Лгунья
Часть 14 из 21 Информация о книге
Она даже испугалась. Слишком быстро она развеселилась. Она почувствовала себя обжорой, за полчаса умявшей коробку пирожных. Так хохотать на встрече выживших жертв холокоста! Поэтому она сказала незнакомцу, что ей надо «кое-куда отлучиться» (так обычно выражалась Ривка), и нарочно долго пробыла в туалетной комнате, давая ему время уйти – или все же ее дождаться (да, втайне она на это надеялась). Она поправила позаимствованную у подруги прическу, подрисовала карандашом свои когда-то самые красивые в долине брови и подкрасила губы недорогой помадой, подаренной этой тварью невесткой. Она услышала голос ведущего, объявившего о начале мероприятия, и только тут сообразила, что у нее сейчас лопнет пузырь: увлекшись прихорашиванием, она забыла заглянуть в кабинку. Когда она наконец вернулась в зал, все уже успели рассесться по местам, и она страшно смутилась, тем более что мужчина с микрофоном замолчал, ожидая, пока и она сядет. В тишине ее каблуки стучали адски громко, и, что еще хуже, она не видела ни одного свободного стула. Со всех сторон на нее смотрели суровые лица, на которых ясно читалось осуждение (ну не хамство так опаздывать?), смешанное с недоумением (кто это вообще такая?). Ее здесь никто не знал. Сейчас кто-нибудь это выкрикнет и разразится скандал! Ноги у нее стали ватными, как в тот раз, когда она потеряла сознание на занятиях по методике Фельденкрайза. Не хватало еще сейчас грохнуться в обморок! Ее отвезут в больницу, и сразу выяснится, что Ривка Кенцельфульд умерла несколько месяцев назад. Перед глазами у нее все поплыло, но тут вдруг посреди моря нахмуренных лиц она увидела призывно машущую ей руку – тонкую, как у женщины. Впоследствии он рассказал ей, что именно руки его и спасли. Он мастерски резал по дереву, и немцы тащили ему деревянные чурбачки и выстраивались в очередь, чтобы он каждому выстрогал игрушку. Больше всего ему нравилось мастерить лошадок и воображать, как на них скачут детишки. То, что это будут дети нацистов, его абсолютно не смущало: дети есть дети. На брюхе каждой лошадки он вырезал инициалы депортированного немцами еврея. Так продолжалось, пока это не обнаружил немецкий офицер, который разбил ему молотком большой палец руки. К счастью, это случилось уже в самом конце войны. Детишки качались на его лошадках, а его отправили в лагерь Терезиенштадт. После войны, в один из дней памяти жертв холокоста, в газете появилась статья про его лошадок. Автор рассказал, что провел целое расследование, чтобы разыскать неизвестного мастера. Так Аарон узнал, что в определенном смысле прославился: немецкие офицеры приводили его случай в пример своего гуманизма – они же его не убили. Часть его работ попала в музей, сотрудники которого трудились над расшифровкой инициалов. Но он так никому и не открылся. Раймонда спросила почему, и он ответил, что не хочет иметь с этими лошадками ничего общего. И вообще, кто ему поверит? После того удара молотком он больше не работал с деревом. (Не считая косточек авокадо, как он признался ей позже. Он вырезал на них человеческие лица – выразительные, не похожие одно на другое. Ей хотелось спросить, кто все эти люди, но она так и не осмелилась задать ему этот вопрос, хотя косточки, которые он ей дарил, ставила на подоконник и очень расчувствовалась, когда одна из них выпустила крошечный росток.) Но в тот момент, в зале, она еще ничего не знала ни про деревянных лошадок, ни про косточки авокадо – не знала даже, как зовут этого человека. Она знала одно: своей поднятой рукой он спасал ее из моря враждебных взглядов. Она двинулась к этой руке как корабль к маяку и опустилась на стул, который он занял для нее. Ведущий на сцене продолжил свою речь. В перерыве они направились к столу с маленькими шоколадными круассанами. Мимо них шли люди; они здоровались с ними и спрашивали: «Как ваши дела?» Из этого «ваши» она поняла, что их принимают за супругов. Это ее не удивило. Она не забыла его поднятую руку – единственную на весь зал, – которую он не опускал, пока она к нему не подошла, словно боялся в последнюю минуту ее потерять. Оттого что ей здесь было так хорошо, Раймонда почувствовала угрызения совести и решила уйти пораньше. Занятий на курсах по освоению интернета и по изучению идиша ей в любом случае хватит, чтобы подготовиться к следующей поездке. К ее изумлению, он сказал, что уходит вместе с ней. Он не имел ни малейшего желания слушать выступление представителя правительства, не говоря уже о речи председателя ассоциации, который еще в Терезиенштадте вел себя как последний поц, а с годами и вовсе выжил из ума. Она думала, что он проводит ее до автобусной остановки, но он махнул рукой, и к ним подкатила сверкающая черным лаком машина с водителем за рулем. Аарон распахнул перед ней дверцу. От сидений в салоне исходил запах натуральной кожи. Этот запах свидетельствовал о том, что за машиной ухаживают, хоть и нечасто ею пользуются. Он отвез ее в расположенный в центре города польский ресторан – белые скатерти, симпатичные пухленькие официантки… Он ел, рассыпая вокруг тарелки крошки, и объяснил ей, что его девяносто лет тут ни при чем – он и в девять ел, как умственно отсталый, а родители умерли слишком рано, чтобы заставить его исправиться. Она рассказала ему о своих родителях; он слушал так же сосредоточенно, как ел, игнорируя упавшие крошки и стремясь ухватить суть. Он не заметил, что ее рассказу порой недостает конкретики, – мелкие детали его не интересовали. Главным для него было то, что она говорила о своих родителях, и благодаря его вниманию она – впервые за много лет – словно наяву услышала их давно, казалось бы, забытые голоса. Потом она спросила про его родню; он начал рассказывать, и вокруг их стола постепенно скопилась целая толпа вернувшихся из прошлого людей, и, как ни странно, места хватало всем. Под конец он признался, что уже много лет ни с кем так не разговаривал. Практически со смерти жены. Возможно, потому, что они оба прошли через Терезиенштадт, добавил он, им так легко понять друг друга. В этот момент Раймонда могла бы открыть ему правду. Но она не сомневалась, что больше никогда с ним не увидится, и решила, что не стоит портить себе и ему настроение. С того дня он стал почти каждый вечер ее навещать. Чтоб он не сталкивался с другими обитателями дома престарелых, она попросила его приходить после десяти часов вечера, на что он охотно согласился. Он все равно ложился поздно. Вспомнить только, сколько раз в молодости ее предостерегали против поздних визитов мужчин, у которых в мыслях всегда одно. Сейчас эти советы вызывали у нее улыбку. И дела плотские были тут ни при чем. Он не пытался проникнуть в ее тело. Он проникал в ее душу. Невероятно, с какой быстротой он успевал ее обнажить. С той же поспешностью они с Виктором, даже не скинув одежду, настолько им не терпелось соединиться, любили друг друга в подсобке магазина. Аарон задавал ей такие вопросы, каких никогда не задавал ни один мужчина. Он брал быка за рога, не тратя время на обхаживание. О чем она больше всего жалеет? Что она будет делать, если завтра проснется двадцатилетней? Снова выйдет замуж за Виктора? Воспитает своих детей так же, как их воспитала? Какую черту своего характера она хочет передать внукам? Кого ей больше всего не хватает? Поначалу эти вопросы ее смущали. Так же, как наутро после первой брачной ночи смутила просьба Виктора обнажиться при нем. С распахнутыми ставнями, не прикрываясь простыней. Она не соглашалась. Она стыдилась своих грудей, которые считала слишком маленькими, но Виктор обнял ее и сказал: «Нет ничего прекраснее мужчины и женщины, раздевающихся при свете дня». Он первым скинул с себя одежду. Ей казалось, что его тело, которое она уже познала, заполнило собой всю комнату. «Смотри, – сказал