Лгунья
Часть 13 из 21 Информация о книге
Наконец – после нескольких минут раздумий – она решила, что Ривка ляжет слева, а сама легла справа и собралась было немного вздремнуть, но тут позвонила экскурсовод и сообщила, что в пять часов вечера в вестибюле гостиницы дети соберутся послушать воспоминания о концлагере. – Хорошо, – сказала Раймонда, повесила трубку, накрылась польским пуховым одеялом – просто замечательным одеялом, чтоб эти поляки сдохли! – и закрыла глаза. Надо только вовремя проснуться. Неудобно заставлять узника концлагеря ждать. Но что это за узник такой? В автобусе она никаких узников не видела; в самолете, кроме нее, стариков тоже не было (в доме престарелых стариков называли «пожилыми», и это ее ужасно злило: никакая она была не пожилая, она была старая). Тут Раймондой овладели сомнения. Когда Ривка говорила про эту поездку, она ни про какие выступления не упоминала. Сказала, что дети посещают концлагеря, им немножко рассказывают про холод и снег, везут в торговый центр в Варшаве – и домой. Но наплести что-нибудь возле лагерного барака – это одно, а целый вечер воспоминаний о концлагере – совсем другое. Спать расхотелось, и Раймонда стала расхаживать по номеру. Будь она помоложе – сбежала бы через окно, как в тот раз, когда отец запер ее, чтобы не виделась с Виктором. Но сбегать в восемьдесят восемь лет – некрасиво. Да и по отношению к Ривке нечестно. Раймонда пожалела, что не записалась в открывшийся в доме престарелых интернет-кружок. Говорят, в интернете можно найти все что угодно. Напечатаешь «Освенцим» – и вот тебе вся необходимая информация. Но когда все записывались в кружок, они с Ривкой точили лясы. «Компьютеры – это для тех, кому не с кем поговорить», – сказала Ривка. «Но еще компьютеры для тех, – захотелось сейчас крикнуть Раймонде, – кому надо рассказать о том, в чем они ни черта не смыслят!» Однако кричать было некому: с левой стороны, которую она уступила Ривке, был только маленький Ривкин чемодан со сложенными носками и заграничным паспортом. Раймонда открыла паспорт и развернула носки: может, хоть они ей чем-то помогут? Но носки лишь источали все тот же нежный запах, а в паспорте была только Ривкина улыбка. Правда, сейчас эта улыбка казалась уже не такой приятной, как раньше, даже чуть-чуть злой. Нет, нехорошо так думать о Ривке. Не она же Раймонду сюда послала. Раймонда сама так решила. Однако она вдруг – впервые с тех пор, как познакомилась с Ривкой, – уловила в подруге злорадство. Так, бывает, улавливаешь вкус аниса, только когда уже съешь все, что было на тарелке. Например, однажды они сидели на скамейке, мимо шел Хахами – и упал. Раймонда пошла его поднимать, но Ривка сидела и смотрела. Она всегда смотрела, когда другие падали. Не вставала, чтобы помочь, не закрывала от испуга рот рукой, как другие женщины, и не кричала: «Ой!» Раньше Раймонда полагала, что это из-за ходунков, но теперь вдруг подумала – возможно, не только из-за них. Может быть, Ривке было просто любопытно, встанет упавший или не встанет. Раймонда захлопнула паспорт. Ривка смотрела так, словно гадала: упадет Раймонда или нет? – а это было неприятно. Часы показывали без десяти пять. Она пошла в ванную и подрисовала карандашом брови. Когда-то у Раймонды были самые красивые брови в стране. Как два полумесяца, говорил Виктор, – разрезанная надвое луна. Да, красиво говорить ее муж умел; зарабатывать вот только не умел. Покончив с бровями, Раймонда привела в порядок губы. Накрасила их ярко, словно индеец перед битвой, и отправилась в вестибюль гостиницы. Сражаться. С экскурсоводом, нацистами и холокостом. Когда она пришла в вестибюль, все уже сидели по местам. В воздухе пахло лосьоном для бритья – сильный, навязчивый запах словно кричал за мальчишек: «Эй! У меня уже растет борода! Я бреюсь!» У девчонок были грустные глаза – даже не зная еще, о чем она будет говорить, они уже приготовились плакать. В общем, как говорится, «публика была настроена благожелательно». – Пожалуйста, Ривка, – сказала экскурсовод, заботливо положив руку Раймонде на плечо. – Вам трудно об этом говорить, я знаю, но поверьте: мы все вам очень сочувствуем. Надо потянуть время. Может, попросить экскурсовода принести попить? Но та – черт бы ее побрал – сама подала