Лагуна. Как Аристотель придумал науку
Часть 21 из 59 Информация о книге
Сопоставление геометрии тела позвоночного (слева) и головоногого Апеллируя к авторитету античности, Кювье провозгласил, что изучение сходства среди различных видов – это “объект особого раздела науки, называемого сравнительной анатомией, но эта наука родилась далеко не сегодня, поскольку ее основатель – Аристотель”. Жоффруа Сент-Илер указал, что смог преодолеть эти ограничения: “Я не довольствовался одними описаниями Аристотеля. Во-первых, я никогда не забывал упоминать его в моих работах… но хотел получить более точные указания из самих фактов”. Кювье в ответ высмеивал его, утверждая, что там, где Аристотель построил монумент из фактов, Жоффруа Сент-Илер в лучшем случае занимался философией. Нельзя сказать, чтобы это было самым обдуманным высказыванием Кювье. Поле боя затянул семантический туман. Оба спорщика заявляли, что органы каракатицы и четвероногих “аналогичны”, но явно имели в виду очень разное. Понимание Кювье было ближе к аристотелевскому. Жоффруа Сент-Илер же усматривал ровно противоположное, то, что Аристотель в отношении внешне сходных органов с разными функциями называл “одинаковыми без оговорок”. Оуэн в 1834 г. назвал это “гомологом”. К марту 1830 г., однако, терминологические проблемы потеряли значение. Но вопрос о классификации каракатицы не утратил важности. Главные герои спора разошлись в более фундаментальном вопросе – как именно следует объяснять форму. Кювье был величайшим функциональным анатомом своего времени и хвалился тем, что может классифицировать животное по одной-единственной кости. По Кювье, части животных соотносятся между собой так, “что форма зуба подразумевает определенную форму мыщелка, а тот – форму лопаток, тот, в свою очередь – когтей, и все это точно так же, как уравнение, описывающее кривую на графике, заключает в себе все ее свойства”. Это апофеоз метода Аристотеля. Великий объяснительный принцип Кювье – закон условий существования – был аристотелевскими необходимыми условиями, возведенными французом в ранг закона: Естественная история имеет рациональный принцип, присущий ей и с пользой применяемый во многих случаях: принцип этот – закон условий существования, широко известных как целевые причины. Ничто не может существовать, пока не объединяет в себе условия, которые делают его существование возможным. Таким образом, разные части каждого существа должны быть скоординированы между собой так, чтобы сделать возможным существо в целом, причем не только возможным самому по себе, но в плане его связей с теми, кто его окружает. Анализ таких условий часто позволяет сформулировать общие законы, такие же строгие, как и те, что получены вычислениями или экспериментом. В эпоху научных законов у Жоффруа Сент-Илера имелся собственный. Функция, заявил Жоффруа Сент-Илер, не предопределяет форму: скорее форма предопределяет функцию. Приводя в пример грудину у позвоночных, он объяснял изменяющиеся пропорции ее частей в чисто физиологических терминах. Киль, гипертрофированный вырост грудины у птиц, к которому прикрепляются нужные для полета мышцы, тормозит развитие других костей, отвлекая в свою пользу питательные жидкости, которые могли бы питать эти другие кости. Здесь нет функциональной гармонии Кювье: обычная экономика. Жоффруа Сент-Илер назвал это законом компенсации (loi de balancement) и провозгласил великим открытием. (Правла, Гете уже предвосхитил его в этом отношении.) Возможно, Жоффруа Сент-Илер пришел к своему открытию, воспользовавшись аристотелевским сочинением “О частях животных”, поскольку закон компенсации – это аристотелевское “Что природа отнимает в одном месте, то отдает другим частям”, возведенное в ранг закона. “Великий спор о каракатице” (1830) касался многого: единства жизни, идентичности органов и терминологии для такой идентичности, причинного объяснения разнообразия жизни. Большей частью дискуссия стала конкуренцией одних взглядов и аргументов Аристотеля против других. Скелет колибри 92 То были последние крупные научные дебаты, в которых участвовал Аристотель. Герои этих событий жили два века назад, но концептуально они ближе к нему, чем к нам, поскольку все их работы были написаны до 1859 г. Дарвиновское “Происхождение видов” изменило саму терминологию аристотелевской науки, иначе говоря, сделало ее устаревшей. Genē (и типы Кювье) стали