он. – Все это – твое». Интересно, что ее покойный муж подумал бы про Аарона. Между ними не было ничего общего, кроме этого упорного стремления выяснить, что могут дать друг другу мужчина и женщина, представ друг перед другом в наготе при свете дня. Подобно тому как, довольно скоро набравшись смелости, она принялась исследовать тело Виктора, так и теперь, уже на четвертый вечер, она начала задавать Аарону вопросы, которые он воспринимал очень серьезно и на каждый отвечал самым обстоятельным образом. Так продолжалось, пока ближе к середине ночи она не подбиралась к глубинной сущности этого человека. Темнота рассеивалась, и Раймонда ставила воду для чая (у Аарона была та же, что у Ривки, привычка оставлять в чашке чайный пакетик). Они вместе смотрели, как всходит солнце, и молчали. Эти минуты тишины Раймонда ценила не меньше, чем их разговоры, а может, даже больше. Потому что людей, с которыми можно поговорить, много, но тех, с кем хорошо молчать, – считаные единицы. В эти периоды молчания она тысячу раз призналась ему, что никогда не была в лагере Терезиенштадт. Что ее зовут Раймонда. Что она и вообразить себе не могла, что в их возрасте такое еще возможно. Он смотрел в окно на небо, затем поворачивался к ней и с улыбкой (у него и в девяносто была прекрасная улыбка) говорил: «Доброе утро, Ривка». Затем он выходил из ее комнаты и осторожно выбирался на улицу, где его ждал водитель. Раймонда не хотела, чтобы кто-то видел, как Аарон выходит из ее комнаты, и ему это нравилось: он считал, что самая отвратительная вещь в старости – это то, что тебе вдруг все позволено и нечего скрывать. Но без запретов и без секретов нет ни интриги, ни страсти. Правда, он полагал, что Раймонда играет в скрытность потому, что ей хочется вновь почувствовать себя девчонкой, которая боится, что ее выгонят из интерната, тогда как на самом деле единственное, что ей грозило, – это быть вынесенной из дома престарелых ногами вперед. Откуда ему было знать, что она боится вовсе не директрисы, а своих соседей? Если кто-то из них столкнется с Аароном, наверняка поинтересуется, как там Раймонда. («Вы хотите сказать, Ривка? – переспросит он и услышит в ответ: – Нет, Раймонда. Раймонда Азулай».) Ночи Раймонда проводила с Аароном, а утром посещала курсы изучения идиша и интернета. Еще она ходила на занятия по тай-чи (которые даже начинали ей нравиться). После обеда она спала. Но в тот день, вместо того чтобы подняться к себе и прилечь, она решила выйти на улицу покормить кошек. Она сидела на скамейке, когда у дверей дома престарелых неожиданно появилась та девчонка. При виде ее сердце у Раймонды провалилось в пятки. Что, если эта дура прямиком направится к стойке регистрации и спросит, в какой комнате живет Ривка Кенцельфульд. Ей ответят, что Ривка умерла несколько месяцев назад, на что девчонка возразит, что это невозможно, потому что она ездила с ними в Польшу. Раймонда огляделась по сторонам, нет ли поблизости кого-нибудь из обитателей дома. Этот визит мог дорого ей обойтись. Во время обратного рейса детишки дружно пообещали, что обязательно ее навестят, но это ее не обеспокоило. Она нисколько не сомневалась, что здесь, пролетая над облаками, они сами искренне верят в свои слова, но мгновенно забудут о них, едва самолет коснется земли. Так и случилось. За три недели ни один из них так и не показался. И вдруг – эта девчонка! Явилась без предупреждения, как люди ходили друг к другу в гости в эпоху, когда не существовало телефонов, просто стучась вам в дверь. – Вы меня помните? Меня зовут Нофар. – Конечно, помню, – ответила Раймонда и добавила на идише, которым уже немножко владела, фразу, часто произносимую Ривкой: – Чему я обязана удовольствием видеть тебя, мейделе? Из дома вышли две женщины, которых Раймонда терпеть не могла, покосились на девочку и двинулись своим путем. Наверно, решили, что это ее внучка. Раймонда