Раймонде полный до краев стакан. – Не торопитесь, мы подождем, – заверила она, что на самом деле, конечно же, означало: «Начинайте уже!» Раймонда вспомнила концерт ансамбля восточной музыки «Звуки виноградника», на который ее когда-то водил Виктор. Музыканты тогда сильно опоздали, но публика поначалу хлопала благожелательно. Однако потом все стали хлопать возмущенно, да еще и стучать по столам. Интересно, когда начнут стучать эти дети? – Сегодня, – сказала она дрожащим голосом, – когда я раскладывала в номере вещи из чемодана, я взглянула на свои носки и подумала: «А вот тогда у меня носков не было, и мне было очень холодно». Сидевшая сбоку девочка заплакала, и Раймонда посмотрела на нее с подозрением. Что-то рановато. Хотя про носки она сказала правду: у нее действительно не было ни носков, ни обуви, и ноги ужасно болели. Только не от холода – от жары. Днем жестяные бараки в маабаре раскалялись добела. Ночью они худо-бедно остывали, но стоило им остыть, как начинался новый обжигающий день. Дети выбегали играть на улицу – и кричали от боли. Раймонда вдруг вспомнила, как у нее жгло ноги. Она думала, что забыла про это, но сейчас все как-то разом всплыло. Когда прелестная дочка Атиаса умерла от солнечного удара, ее мать стала бегать с ней на руках туда-сюда, и остановить ее удалось только чокнутому Амсалему. Раймонда не знала, что он ей тогда сказал, но видела издалека, как шевелились его губы. Мать послушалась Амсалема: отдала ему крохотную, как зайчик, девочку – и завыла. Обо всем этом – изменив некоторые подробности – она детям и рассказала, а потом рассказала о голоде: о том, как он тебя гложет, как у тебя сводит живот, как ты пытаешься об этом не думать и как не можешь думать ни о чем другом. В какой-то момент она вдруг подумала, что это нехорошо – рассказывать им не о Ривке, а о себе. Но остановиться уже не могла. Воспоминания нахлынули потоком и выстроились в очередь, совсем как в маабаре, когда они стояли в очереди за едой; люди кричали и толкались, а потом просили прощения, им было стыдно, что они вели себя, как животные, но на следующий день толкались снова. Так действует голод: изо рта у тебя течет слюна, а из души – злость. Раймонда знала, что Ривке тоже хотелось бы, чтобы про нее кто-нибудь рассказал. Так оливе хочется, чтобы кто-то собрал упавшие с нее маслины и сделал из них масло. Поэтому Раймонда взяла маслины Ривки, перемешала их со своими, раздавила, хорошенько отжала – и масло получилось таким чистым, таким горьким, что не напоить им детей было просто грех. Раймонда не знала, сколько времени говорила. Знала только, что непрерывно пила. Экскурсовод подавала ей стакан за стаканом, а она пила – и рассказывала, запивая каждую рассказанную историю стаканом воды – так мучила ее жажда. – Больше всего, – сказала она детям, – нас мучила жажда. Больше голода, болезней и людей за забором, которые относились к нам, как к дерьму. Целыми днями мы ходили почти не пимши. Потому что бочка была далеко, да и пустая наполовину. Голова болела так сильно – рехнуться можно было. Правда, в конце концов воду им в лагерь все-таки провели – про это детям она рассказывать не стала. Но, пока не провели, хуже жажды ничего не было. Когда Раймонда наконец-то замолчала и перевела дух, то увидела, что дети смотрят на нее красными глазами. С того вечера они ходили за ней как привязанные: ссорились, кому сидеть рядом с ней в автобусе, кому держать ее за руку во время экскурсий по концлагерям. После целого дня на ногах Раймонде хотелось только одного – упасть на правую сторону кровати и отдохнуть, но дети стучали в дверь и спрашивали, можно ли войти. Сначала Раймонда думала, что они так ей докучают из-за того, что в гостинице нет телеканалов на иврите, и бедняжкам скучно. Сколько можно смотреть «Молодых и дерзких» с польским дубляжом? (Правда, сама Раймонда все понимала и на польском.) Однако вскоре она догадалась, что дело не в этом. Одни приходили послушать трогательные истории и поплакать. Другие скучали по дому, хотя и не готовы были в этом признаться, – и хотели, чтобы взрослый человек положил им руку на плечо и напомнил, чтобы не засиживались допоздна. Некоторые потеряли дедушку или бабушку – Раймонда понимала это по их глазам, которые