настоящими семействами, происходящими от общего предка. “Двойственные” существа, сочетающие свойства животных и растений, перестали быть таковыми и стали примерами конвергентного решения проблем адаптации. Части животных перестали быть “аналогичными” или “одинаковыми без оговорок”, но стали аналогичными или гомологичными, причем в зависимости от расположения животных, обладающих этими частями, на древе жизни. То, что план строения может быть общим даже у сильно различающихся животных (единство плана строения по Жоффруа Сент-Илеру), объяснили постепенным накоплением изменений в ходе длительной эволюции. Закон условий существования Кювье были объяснен естественным отбором. Иногда говорят, что Кювье заимствовал телеологию у Канта, но для Канта телеология была лишь “эвристической фикцией” и прологом к отчаянию: “Никогда не появится Ньютон, способный объяснить травинку”. Кювье настроен оптимистичнее: “Почему бы естественной истории не заполучить своего Ньютона?” (И отвечал на собственный вопрос: “Теперь он у нее есть”.) Можно посочувствовать Кювье. Если у естественной истории и был собственный Ньютон, то это Дарвин. В “Происхождении видов” он великодушен, хотя и ставит предшественника на место: Выражение “условия существования”, на котором так часто настаивал знаменитый Кювье, вполне охватывается принципом естественного отбора. Естественный отбор действует либо в настоящее время путем адаптации варьирующих частей каждого существа к органическим и неорганическим условиям его жизни, либо путем адаптации их в прошлые времена. При этом адаптациям содействовало во многих случаях усиленное употребление или, наоборот, неупотребление частей, на них влияло прямое действие внешних условий и они подчинялись во всех случаях различным законам роста и вариаций. Заметьте, как тонко Дарвин подменяет смысл понятий Кювье. Там, где последний обращается к закону условий существования, он в большинстве случаев старается объяснить то, что части животного “подходят” друг к другу. Дарвин делает то же – чтобы объяснить адаптацию частей животного к окружающей его среде. Разница только в том, на что он делает упор. Любой, кто пытается понять устройство живых существ, обязательно изучает их как целое, а также их окружение. Аристотель, Кювье и Дарвин: все они обращали внимание и на то, и на другое. В “Происхождении видов” закон компенсации Жоффруа Сент-Илера появляется под названием “коррелятивная вариация”. “Под этим выражением я разумею, – пишет Дарвин, – что вся организация во время роста и развития внутренне связана, и когда слабые вариации встречаются в какой-нибудь одной части и кумулируются путем естественного отбора, другие части оказываются модифицированными”. Идея Дарвина более общая, чем у Жоффруа Сент-Илера, поскольку он позволяет связям иметь не только экономический характер. Но Дарвин ссылается на Жоффруа Сент-Илера (и Гете) как на авторов идеи. Эти концепции еще развиваются. Однако они снова сильно видоизменились: если Аристотель, Кювье и Жоффруа Сент-Илер писали об этом до 1859 г., то Дарвин в некотором смысле присоединяется к ним после 1900, или, если угодно, после 1953 г.[181] Аристотелевский принцип условной необходимости по-прежнему применяется к молекулам и даже генам, пусть под другим именем. Если обстоятельства вынудят мексиканскую живородящую рыбку пецилию Xiphophorus maculatus и зеленого меченосца Xiphophorus helleri, они будут скрещиваться, и их гибриды, что необычно, могут вновь гибридизироваться. У некоторых гибридов второго поколения разовьется меланома, которая распространяется по телу рыбки, как плесень по винограду. Естественный отбор настроил 20 тыс. генов пецилии на слаженную работу по построению пецилии, а гены зеленого меченосца – на построение зеленого меченосца. Но гены пецилии не предназначены для совместной работы с генами зеленого меченосца. Поэтому “незаконнорожденные” гибриды, чьи геномы представляют собой мозаику генов обоих предков, гибнут под натиском опухолей. Это настоящие эмпедокловские уроды. Явление, которое иллюстрирует данный пример, генетики называют “эпистазом приспособленности”, но это просто пересказ “закона условий существования” Кювье[182]. Точно так же это можно назвать и пересказом “отношений” между частями Пейли или аристотелевской условной необходимости. Под новыми именами концепция продолжила свой путь и в описании