проглотила свой страх, как глотают таблетку от давления (в первое мгновенье она застревает у тебя в горле, но потом быстро проскакивает – достаточно сделать глубокий вдох и запить ее водой). – Ну хорошо, мейделе. Садись, посиди со мной. Раймонда сразу поняла, что с девочкой что-то не так. Разумеется, та сказала, что пришла справиться о ее здоровье, но Раймонде хватило одного взгляда, чтобы понять, что дело совсем в другом; Нофар собиралась поделиться с ней каким-то важным секретом и ради этого ехала сюда через весь город. Глаза у нее покраснели, симпатичное личико припухло, словно она держала за щекой пончик суфганию, какие готовят на Хануку. Раймонда умела заставить людей разговориться; она делала это так же виртуозно, как очищала от скорлупы миндаль или выдавливала прыщики у детей на спине (пока те были маленькими и не спорили с ней); все искусство заключалось в том, чтобы нажать в нужном месте. Но на сей раз даже этого не потребовалось. Нофар была готова выложить ей все и за несколько минут рассказала про кафе-мороженое, где ее оскорбил певец. Она повторила каждое сказанное им слово, будто они были записаны у нее на ладони и ей оставалось их только прочитать: «Ну ты овца! Что, брови выщипать мозгов не хватило? А прыщи? Тебе никто не говорил, что выдавливать прыщи не рекомендуется? Знаешь, на что похожа твоя рожа? На пиццу, только маслин не хватает! А фигура? Ты бы поменьше обжиралась, и так уже как бегемотиха! Кто с такой в койку ляжет? Короче, гони шарик ванильного с печеньем, и живо!» Она рассказала, как он швырнул ей купюру, чтобы показать, кто тут клиент, а кто обслуга. Раймонда не моргнув глазом выслушала, как этот парень потащился за ней во двор и довел ее до того, что она начала кричать. Девочка не представляла себе, чем все это кончится; ей хотелось одного: чтобы он оставил ее в покое. На ее крики сбежались люди, и он снова принялся ее обзывать, уже при зрителях. Когда ее спросили, прикасался он к ней или нет, она, плохо соображая, что происходит, пробормотала истерическое «да» и сама не заметила, как они оказались в полиции, а потом ее обступила толпа журналистов. Пока она говорила, Раймонда вспомнила, что действительно слышала эту историю. Ривка как раз заболела, и у Раймонды не было ни малейшего желания читать газеты, но другие обитатели дома престарелых без конца ее обсуждали, и она волей-неволей ловила обрывки их разговоров. Судя по всему, вся страна была в курсе – кроме нее. Девочка заплакала. Сегодня в полиции ей объяснили, что скоро состоится суд и певца, скорее всего, посадят на пять лет. Раймонда достала из кармана платок, которым уже пользовалась, но девочка этого не заметила и продолжала рыдать: – Как я теперь признаюсь? Все будут меня ненавидеть! Надо мной будут смеяться! – Не хочу тебя обидеть, – выждав, пока Нофар немного успокоится, сказала Раймонда, – но в жизни есть вещи поважнее чужих мнений. Есть черта, переступать через которую нельзя. Похоже, ты за нее заступила. Девочка ничего не отвечала и только тихонько всхлипывала. Раймонда испугалась, что была с ней излишне сурова. С другой стороны, разве не ради этого Нофар проделала такой длинный путь? Она явно нуждалась в том, чтобы кто-то хорошенько ее отшлепал и указал, как исправить допущенные ошибки. Почему-то молодые всегда обращаются к старикам с вопросом, как правильно поступить. Но откуда старикам это знать? Единственное, что отделяет их от молодых, – это десятилетия ошибок и неправильных решений. Нофар смотрела на нее с огромным уважением как на выжившую жертву холокоста, умную и добрую, давшую ей умный и добрый совет. Безграничное доверие, светившееся в глазах девочки, внезапно испугало Раймонду, и она, даже не понимая, что делает, взяла и рассказала ей все: про Ривку, про найденный после похорон телефон, про звонок из школы, про чемодан, паспорт и сложенные носки. Она рассказала, что учит идиш