смотрели вроде бы на нее, но видели перед собой кого-то другого. А кто-то приходил просто спросить, как дела. Раймонду это очень трогало, хотя она и понимала, что дети заботятся не столько о ней, сколько о том, чтобы казаться себе добрыми и хорошими. Никогда еще ее не окружали такой любовью и не слушали так внимательно. Чем больше концлагерей они объезжали, тем лучше у Раймонды получалось. Каждый вечер она придумывала на завтра новый сюжет. Потчевала детей как Ривкиными историями, так и собственными, пересказывала фильмы о концлагерях, которые каждый год, в День холокоста, показывали по телевизору вместо «Гонки за миллионом». Поначалу она опасалась, что экскурсовод ее раскусит, но уже к концу второго дня – когда Раймонда закончила говорить, а стоявшие возле концлагерной «душевой» дети стали утирать слезы салфетками, упаковку с которыми передавали друг другу, как кулек с семечками на футбольном матче, экскурсовод не только влюбилась в нее по уши, но еще и спросила, не сможет ли Раймонда съездить в этом году в Польшу и с другими школами тоже. – Иногда в последний момент случаются непредвиденные обстоятельства, – объяснила Раймонда, имея в виду, что иногда бывшие узники перед самым вылетом умирают. Но все же согласилась. Она была не прочь побыть запасной узницей концлагеря. А что? Гостиницы – хорошие, дети – прелестные, хоть и малость докучные. А к холоду она уже начала привыкать. В возрасте восьмидесяти восьми лет вообще приятно обнаружить, что ты умеешь делать что-то хорошо. Раймонда решила, что перед следующей поездкой подготовится как следует. Первым делом поговорит в доме престарелых с теми из узников концлагерей, которые еще способны связать два слова. Потом запишется в интернет-кружок: возможно, ей удастся раздобыть там новую информацию. Подготовившись к завтрашней экскурсии, она обстоятельно принимала горячий душ и болтала с Ривкой. После выступления Раймонды в вестибюле Ривкина улыбка в паспорте снова стала доброй, и Раймонде было стыдно, что она думала про подругу так плохо. Каждую ночь она лежала в постели и рассказывала Ривке о том, что видела сегодня: например, как мальчик и девочка целовались за концлагерным бараком и думали, что их никто не видит. Щеки у них потом были красные, причем не только от холода. Или о том, как экскурсовод повела их смотреть на кучу одежды, и у Раймонды от этого зрелища случилась такая изжога, что она потом не могла ничего есть. «Я подумала, что там, может, и твоя одежда есть, – сказала она Ривке, – и что уже тогда мы с тобой были одного размера». Она рассказывала ей, что дождь в Польше пахнет по-другому, смеялась вместе с ней над поляками – те обращались к Раймонде на своем языке, она отвечала на иврите, а детям объясняла, что говорить по-галутному[10] больше не собирается. Еще она со смехом признавалась, что иногда, когда дети кричали ей: «Ривка!» – забывала обернуться. Детей это, впрочем, не настораживало, они просто кричали еще громче: «Ривка!!!» Только тогда Раймонда вспоминала, что Ривка – это она, оборачивалась и извинялась за свою старческую тугоухость. Наверно, именно поэтому дети и настояли, чтобы на всех торжественных церемониях в концлагерях она сидела в первом ряду – чтобы ей лучше было слышно. Не давали тихонько подремать сзади. Поминальную молитву «Йизкор», которую читали на каждой церемонии, Раймонда уже знала наизусть. Остальные тексты и песни от лагеря к лагерю менялись, но казались ей одинаковыми. Аккомпанировал поющим красивый мальчик с гитарой по имени Ори. Именно его Раймонда и застала в первый день целующимся с тремя разными девочками и простила по одной-единственной причине: она сразу поняла, что он гомосексуалист. Иначе уже давно бы ему что-нибудь сказала. Потому что, когда Раймонде что-то не нравилось, она этого не скрывала. Оттого ее восьмидесятивосьмилетнее сердце и работало так исправно. Не то что у Виктора. Так красиво за всеми ухаживал, смеялся, улыбался, пел, анекдоты рассказывал, и вдруг – бац – свалился. Прямо в магазине. Потому что все свои долги скрывал, и они ему на сердце давили. Как большие мешки с рисом, по десять кило каждый. Кроме мальчика с гитарой на каждой церемонии было несколько девочек, которые пели. Они были в таких тонких белых блузках, что Раймонде