механизмов видообразования Г. Дж. Меллера и А. Стертеванта, и в теории смещающегося равновесия С. Райта, и в объяснении поддержания полового размножения А. Кондрашова, и в моделях адаптивных ландшафтов С. Кауфмана, и много где еще. Где бы идея ни появлялась, суть ее неизменна: “смешать” различных животных невозможно. Аристотелевскую идею – “лучшее и более ценное там, где не препятствует что-нибудь еще более значительное” – можно изложить и на языке генетики. Гены, влияющие на явно различные части животного, вызывают плейотропные эффекты. Этот термин используют, чтобы описать разделение потоков информации, материи или энергии. Например, существует мутантная линия нематод, продолжительность жизни которых примерно вдвое больше, чем у обычных червей этого вида. Но при этом они откладывают гораздо меньше яиц – очевидно, такова цена долгой жизни. Такую мутацию называют антагонистической плейотропией, поскольку она усиливает проявление одного признака, ослабляя другой. Плейотропия в генетике, дарвиновская коррелятивная вариация, закон компенсации Жоффруа Сент-Илера и аристотелевское “лучшее и более ценное там, где не препятствует что-нибудь еще более значительное” – все эти идеи, таким образом, взаимосвязаны. В своей современной форме они подкрепляют эволюционную теорию жизни и старения, а в античности подкрепляли взгляды Аристотеля. Вне зависимости от времени возникновения этих идей их суть одна: части животных неотделимо связаны. Возможно, наиболее важная часть наследия Аристотеля та, которую я пока вообще не затрагивал, хотя она проходит через всю историю зоологии. Это его настойчивость в отношении того, что живой мир организован в естественные классы, которые классификация не должна дробить. Для современных зоологов (почти всех, начиная с Линнея) эта идея превратилась в поиск системы классификации, вытекающей из самой природы. Дарвин объяснил, почему такая система существует и что она значит: “Я думаю, что общность происхождения, единственная известная причина близкого сходства организмов и есть та связь между ними, которая, хотя и выражена разными степенями модификаций, до некоторой степени раскрывается перед нами при помощи наших классификаций”. Теперь проблема в том, чтоб выявить форму этой скрытой связи, топологию Древа жизни. Это делают ученые, используя высокопроизводительные алгоритмы, которым скармливают терабайты полученных при секвенировании ДНК данных. Сейчас животные разделены на три крупных надтипа (плюс несколько базальных групп, например, губки). Они, в свою очередь, делятся на тридцать с чем-то типов, а те – на группы, вплоть до видов. Нельзя сказать, будто виды неисчислимы, однако и подсчитать их трудно: видов от 3 до 100 млн. Великое древо, метафора истории жизни, служит метафорой и истории идей. Например той, что природа не делает прыжков, что существует “лестница природы”, что естественно деление животных на группы, что группы должны определяться гомологией и аналогией их органов и что органы формируются под действием и функциональных связей, и расходуемых на них ресурсов организма. Все эти идеи, утверждаю я, можно найти у Аристотеля. Современная зоология структурно определялась ими на протяжении большей части ее истории – и сейчас определяется. Мы, однако, можем задаться вопросом, остались ли эти идеи по сути теми же. Ответ зависит от того, что понимать под “теми же”. Идеи – это органы нашей мысли, и, как органы каракатиц или четвероногих, они могут быть теми же по праву общего происхождения или теми же в том смысле, что решают ту же проблему, но другим способом. Аристотель с удовольствием отмечал, что одни и те же идеи возникали у многих людей многократно. Если это и кажется банальностью, то лишь потому, что оно верно и само приходило в голову многим людям многократно. Полагаю, что для той группы идей, что я описал, наиболее обоснованной версией может быть идентичность происхождения: интеллектуальная гомология, если угодно. Линней, Жоффруа Сент-Илер и Кювье читали Аристотеля. Дарвин читал Линнея, Жоффруа Сент-Илера и Кювье. Мы читали Дарвина. Генеалогическая линия ясна. У историков довольно немодно заниматься генеалогией идей и концепций – историей идей как таковых, а не интеллектуальной историей (то есть идеями в их социальном и культурном контексте). Они отмечают, что мыслители каждой эпохи присваивают себе терминологию и концепции