и осваивает интернет. Она рассказала даже про Аарона и вдруг почувствовала, что у нее загорелись щеки. Если до этого она мерзла, то сейчас ей стало тепло. Интересно, девочка это заметила? Нофар ничего не заметила. Она смотрела себе под ноги. – Значит, возраст ничего не значит? – спросила она. – Не совсем так, – ответила Раймонда, немного обидевшись. – И потом, я никому не причинила зла. Даже наоборот, все только выиграли. Твой случай совсем другой. – Почему же? Вам не кажется, что подонок, оскорбляющий официантку в кафе-мороженом, способен на любую мерзость? Не удивлюсь, если выяснится, что он и в самом деле приставал к девушкам. – В автобусе по пути в дом престарелых Нофар мечтала наконец хоть кому-нибудь открыть правду, но сейчас, когда эта старая лгунья вздумала читать ей мораль, она взбунтовалась. – Но даже если он ни к кому не приставал… Ничего страшного. Зато его дело послужит уроком другим. Ее попытка самооправдаться рассердила Раймонду. – Никто не поручал тебе заботиться о других! Из-за твоего вранья конкретного человека упрячут в тюрьму. Ты должна немедленно остановить это безобразие. Губы Нофар сложились в горькую улыбку, от которой Раймонде стало не по себе. Тем не менее она продолжала настаивать на том, что Нофар обязана рассказать правду, но чем больше она распространялась о недопустимости лжи, тем быстрее мрачнело лицо ее юной собеседницы. – Не думаю, что вы имеете право меня поучать, – проговорила она, наконец подняв глаза на липовую жертву холокоста. Почему бы ей не воспользоваться благоприятными обстоятельствами, если это так выгодно? 37 Ночью ей не спалось. Пока она ехала в автобусе из дома престарелых, глаза у нее слипались и она чуть не прозевала свою остановку. Это была не просто усталость – она чувствовала себя абсолютно выдохшейся. Но когда она наконец рухнула в постель, сна как не бывало. Она ложилась на спину, ворочалась с боку на бок – все было напрасно. Поняв, что ей не уснуть, она сунула руку в зазор между стеной и кроватью. И похолодела от ужаса. Тетрадь всегда лежала на расстоянии вытянутой ладони от угла. Она начала вести дневник, когда ей было двенадцать лет, и тогда же придумала прятать его в одном и том же месте, для чего прикладывала к стене руку, – чтобы быть уверенной, что никто его не нашел. В те годы она запоем читала детективные романы для подростков и с ума сходила по всяким тайникам и секретным шифрам. Со временем она убедилась, что никто к ее дневнику не прикасался – по той очевидной причине, что он никого не интересовал, – но продолжала, просто по привычке, класть тетрадь на одно и то же место. За пять лет она сменила несколько тетрадей, но каждая занимала раз и навсегда установленное место: на расстоянии вытянутой ладони от угла. Жест, каким Нофар доставала дневник, давно закрепился в ее мышечной памяти, и сейчас пальцы даже раньше мозга поняли, что дневника нет. Вернее, он был, но не там, где ему полагалось быть. От угла комнаты его отделяло расстояние в три вытянутые ладони. Нофар села в постели. Этого просто не могло быть. Наверное, она ошиблась. Она уже несколько недель не открывала тетрадь; даже не поглаживала, как раньше, перед сном обложку. Как будто боялась обжечься о страницы с собственным признанием. Зато она отлично помнила, куда в последний раз ее положила. Точно не туда, где она лежала сейчас. Тут вдруг она сообразила, что накануне вечером Майя смотрела на нее как-то странно и глаза у нее были красные, как будто младшая сестра подхватила конъюнктивит. Под взглядом этих больных глаз, неотступно следивших за ней, Нофар почувствовала себя неуютно. Она окликнула сестру, стараясь, чтобы голос звучал как обычно. Мгновение спустя дверь ее комнаты распахнулась. Майя стояла на пороге с виноватым выражением на лице, явно избегая смотреть на Нофар. – Ты, случайно, не заходила в мою комнату, пока меня не было дома? – Заходила. Вчера. Хотела