хотелось скорее подбежать и набросить на них куртки. А еще были девочки из танцевального кружка, в черных леотардах. Соски у них от холода торчали так, что казалось, вот-вот отвалятся, черные колготки так врезались в промежность, что Раймонда опасалась за их здоровье. Лица у танцовщиц были грустные – не только от скорби, но и потому, что у них мерзли попки. Будь у них чуть побольше мяса на костях, оно бы их грело. Дети танцевали и пели посреди концлагеря в память о погибших – костлявые, как огородные пугала, сами похожие на заключенных, еле уцелевших после марша смерти. Только у одной из них мама, судя по всему, готовить не разучилась: зад у девочки был красивый и круглый, как яблоко, руки и бедра – пышные, кожа – розовая и здоровая. Раймонде девочка понравилась сразу, и она хотела предложить ей сесть рядом, но это место все время занимала главная певица по имени Лирон. Буквально каждый день к ней подсаживалась. Даже когда рядом с Раймондой успевали сесть другие ребята, Лирон просила их подвинуться – и они слушались. Раймонда таких людей знала: они были и в доме престарелых. Эта Лирон просто прибрала ее к рукам. Маленькие внуки Раймонды собирали всякие безделушки, женщины в доме престарелых коллекционировали одиноких вдовцов, которые еще не ходили под себя (такие у них редко, но попадались), а Лирон заграбастала Раймонду. Раймонде это не нравилось, но ссориться с Лирон она не хотела и терпеливо ждала, пока выпадет возможность поговорить с симпатичной девочкой. Когда в Майданеке ей наконец это удалось и она сказала девочке, что та очень хорошо поет, девочка так расчувствовалась, что споткнулась о рельсы железной дороги и чуть не упала. От этого Раймонда полюбила ее еще сильнее. Но больше всего ей понравилось, что на ужине в гостинице девочка отложила немного еды для кошек. Раймонда сразу же вспомнила Ривку. Вообще-то она не была уверена, что Ривка стала бы кормить польских кошек. Ведь во время холокоста они были равнодушны к страданиям евреев. Но разве современные кошки виноваты? Это ведь было еще до того, как появились на свет их родители. Поэтому Раймонда наложила одну тарелку для себя, а одну – для кошек. Экскурсовод удивилась, но смолчала – узница концлагеря как-никак, – а Раймонда взяла тарелку, подошла к девочке, и они пошли на улицу. Девочка (к тому времени Раймонда уже знала, что ее зовут Нофар) сбегала к себе в номер и принесла шарф – чтобы Раймонда не замерзла. Раймонда была уверена, что Нофар станет расспрашивать ее про холокост. Сегодня она рассказывала детям про гетто, и вышло так грустно, так ужасно, что Раймонда боялась, как бы ей самой от этих рассказов не приснился кошмар. Однако Нофар про холокост не спрашивала. О себе она тоже не рассказывала. Другие дети этим постоянно развлекались: поспрашивают сначала про холокост, а когда надоест, принимаются болтать о том, кого любят, кого ненавидят, и даже не просят никому про это не говорить, потому что кому ей, старухе, говорить-то? Муж давно умер, а от закадычной подруги остались только чемодан, паспорт да носки. Вместо этого девочка посмотрела на Раймонду и спросила, каково это, быть старой. Не «пожилой», а «старой». Раймонда не знала, что отвечать. Всю поездку она не закрывала рта, но сейчас сидела и молчала. Девочка, в свою очередь, не пыталась заполнить тишину словами. Она позволяла ей висеть в воздухе. Слушала ее так, как другие слушают чужую речь. Наконец Раймонда сказала, что быть старой – значит быть абсолютно одинокой. Настолько одинокой, что иногда приходится выдумывать всякое, чтобы это одиночество прекратить. Тут замолчала уже девочка. Вернее, они обе ничего не говорили, но принадлежало молчание все-таки Нофар. Щеки у нее от холода порозовели, в глазах стояли слезы. Раймонда не знала, почему девочка плачет – то ли из-за ее слов про одиночество, то ли из-за своих мыслей. Нофар хотела сказать ей, что, если быть старой и выдумывать всякое, чтобы не быть одинокой, то выходит, быть старой – это почти то же, что быть семнадцатилетней. Однако вместо этого она сказала: «Кис-кис-кис» – и бросила кошкам еще один кусок колбасы. 