предшественников, а затем радикально изменяют смысл заимствований. Философы называют это концептуальным сдвигом и наслаждаются поиском признаков таких процессов, как терьеры – ловлей крыс. Ученые непочтительны с терминологией, но постоянно предлагают новые теории – они вообще примечательны таким отношением к наследию. Вечно изменяющиеся значения слов аналогия и гомология – вот типичный пример. Аристотель также был склонен к ползучему переосмыслению: его формы и души по смыслу определенно не то же самое, что у Платона. Историки правы в том, что подчеркивают эту особенность, но не правы в том, что отрицают логику модификации при переходе от поколения к поколению. Эта логика в одинаковой степени применима и к сфере идей, и к самой жизни. В некотором смысле разница между этими двумя сферами – просто вопрос точки зрения. Если мы фокусируемся на каракатице в ее мире, странная геометрия ее тела покажется логичным решением ее проблем. Но стоит посмотреть на вопрос шире, как покажется, что это лишь штрих на большом плане, очень давно замысленном. Нам кажется непостижимым, что много веков зоологи заимствовали идеи у Аристотеля, даже воевали с ними. Дарвин затмил предшественников. Он стал для нас тем, кем Аристотель был для них: авторитетом, который вдохновляет или к которому просто взывают. И все же мы забыли исходный источник упомянутых выше идей, структурирующих зоологию. Идеи Аристотеля, трансформировавшиеся и примененные к областям, о которых он не мог бы и помыслить, все еще с нами. 93 Аристотель так и не сделал шаг к эволюционизму. И неудивительно: он не стоял, подобно Дарвину, на плечах Линнея, Бюффона, Гете, Кювье, Жоффруа Сент-Илера, Гранта и Лайеля. Он не слышал робких голосов трансформистов из Парижа и Эдинбурга. Он не видел ни галапагосских пересмешников, ни гигантские окаменелости из аргентинской пампы. То, что у него имелись все предпосылки для эволюционной теории, очевидно, разумеется, лишь теперь. Мы можем заметить влияние Аристотеля на Дарвина – но не Дарвина на Аристотеля. По этой причине аристотелевская система не может быть антидарвиновской. Оппонентами Аристотеля были натурфилософы и Платон. Ни один из них не был эволюционистом в дарвинистском смысле. Многие, однако, были эволюционистами в более широком смысле: они дали натуралистические описания происхождения или изменения видов[183]. Аристотель решительно отверг эти описания. Креационизм и эволюционизм – братья-соперники. Оба предполагают, что прошлое существенно отличалось от настоящего, что создания, которые мы видим теперь, не всегда были такими. Не так-то легко разделить эти два направления мысли у древних греков. Досократики могли отвергать мифы, но в их идеях всегда можно найти божественное начало. Ксенофан Колофонский (ок. 525 г. до н. э.), по словам современников, утверждал, что живые существа произошли из земли и воды, хотя нам неизвестно, как он это представлял. Нам известны идеи Эмпедокла о самозарождении. Он считал, будто сначала появились части животных, затем соединившиеся в самых невероятных видах; после в дело вступил отбор, и, наконец, выжившие разбрелись по местам обитания[184]. Демокрит дал натуралистическую концепцию самозарождения, но мы не знаем о ней ничего, кроме того, что она исходит из взаимодействия атомов. Досократические идеи самозарождения, как правило, не были трансформистскими. По Эмпедоклу, живые организмы, однажды приобретя некие признаки, сохраняют их. Анаксимандр (ок. 525 г. до н. э.), кажется, усматривал наше родство с рыбами. Одни источники сообщают, что Анаксимандр считал, будто люди исходно напоминали рыб, вторые – что люди появились от рыб, а третьи – что мы рождены от galeos. Это слово может относиться к куньим акулам: leios galeos Аристотеля. Кунья акула вынашивает детеныша в матке, питая его с помощью плаценты и пуповины. А вот еще один платоновский диалог: “Тимей”. На секунду отнесемся к мифу серьезнее, чем он того заслуживает. Животные – это дегенерировавшие люди. Боги превратили глупых, хотя и безвредных людей, изучающих небеса (астрономов), в птиц. Люди, которые больше использовали свое сердце, чем голову, стали наземными животными. Их передние конечности притянуло к земле, а их головы деформировались за недостаточным использованием. По-настоящему глупые люди приобрели тела, близкие к земле, с множеством ног (многоножки?), слишком толстые были лишены