одолжить у тебя платье. Ничего особенного в этом не было. Они постоянно менялись одеждой, а в комнаты друг к другу входили без стука. Если иногда одна прикрикивала на другую («А ну выйди из моей комнаты! Сначала разрешения спроси!»), то исключительно для виду, формально, подобно тому как в Европейском союзе формально существуют границы. Запрет оставался чисто словесным. Но сейчас атмосфера в комнате заметно сгустилась. Если Майя заходила только за платьем, почему сейчас она остановилась посреди комнаты вся красная и в испарине? Почему, излагая историю про заимствованное платье, смотрит не на шкаф, а на кровать, точнее говоря, на узкий зазор между стеной и кроватью? Если бы за взглядами можно было проследовать как за следами шагов, эти следы, несомненно, привели бы к дневнику. – Какое платье ты взяла? – спросила она. – Никакое. Майя ушла. Нофар села на кровать и задумалась. Так вот почему сестра вела себя так странно. Но если она до сих пор никому ничего не сказала, может быть, она и не собирается ее разоблачать? С другой стороны, если сегодня она молчит, где гарантия, что не заговорит завтра? Или в следующую минуту? Может, она просто собирается с духом? Нофар снова сунула руку в тайник. Теперь ее одолевали сомнения. Что, если она сама сдвинула тетрадь? Случайно, во сне? И неверно истолковала взгляд Майи? Но даже если ее подозрения обоснованны, разве не должны сестры горой стоять друг за друга? Майя никому ничего не скажет. Она ее не выдаст. Нофар полночи размышляла об этом, то успокаивая себя, то впадая в панику. В конце концов она встала с кровати и взяла ручку. Впервые после того дня, когда она доверила бумаге свою тайну, она снова открыла дневник и принялась лихорадочно строчить страницу за страницей. 38 Она ложилась спать с предчувствием, что завтра утром у Майи поднимется температура. В этом отношении чутье редко ее подводило – она знала, кто из детей заболеет, еще до появления первых симптомов. Цахи выразил надежду, что она ошибается. – Я сегодня раньше ушел с работы, отвозил Нофар в полицию. Завтра придется поднажать. Ронит в очередной раз спросила, как прошла беседа в полиции, он в очередной раз ответил, что нормально, и повторил то, о чем успел рассказать ей на кухне. Он выражался с максимальной точностью, называя вещи своими именами, из чего она вывела, что он нервничает. Так было всегда: чем больше он волновался, тем более бесстрастно звучала его речь. Ронит часто думала, что если он решит ее бросить, он объявит ей об этом тоном диктора, зачитывающего по радио сводку погоды. Через несколько минут до нее донесся ровный звук его дыхания. Ронит лежала, слушая баюкающие домашние шумы. Урчание холодильника. Побулькивание посудомоечной машины. Она уже задремала, когда ей показалось, что в комнате Майи скрипнула дверь. Сейчас раздастся осторожный стук, и дочь скажет, что ей нездоровится. И правда, тут же послышался звук шагов. Они замерли перед дверью в их спальню, но никто в нее так и не постучал. Напрасно Ронит напрягала слух – в квартире стало тихо. Вскоре ее сморил сон. Наутро, когда Цахи собрался выходить из дому, чтобы везти дочерей в школу, Майя сказала, чтобы ехали без нее, потому что она плохо себя чувствует. Убедившись, что машина вырулила на шоссе, она повернулась к матери, которая уже тянулась к телефону, чтобы звонить врачу: – Мам, мне надо с тобой поговорить. * * * В числе их друзей было три адвоката, но ни к одному из них Ронит обращаться не стала. Она без колебаний звонила Ноа, если нуждалась в совете по поводу того или иного пункта в договоре на аренду квартиры, но рассказывать о том, что ее дочь ложно обвиняет человека в попытке изнасилования! Нет, ни за что. Разумеется, подруга не подведет: бросит все свои дела, выслушает ее за чашкой кофе, проконсультирует и в знак поддержки погладит по плечу. Именно это последнее ее и останавливало. Сама мысль об этом полном