34 Майя стояла на пороге комнаты Нофар и не решалась войти. Внутри у нее мигала красная тревожная лампочка: тебе сюда нельзя! Стоял полдень; в доме было пусто. Отец ушел на работу, мать – тоже, а старшую сестру только что увезли на очередное ток-шоу. Пока Нофар была в Польше, Майя наслаждалась тишиной. Целую неделю чувствовала себя единственным ребенком в семье. Но когда они поехали за старшей сестрой в аэропорт, мама сказала: «Как здорово, что она наконец возвращается! Больше не будешь скучать в пустом доме!» – и оказалась права. Как только Нофар вернулась, в доме вновь воцарился бардак. В какой-то школе на севере страны двух парней признали виновными в групповом изнасиловании, но жертва говорить с журналистами отказалась. Поэтому все стали просить высказаться Нофар. Вот уже три недели старшая сестра кочевала из студии в студию. Младшая же сидела одна в квартире, где снова было невыносимо тесно, хотя и не было ни души. И вот она застыла на пороге чужой комнаты. Майя, тебе сюда нельзя. Она подошла к шкафу и заглянула внутрь. Блузки, брюки, платья – все это Нофар присылали пиарщики из домов моды, в надежде, что она будет носить их продукцию и постить фотографии в интернете. «Ваша дочь – трендсеттер», – сообщил один из посыльных матери, потрясенной обрушившимся на дом водопадом одежды. Майя хорошо запомнила, что он даже не назвал Нофар по имени. Сказал: «ваша дочь» – и сразу стало ясно, о ком он. Майя осторожно подвинула гору сложенных в шкафу брюк, заглянула за кофточки и проверила под майками. Нет, это не здесь. Она закрыла шкаф и села на кровать – простыня пахла сестрой. Майя решила поискать в ящиках стола. В верхнем нашла шкатулку с украшениями – каждая из них получила такую от родителей по случаю бат-мицвы, – а в ней два медальона на цепочке. Один в форме сердца, другой – в форме медвежонка, и оба показались ей ужасно детскими. Были там также пузырек нежно-розового лака, которого Майя никогда на ногтях у Нофар не видела, и наполовину пустой пузырек ацетона. Однако на это сейчас времени не было. Майя задвинула ящик, выдвинула следующий, и не смогла сдержать удивленную улыбку: там лежала нераспечатанная упаковка презервативов. Для верности Майя пересчитала дважды. На упаковке было написано, что презервативов восемь, и их действительно было восемь. Рядом с презервативами лежало четыре красивых камня, и один из них – кристалл – Майя узнала. Много лет назад они ездили всей семьей отдыхать, и она смутно помнила, что поссорилась с сестрой как раз из-за этого кристалла. Нофар кричала: «Мой!» – а Майя: «Нет, мой!» – пока папа в конце концов не заявил: «Будет мой!» Похоже, Нофар выпросила камень себе, когда они вернулись домой. До этого момента Майя ни про кристалл, ни про ссору, ни про отцовское вмешательство не вспоминала, но сейчас вдруг обиделась так, будто все произошло вчера. И возможно, именно обида помогла ей решиться открыть третий ящик. Там лежала коробочка из-под духов, в которой были спрятаны две сигареты и зажигалка. Интересно, Нофар их купила или стащила из тайника Майи? Возле коробочки валялся помятый билет с концерта в парке «Яркон». На этом концерте они с Нофар подпевали певице с таким энтузиазмом, что обе осипли. Мать сидела сзади и притворялась, что получает удовольствие, но сестры знали, что для нее это мука мученическая. И заценили мать – и концерт – еще больше. Майя задвинула последний ящик. Пора уходить из этой комнаты. В школу она сегодня уже не пойдет. Она пойдет в свою комнату, накроется одеялом, уснет, и никто ее исчезновения не заметит. Но вместо того чтобы выйти из комнаты Нофар, Майя легла в ее кровать и натянула одеяло на голову. Здесь Нофар спит каждую ночь. Здесь ее тело отдыхает. Если закрыть глаза, можно, наверное, почувствовать, каково это – быть Нофар. Майя понюхала хлопчатобумажную простыню. Провела по ней рукой. По телу разлилась приятная усталость, и Майя отдалась ей. Через наполовину поднятые жалюзи в комнату проникал полуденный свет. Майя повернулась к нему спиной, придвинувшись к темной прохладной щели между кроватью и стеной. Еще миг – и придет сон. Но в тот самый момент, когда ее отяжелевшая рука провалилась в узкий зазор между стеной и кроватью, она вдруг нащупала нечто, похожее на тетрадь. И дремоту как рукой сняло. В комнате ничего не изменилось: мягкий полуденный свет по-прежнему лился в окно, прохладное хлопчатобумажное