ног (змеи или черви). Порочные люди были брошены в глубины. Недостойные дышать воздухом, они были обречены жить как рыбы и улитки в грязных водах. Или даже стали женщинами. Анаксимандр производит людей от рыб, а Платон – рыб от людей. Эти две теории обладают трогательной симметрией прогресса и дегенерации. Аристотель не упоминает ни одну из них – на самом деле, он вообще очень мало говорит о происхождении жизни или видов. Критикуя Эмпедокла, он, верно или неверно, относится к его теории самозарождения как к эмбриологии. В то же время Аристотелю были известны воззрения предшественников. Обсуждая в трактате “О возникновении животных” спонтанное зарождение, он говорит: если, “как предполагают некоторые”, все животные, включая людей, “рождены из земли”, они спонтанно зарождались бы в земле как личинки (и он именно так думал о “земляных кишках” и угрях). Но кто именно предполагал такое: Анаксагор? Ксенофан? Демокрит? Диоген? Неважно. Аристотель лишь играл с этой идеей, указывая, что если бы самозарождение имело место, то оно, с точки зрения его физиологии питания, выглядело бы так. Насколько было известно Стагириту, такого никогда не случалось: все виды животных с половым размножением существовали всегда и всегда будут существовать. Наш биологический мир с концептуальной точки зрения структурирован манихейским конфликтом креационизма и эволюционизма. Концептуальный мир древних греков до и после Аристотеля структурирован конфликтом между креационистским и натуралистическим объяснениями происхождения всего живого. С точки зрения Аристотеля, выбор не очень привлекательный. Оба варианта не схватывали одну из выдающихся особенностей живого мира: повторяемость. Для Аристотеля происхождение особи того или иного вида, практикующего половое размножение, требует существования двух других представителей того же вида. Чтобы появился воробей, нужны два других воробья. Его слоган – человек порождает человека – прилагается, mutatis mutandis, ко всем видам с половым размножением. Лишь родители, точнее – отец, могут дать форму новому индивиду. Эта теория, взятая в буквальном прочтении, подразумевает вечный регресс воробьев. Аристотель воспринял ее буквально. Аристотелевская теория полового размножения и ее метафизический базис несовместимы ни с одной теорией самозарождения или трансформации. Его теория наследственности также с ними несовместима. Я показывал, что система наследования у Аристотеля двойственная. Ее первая компонента – формальная система – заключается в уникальном отцовском вкладе в эмбрион. Она передает logos – набор функциональных признаков, которые дают потомству возможность жить в его окружающей среде и, если это потомок мужского пола, в свою очередь, воспроизводиться. Вторая компонента – неформальная система, идущая от обоих родителей, – отвечает за случайные различия между разными индивидами одного вида – например, за то, что нос Сократа отличается от носа Каллия. Эта система кодирует случайные вариации признаков. Это разделение труда между двумя системами наследования имеет далеко идущие последствия. Аристотель допускает, что индивид может приобрести мутацию, которая дает ему некий новый признак – скажем, вздернутый нос. Но Стагирит, кажется, не готов (несмотря на позицию Сократа, который считал форму своего носа полезной) признать, что случайные изменения могут иметь адаптивный смысл. В глазах Аристотеля все ошибки развития (унаследованные и нет) либо не имеют функционального значения – например, нос странной формы, либо вредоносны (нехватка тех или иных органов). Оставляя в стороне женщин, он не дает даже намека на то, что мутация может принести пользу любому животному. В его мире каждое создание в пределах своей физиологии абсолютно приспособлено к окружающей среде, здесь просто не остается места для улучшения. Доведись Аристотелю встретиться с Дарвином, он спросил бы – и обоснованно: а где благоприятные изменения, о которых вы говорите? Когда семя отца не может создать эмбрион, все, что я вижу – это смерть, уродство или (в лучшем случае) зачатие девочки. Дарвин не смог бы ответить. Его нынешние последователи, хоть и не без труда, ответить могут. Аристотелевская теория наследования определенно не оставляет места для эволюции посредством естественного отбора. Но это порождает трудности для нас, а не для Аристотеля: он и не спорил с Дарвином. Мог ли Аристотель