история мимолетной любви. Любовь связала не только героев книги, но и саму книгу. Пусть она войдет в отель за минуту до катастрофы; пусть страх и страсть двух отрезанных от мира, чужих друг другу людей толкнут их в объятия. Желанная, но не случившаяся ночь, пусть она произойдет на влажных гостиничных простынях; пусть они долго белеют в конце книги – финал этой книги будет открытым.