постельное белье все еще пахло Нофар, тело Майи лежало на кровати в точно той же позе, а рука замерла в зазоре между кроватью и стеной. Однако сна у нее сейчас не было ни в одном глазу, а руки больше не казались свинцовыми от усталости. Тетрадь словно била Майю слабым электрическим током. Да, она еще могла уйти. Встать и уйти. Но нет. Тетрадь словно приковала ее к месту, и – еще до того, как Майя в нее заглянула, – сама заглянула в Майю. Заглянула – и увидела ее настоящую. На чтение ушло меньше десяти минут, а на то, чтобы понять, что случилось, и того меньше. На первых страницах у старшей сестры был хорошо знакомый Майе почерк – похож на ее собственный, только более красивый и округлый, но затем, после нескольких пустых листов, он вдруг изменился. Буквы стали маленькими, угловатыми. Они торопились, толкаясь, добежать до конца строчки, как будто за ними кто-то гнался. А на бумаге виднелись следы слез – там, где фиолетовые чернила расплылись, а потом подсохли. «Все, что я сказала, – неправда. Я это выдумала, а он за это расплачивается». Майя положила тетрадь на место. «Этого не было, этого не было, этого не было», – пел у нее в голове хор голосов. Подозрение, возникшее в президентской резиденции, превратилось в установленный факт. Авишай Милнер не трогал ее сестру. И даже не пытался. Не было никакого нападения. Слава, всенародная любовь, парни, которые сейчас наверняка стояли вокруг ее сестры кружком, – все это Нофар получила обманом. Голова у Майи кружилась. Надо было срочно присесть. До своей комнаты Майя не дошла – в коридоре почувствовала слабость и сползла на пол. Это необходимо остановить! Нельзя же посадить человека в тюрьму просто так! Это несправедливо! Это нечестно! Она представила заголовок в газете: «Сестра пострадавшей рассказывает правду: Авишай Милнер невиновен!» Какая смелость! Какая честность! Какая вера в справедливость! Какая порядочность! Она будет плакать в утренних передачах, плакать в вечерних новостях, плакать на обложке журнала «Досуг»… Она просто обязана взять себя в руки и немедленно начать действовать! Однако Майя продолжала сидеть на прохладных плитках пола и, сама того не замечая, круговыми успокаивающими движениями поглаживала щиколотки. Пальцы у них были разные: у Майи – тонкие, у Нофар – потолще. Однажды Нофар взяла у Майи кольцо, но надеть не смогла. Но щиколотки у сестер были одинаковыми – Майя заметила это, когда мама повела их покупать обувь. И, хотя сейчас это никакого значения не имело, Майя все равно стала об этом думать. Начала составлять в голове подробный список тех частей тела – включая ногти на ногах и ресницы, – которые у них были похожими, и тех, что отличались. Она даже не услышала, как открылась входная дверь. Поэтому, когда Нофар и мама над ней склонились и, глядя встревоженными глазами, стали спрашивать: «Маечка, что случилось? Почему ты на полу?» – она ужасно испугалась. Ей протянули руки, помогли встать, усадили на диван. Нофар принесла Майе стакан чаю, а мама потрогала лоб: может, у нее температура? Если бы заботливая Нофар спрашивала у сестры, хочет ли она еще чаю, это было бы еще ничего. Однако она решила подсластить чай рассказом о том, как прошел ее день: с кем она виделась на телевидении, в какие передачи ее пригласили… Она даже призналась, что, возможно, будет рекламировать сеть спортзалов, которая открывает для девочек кружок кикбоксинга. – Потрясно, правда? – спросила Нофар. – Потрясно, – сказала Майя. Но если это настолько потрясно, Майя, то почему у тебя так потемнели глаза? Почему ты сидишь на диване и молчишь? Почему родители вечером спрашивают тебя, все ли в порядке? И какие фигуры рисуют твои пальцы, когда во время вечерних новостей гуляют по щиколоткам? 