разработать некую эволюционную теорию? Возможно. Но для этого пришлось бы отказаться кое от чего в его собственной теории, и результат Дарвин не обязательно одобрил бы. В среднем возрасте Линней считал, что путем гибридизации могут возникать (и возникают) новые, устойчивые виды растений. Аристотель мог думать примерно так же. В “Метафизике” он указывает, что лошадь рождает мула “вопреки природе”, но в зоологических работах он такое не пишет. Аристотель определенно считает, что спариться и дать потомство могут в общем случае лишь существа, принадлежащие к одному виду[185]. Но Аристотель говорит также, что животные разных видов иногда спариваются и дают потомство. По меньшей мере, они делают так, когда не слишком отличаются друг от друга по форме, размерам и длительности вынашивания[186]. Аристотель приводит обдуманное объяснение того, почему мулы стерильны, но явно считает это исключением, поскольку описанные ограничения гибридизации довольно умеренны. Аристотель думал, что можно получить фертильное потомство, скрещивая разные породы гончих собак и волков, собак и лисиц, лошадей и ослов, а также различных хищных птиц. Он пишет, что “индийские собаки рождаются от какого-то зверя, похожего на собаку, и собаки”, а также что rhinobatos, средиземноморские гитарные скаты (Rhinobatos rhinobatos), – это потомки столь же чудных rhinē, европейских морских ангелов (Squatina squatina), и неких batos (возможно, Rajiformes). Но здесь Аристотель опирается на непроверенные данные и явно понимает это. Возникновение новых видов в силу гибридизации несовместимо с часто встречающимся у Аристотеля утверждением, что форма, передающаяся в рамках вида, идет от отца. Если гибрид должен иметь функциональные признаки обоих родителей, как это получается у гитарных скатов, то его эйдос должны происходить от эйдосов обоих родителей. Насколько я понимаю, Аристотель в это не верит. Однако в его текстах достаточно темных мест, и возможно, на каком-то этапе жизни он все-таки допускал такую возможность. Однако если Аристотель выбрал бы эволюцию, то он отправился бы путем Жоффруа Сент-Илера. Во втором томе “Философии анатомии” (1822) француз заложил основы тератологии, науки об уродствах. Он заметил, что тератологические деформации имеют определенный порядок и что такие особи напоминают некоторых нормальных животных. Он назвал одно из человеческих уродств “аспалосомой”, потому что анатомия мочеполовой системы при таком уродстве напомнила ему крота (aspalax). Эти наблюдения явились почвой для трансформистских размышлений. “Ничто не уродливо, природа всего едина” – одно из высказываний, отражающих этот подход. Таков и дух кн. IV “О возникновении животных”: “И противоприродное есть в известном отношении согласное с природой”. Уроды “противоприродны”, но главным образом потому, что они редки. Аристотель склонен признать уродов соответствующими природе, объяснив их существование через течение нормальных процессов эмбриогенеза. И действительно, “причина уродства очень близка и в каком-то смысле похожа на причину появления уродливых животных”. Здесь под уродливыми животными Аристотель понимает естественным образом деформированных животных. Кроты деформированы, потому что слепы, а тюлени – потому что у них ласты. Омары деформированы, поскольку у них асимметричные клешни. Они нарушают до некоторой степени нормы для более широких групп животных, в которые они входят. Проводя параллель между “противоприродными” и естественными деформациями, Аристотель подразумевал лишь, что их движущие причины одинаковы. В отличие от Жоффруа Сент-Илера, он не имеет в виду, что уродства дают начало новым видам – Аристотель так и не перешел к эволюционным взглядам. А мог бы. Платон показал, как. Порочность определенно не может превратить человека в рыбу, но мутация (lysis) может. Или, по меньшей мере, она может превратить человека в четвероногое – иногда язык, который использует Аристотель, подсказывает нечто подобное. В книге “О частях животных” он объясняет, почему четвероногие ходят на четырех ногах. Аристотель говорит, что четвероногие имеют сравнительно тяжелую, в сравнении с человеком, верхнюю часть туловища. Во-первых, это делает тело четвероногого неустойчивым, клонит к земле. Во-вторых, это мешает активности души, сосредоточенной в сердце. По этим двум причинам четвероногие приобрели – egeneto – наклон