снисходительного сочувствия жесте казалась ей невыносимой. Бесспорно, Ноа была знающим адвокатом, но она имела отвратительную привычку, слушая собеседника – особенно если тот жаловался на неприятности, – слегка кивать головой, дескать, я вся внимание. У Ронит в такие минуты всегда возникало ощущение, что она – лягушка, которую рассматривают под микроскопом. Не говоря уже о ее маниакальной манере, проявившейся, еще когда и дочки Ронит, и дочь Ноа были совсем маленькими, чуть что восклицать: «Ну, если бы моя Офри…» Например: «Если бы моя Офри отказалась наводить порядок у себя в комнате, как твоя Майя, я бы…»; «Если бы моя Офри вечно ссорилась с другими детьми, как твоя Нофар, я бы…» И, разумеется: «Если бы моя Офри наврала, что кто-то пытался ее изнасиловать, я бы…» Из чего следовало, что Офри поддерживала у себя в комнате идеальный порядок, прекрасно ладила с другими детьми и, уж конечно, никогда не возвела бы напраслину на невинного человека. Иногда Ронит хотелось, чтобы с Офри наконец что-нибудь случилось. Не настоящая большая беда, но все же… Чтобы мать нашла у нее в ящике стола – нет, не тяжелые наркотики, но хотя бы косячок… Чтобы Офри, не доходя до стадии булимии, увлеклась всякими вредными диетами… Чтобы она сообщила, что – нет, не записалась на аборт, но у нее небольшая задержка… Тогда Ронит тоже положила бы руку подруге на плечо и сочувственно сказала: «Если бы такое произошло с моей Нофар, я бы…» Но Офри училась на отлично, у нее было полно подруг и поклонник, который ее обожал. Ее мать тревожило одно: несмотря на неофициальное предложение пройти военную службу в разведке, Офри намеревалась поступить в истребительную авиацию. Вот почему Ронит категорически не желала пользоваться услугами Ноа, даже бесплатно и с гарантией высшего качества. Она предпочитала заплатить, только бы адвокат не клал руку ей на плечо и не распространялся о талантах своих отпрысков, а просто объяснил ей, что нужно сделать, чтобы минимизировать для Нофар ущерб, связанный с признанием в даче ложных показаний. Она нашла искомое в интернете. Из списка адвокатов, защищавших самых страшных преступников, она выбрала того, кто показался ей самым солидным. – Вам повезло, – сказала ей по телефону секретарь. – Сегодня утром один клиент отменил назначенную встречу. Ронит позвонила в школу, предупредила, что задержится, поехала в центр города, припарковалась на стоянке перед высотным зданием, поднялась на лифте на шестнадцатый этаж и остановилась перед столом секретаря. – Мне назначено на одиннадцать. – Талья Шавит? Ронит замешкалась. Договариваясь по телефону о консультации, она – несмотря на гарантию конфиденциальности – испугалась огласки. О ее дочери писали все газеты, и следовало вести себя с удвоенной осторожностью. Потому она и назвалась чужим именем. Потому и не сразу сообразила, что секретарь имеет в виду ее. – Вы Талья Шавит? – Да. Она еще никогда не прибегала к подобным уловкам и страшно нервничала. Ей казалось, что сейчас секретарь оторвет глаза от экрана компьютера и возмущенно воскликнет: «Но ведь вы Ронит Шалев! Как вам не стыдно?» Вместо этого секретарь ей улыбнулась и, кивнув на кофемашину, предложила чашечку эспрессо. Ронит, не привыкшая к таким изыскам (у себя в учительской они пили растворимый кофе с «долгоиграющим» молоком), поблагодарила за кофе и села в черное кожаное кресло. Она давно заметила, что в телесериалах в адвокатских конторах всегда стоят черные кресла. Может, на черном фоне не так бросаются в глаза преступления клиентов? Она мысленно пробежалась по их списку, найденному в интернете. На ее взгляд, каждый из них явно был виновен – и каждого суд оправдал. Они тоже сидели в этом надежном черном кресле, пили эспрессо и смотрели на висящую на стене напротив абстрактную картину, наверняка стоившую целое состояние. Только ноги у них, в отличие от Тальи Шавит, скорее всего, не дрожали.