35 Встреча Нофар со следователем Дорит была назначена на завтра, на полтретьего, но Нофар с отцом вышли из дома в два часа, уже понимая, что опаздывают. На улице было холодно и сыро, и в машине отец сразу включил отопление. Отрегулировал температуру и дважды довольно безучастно, тоном хозяйки шикарного ресторана, поинтересовался, все ли ее устраивает. После этого он не вымолвил ни слова, хотя всегда любил поболтать. С тех пор как разразился скандал во дворе, они почти не разговаривали, и Нофар винила в этом себя: она слишком поздно возвращалась по вечерам, а утром, невыспавшаяся и разбитая, не испытывала особого желания общаться. Сейчас, видя, с какой звериной серьезностью отец переключает радиостанции, она вдруг поняла, что ему рядом с ней неловко. Она не ошиблась: он действительно не знал, как вести себя со старшей дочерью после всего, что с ней стряслось. Он не знал даже, что именно с ней стряслось. Просто он устроил дочку поработать летом в кафе-мороженое, а она однажды вернулась с работы домой, окруженная толпой полицейских и фоторепортеров. В голове у него роились самые жуткие догадки. В газетах и по телевизору без конца рассказывали кошмарные истории, и он сознавал, что нечто подобное могло произойти и с его дочерью. От одной мысли об этом его охватывало тошнотворное, парализующее волю чувство вины. Как вышло, что его не оказалось рядом? Почему он не дал ей в руки инструментов, с помощью которых она могла бы себя защитить? Каких инструментов? Неважно. Должен же существовать какой-то специальный набор, вроде дорожной аптечки, для таких случаев. А он не снабдил дочь аптечкой. Если бы безответственных отцов увольняли, он бы давно стал безработным. Ему хотелось расспросить ее, выведать хоть какие-нибудь детали. Например, до какого конкретно места он дотронулся? Но он не знал, как к этому подступиться. От терзавших мозг вопросов ноги у него заледенели, и холод поднимался все выше, захватывая тело до кончиков пальцев. Он машинально включил печку посильнее. Нофар задыхалась от жары, но не решалась открыть окно. Они продолжали молчать. Кто бы поверил, что этот самый человек первым увидел ее и первым взял на руки. Он впустил ее в этот мир. Когда-то этот человек, сидящий рядом со своей дочерью-подростком и не смеющий на нее взглянуть, знал каждую складочку на ее тельце. Почему же теперь он не в состоянии просто взять и прямо спросить ее, что случилось? Полицейские спрашивали, журналистка с телевидения спрашивала, подружка в школе спрашивала, а он – нет. Может быть, именно потому, что знал ее слишком хорошо? Потому, что они были так близки, как могут быть близки только отец и дочь? Цахи потерял отца пять лет назад. Тогда для него закончился тот период жизни, когда он был одновременно сыном своих родителей и отцом своих детей. Мать была еще жива, но она впала в детство – капризничала, отказывалась принимать лекарства и обижалась по пустякам. Так что ему осталась только роль отца. Если иногда во сне ему чудилось, что кто-то знакомым жестом гладит его по голове, то, пробудившись, обнаруживал, что забыл выключить вентилятор. По радио радостный голос сообщил о тотальной распродаже в сети магазинов, торгующих электробытовыми приборами. Потом передадут сигналы точного времени, и это будет означать, что уже 14:30. Иначе говоря, они уже опоздали. Отец позвонил в полицию и сказал, что из-за дождя они застряли в пробке на автомагистрали Аялон. Он слегка покривил душой: до Аялона они доберутся не раньше чем через четверть часа, но у отца давно вошло в привычку заранее извиняться за любое нарушение, слегка корректируя правду в свою пользу. Дежурная ответила, что ничего страшного. – Не торопитесь, – добавила она. Теперь, когда угроза опоздать миновала, молчание в машине стало еще более тягостным. Как будто раньше им волей-неволей приходилось объединять усилия в борьбе с бегом времени, проклиная медленно ползущего впереди водителя или уснувший светофор; сейчас, когда причина общей тревоги исчезла, каждый снова погрузился в себя. * * * Полицейский участок. Маленькие стулья. Черный чай в пластиковых стаканчиках. Клавиатура компьютера с успевшими затереться и забитыми пылью промежутками между клавишами. По сравнению с прошлой беседой следователь Дорит была далеко не так сосредоточенна: ответила на три телефонных звонка и без конца отправляла эсэмэски. Тем не менее она снова подчеркнула, что Нофар – смелая девочка: в первый раз в самом начале, обращаясь непосредственно к Нофар, а во второй – в конце, глядя на ее отца: – Вы можете гордиться своей дочерью. Она очень храбрая. Она говорила торжественно и серьезно, как их классная на родительском собрании. Вскоре к ним присоединилась прокурор. Она сказала, что на процессе будет требовать максимально сурового