туловища вперед, и для устойчивости природа снабдила их вместо рук передними ногами. Приобрели? В каком смысле четвероногие приобрели четыре ноги? Почему Аристотель использует такой динамический язык? Почему бы просто не сказать, что они так устроены? Не то чтобы четвероногие рождались прямоходящими, да и мир не был никогда наполнен умственно ограниченными двуногими лошадьми или овцами, ковыляющими на двух копытах. По всей видимости, Аристотель здесь использует метафору. И все же можно найти источник такого изложения. У Аристотеля был подходящий рецепт, и он очень часто его использовал. Взять идею из “Тимея”, отбросить морализаторство, добавить основанной на здравом смысле биологии и представить результат как науку. 94 Иногда говорят, что Аристотель не мог быть эволюционистом из-за отсутствия у него свидетельств эволюции. Выглядит вполне разумно. Есть один класс свидетельств, в изобилии имевшихся у Дарвина и точно отсутствовавший у Аристотеля: окаменелости[187]. Аристотель не знал, что Землю населяли существа, к его времени вымершие. И что Лесбос и Троада выглядели (не так давно!) так, как теперь Серенгети, и были населены схожими животными[188]. Именно такое свидетельство требовалось, чтобы теория эволюции расправила крылья. В ноябре 1832 г., когда Дарвин прибыл в Монтевидео, на почте его ждал второй том лайелевских “Основ геологии”. Там шла речь об окаменелостях, биогеографии и преобразовании одного вида в другой – точнее, доводов против такого преобразования. И все же такое обоснование отсутствия эволюционной теории слишком упрощено. Аристотель не упоминает об окаменелостях, однако он не мог о них не знать. Он не мог не сталкиваться с неопровержимыми свидетельствами существования в прошлом форм, в его время вымерших по меньшей мере локально. Целый ряд греческих путешественников и натурфилософов (до, после и во времена Аристотеля) описывал предметы, напоминавшие остатки животных. С особенно высокой вероятностью внимание могли привлечь скопления морских раковин в необычных местах. Ксенофан сообщал о раковинах в сицилийских горах, отпечатках рыб и другой морской живности в камне из Сиракуз, с Пароса и Мальты. Ксанф Лидиец около 475 г. до н. э. видел сращения раковин в Анатолии, Армении и Персии. Геродота, Эратосфена Киренского (285–194 гг. до н. э.) и Стратона из Лампасака (ок. 275 г. до н. э.) озадачивали находки морских раковин в египетской пустыне у Карнака. То, что море некогда скрывало сушу, было очевидно: спорили лишь о деталях. Теофраст (“О камнях”) упоминает “ископаемый бивень” (ἐλέφας ὁ ὀρυκτός)[189]. Он не указывает его происхождение, но, скорее всего, окаменелость относится к остаткам мегафауны с островов Самос, Кос или Тилос юго-восточнее Лесбоса. Породы, соответствующие плейстоцену, содержат остатки карликовых слонов, которые могли жить в этих краях до 2000 г. до н. э. Эти остатки известны минимум с архаического периода истории Греции (750–480 гг. до н. э.). На Самосе кости гигантских вымерших животных выставлялись в храме Геры. В местном мифе эти окаменелости фигурируют как остатки древних чудовищ. Кость, извлеченная из земли у алтаря VII в., принадлежала вымершему миоценовому жирафу самотерию[190]. Окаменелости из Калабрии На Лесбосе остатки мегафауны гораздо скромнее. Их можно осмотреть в маленьком музее естественной истории во Вриссе, деревне у Лагуны. Смотритель Костас Костакис особенно гордится гигантской черепахой, остатки которой нашли у Ватеры. Реконструкция выполнена из стеклопластика в реальном размере (с “Фольксваген-жук”), однако сами ископаемые разочаровывают. Их так мало, что животное получилось аккуратным, но все же приближением, на манер Кювье: из костей ноги, когтей и щитков. Неудивительно, что Аристотель не упоминает вымерших гигантских черепах. Но леса окаменелостей? В холмах, сложенных из пирокластических пород к западу от Каллони, есть немало вымерших хвойных деревьев с корневой системой, выглядящих как упавшие храмовые колонны. В маленьком порту Сигри на пляже лежат массивные окаменевшие стволы. Они лежат там уже 20 млн лет, с тех пор, как их повалило извержением вулкана. Аристотель ничего о них не говорит. Молчит и Теофраст. В “Исследовании о растениях” он упоминает находки “окаменевшего индийского бамбука” на побережье Индийского океана (бамбук? коралл?), но окаменевших лесов Лесбоса Теофраст не удостоил и словом. И это при том, что Сигри недалеко от его родного Эресоса. Мальчиком он мог играть там. В Эресосе теперь тоже музей, и довольно заметный. Впрочем, возможно, Теофраст знал об окаменевшем лесе и описывал его. Диоген Лаэртский упоминает работу Теофраста, которая могла быть озаглавлена “О вещах, обратившихся в камень”. Это позволяет предположить, что речь шла об окаменелостях, но мы не знаем наверняка, поскольку текст пострадал настолько, что у него есть и альтернативное прочтение – “О горящих камнях” – и он, предположительно, повествует об угле или вулканах. Так что, может быть, не хватает не знания об окаменелостях, а лишь текстов. Ну, или Аристотель просто счел плодом фантазии сообщения о моллюсках в пустыне и горах. В конце концов, Геродот, один из источников таких сведений, упоминал, что в Египте есть некрополь крылатых змей – и даже что сам видел их[191]. Или Аристотель просто никогда не бывал на дальней стороне Лесбоса. На холмах было жарко, а как моряк он был не очень. Теофраст мог позабыть рассказать ему о каменном лесе. Может быть. Но мне думается, что Аристотель сознательно игнорировал такие сообщения или даже то, что он видел собственными глазами. В конце концов, если кто-либо верит в вечность и неизменяемость живых существ, то он вполне может проигнорировать каменный лес. 95 То предположение, что Теофраст мог написать книгу об ископаемых, звучит заманчиво, поскольку в этом случае он избрал путь, которым не пошел его учитель. Начать можно с малого. Раз Теофраст анализирует различия между сортами культурных растений (фракийская пшеница, египетские гранаты, апулийские оливки и т. д.), он понимает, что растение формируется и под влиянием того, что заложено в его семени, и под влиянием внешней среды. Это интуитивно ясно. Но затем он показывает, что после переселения в другой регион сорт всего за несколько поколений приобретает новые признаки: Из второго источника [различий в условиях], кроме того, возникают отличия внутри родов (сорта); и то, что ранее было противоестественным, становится со временем естественным и увеличивается в числе. А вот это совсем не по-аристотелевски. Это фактически позволяет формам меняться. Кроме того, это смешивает формальную и материальную причины, которые отчаянно пытается разделить Аристотель. Но Теофраст не бросает на этом мысль, а прибавляет, что сорта растений из различных стран “полезны”. Он имеет в виду, что фракийская пшеница поздно прорастает из-за того, что во Фракии суровые зимы и если посеять ее или иное растение в другой стране, оно изменится так, что в итоге будет соответствовать новым условиям. Растения Теофраста не идеально адаптированы к имеющимся условиям. Его видение мира также телеологическое, но у Аристотеля мир – застывшее совершенство, а у Теофраста он не предопределен и способен изменяться. Теофраст настолько скромен, трудолюбив, с такой неохотой выдвигает масштабные предположения, что наиболее радикальное из них легко пропустить. Вплоть до этого момента Теофраст говорил о происхождении новых разновидностей пшеницы и винограда. Если это эволюция, то весьма низкого сорта. А что насчет происхождения видов? Может ли один род растений трансформироваться (metaballein) в другой? Может, говорит Теофраст, смотря на нас с уровня описанных им эволюционных изменений. Удивительно, когда такое происходит, но это определенно возможно. Пшеница может трансформироваться в aira: плевел опьяняющий (Lolium temulentum). Эти злаки, говорит Теофраст, разных родов, и их можно различить по листьям. Некоторые сомневаются, может ли одно из этих растений трансформироваться в другое, и говорят, что плевел просто вырастает на пшеничных полях в особенно дождливые годы. Однако, продолжает Теофраст, авторитеты подтверждают: некоторые сеют пшеницу, а пожинают плевел. Может, и так. Дело не в том, что греческие земледельцы никогда не пожинали плевел вместо пшеницы – вероятно, такое бывало. Проблема в том, что это не такая уж радикальная трансформация. Плевел, как говорит Теофраст, представляет собой совершенно другой вид, и причина, по которой земледелец может обнаружить плевел на поле, заключается в сходстве его семян с пшеницей[192]. Таким образом, трансформация пшеницы в плевел – это признание земледельца и в том, что он не сумел как следует рассортировать посевной материал и, получив целое поле сорняка, был вынужден придумать объяснение.