наказания. Обычно, объяснила она, обвиняемым по этой статье удается отделаться небольшими сроками заключения, но данное дело получило широкий резонанс, и этим следует воспользоваться, чтобы превратить его в показательное. Согласно Уголовному кодексу Израиля, за сексуальное домогательство полагается до трех лет тюремного заключения, за изнасилование – до шестнадцати, а в случае, если изнасилование осуществляется способом анальной пенетрации, к этому сроку добавляется еще пять лет. Все эти слова – «сексуальное домогательство», «изнасилование», «анальная пенетрация» – отзывались в мозгу Нофар ударами кулака. Отец, сидевший рядом с ней, посерел лицом. Прокурор продолжала без запинки барабанить фразу за фразой. Они слетали с ее языка легко и невесомо, но каждая из них повисала гирей на ногах Авишая Милнера. Заметив, что Нофар теряет нить разговора, прокурор чуть замедлила свою речь и подвела итог сказанному. По ее мнению, поскольку в данном случае речь идет только о попытке изнасилования, то обвиняемого ждет четыре года тюрьмы. Может быть, пять, но не больше. Мало, но ничего не поделаешь. Дорит проводила их до лифта. Двери за ней закрылись, и Цахи спросил Нофар, не хочет ли она зайти куда-нибудь съесть по гамбургеру. В детстве, когда Нофар болела и он возил ее к врачу, то всегда предлагал ей то же самое. «Какие гамбургеры? – вяло протестовала мама. – У ребенка воспаление легких!» – но отец стоял на своем, свято веря в целительную силу рубленого бифштекса. Кстати, он был прав. Стоило ей подумать о том, что в самый разгар буднего дня она сидит с папой в кафе, перед горой жареной картошки, пока другие дети мучаются в школе, Нофар сразу становилось лучше. Может, сработает и на этот раз? Они остановились возле торгового центра. Зашли, сели за столик, поели. Но никакого душевного разговора не получилось. Между ними висело все то же напряжение, пахнувшее кислым потом. Нофар ненавидела отца за его фальшивый смех, он ее – за то, что не смотрит ему в глаза, и оба – самих себя, за свою ненависть. От этого им стало так страшно, что после гамбургеров они заказали еще мороженое. На обратном пути Нофар мутило. До сих пор суд над Авишаем Милнером представлялся ей точкой на горизонте, такой далекой, что непонятно было, движется она или нет, а если движется, то куда. Но вдруг эта точка приблизилась к ней вплотную; процесс стал реальностью. До нее дошло, что этого человека в самом деле будут судить за попытку изнасилования. Она прислонилась лбом к окну, ища в его прохладе спасения от удушливой жары салона. За запотевшим стеклом виднелся только свет фар – ни дождя, ни других машин было не различить. Она прижалась к окну носом и принялась пальцем выводить кривые линии и слова. «Папа, все это вранье», – написала она. Если бы, остановившись на перекрестке, Цахи повернул голову направо, он наверняка заметил бы надпись. Но он не отрывал глаз от дороги. Они миновали десять светофоров и четыре поворота, и все это время он упорно смотрел только на дорогу. Наконец он перевел взгляд на дочь, но лишь затем, чтобы сказать: – Приехали. Слишком поздно: буквы на стекле расплылись и стекли вниз. 36 Хорошо, что в тот день Раймонда пожалела кошек. После возвращения из Польши она больше не ходила их кормить, но в тот день ей вдруг стало совестно перед Ривкой. За обедом она выловила из супа куриные косточки и незаметно сложила их в целлофановый пакет у себя на коленях. Она могла попросить Аарона купить ей кошачьего корма – он постоянно спрашивал, не нужно ли ей чего-нибудь, – но было неловко пользоваться услугами человека, который не знал ее настоящего имени. Они познакомились две недели назад на встрече бывших узников концлагеря Терезиенштадт. Раймонду мучила изжога, и она пошла налить себе газировки. У стола с бутылкой в руке стоял Аарон. Он наполнил ее стакан, затем свой и, кивнув на филиппинских сиделок, с улыбкой сказал, что не помнит, чтобы в лагере сидело так много азиатов. Его замечание заставило ее рассмеяться, и она пролила газировку. Ей на помощь бросилась симпатичная девушка с раскосыми глазами, опекавшая старушку, но Аарон поблагодарил ее на идише и добавил, что они сами как-нибудь справятся. Раймонда расхохоталась еще громче. После смерти Виктора никто ее так не смешил.