Лгунья
Часть 6 из 21 Информация о книге
Ночью рука Нофар потянулась к тетрадке (свет она не включила – чтобы глаза не видели слов, которые писала рука) и взяла авторучку с фиолетовыми чернилами, подаренную бабушкой на бат-мицву. В тот день Нофар не поняла, почему бабушка – в отличие от всех – подарила ей не деньги, а ручку. Однако, когда бабушка умерла, ручка стала чрезвычайно дорога Нофар, и в тетради она писала только ею. «Все, что я сказала, – неправда, – вывела она фиолетовыми чернилами. – Я это выдумала, а он за это расплачивается». Нофар не знала, пишет ли это, чтобы заставить себя наконец пойти и признаться, или, наоборот, доверяет дневнику свою тайну, чтобы захлопнуть его и жить дальше без угрызений совести. Закончив, она утерла слезы, спрятала тетрадь в тайник, легла и долго смотрела в потолок. На следующее утро Майя лежала в кровати и ждала, пока Нофар постучится в дверь и попросит одолжить что-нибудь из шкафа. Уроки у сестер начинались в одно и то же время, но беззаботная Майя – зная, что будет выглядеть отлично, даже если завернется в шторку для ванны – всегда поднималась поздно. Нофар, вечно терзаемая страхом опоздать и почему-то всегда нервная по утрам, вставала на полчаса раньше сестры и принималась стучать ей в дверь. Майя просыпалась, кричала: «Входи!» – и Нофар бросалась к шкафу. Вытаскивала вещи, разворачивала, совала обратно (как правило, не туда, где они лежали), вынимала что-то еще, но подобрать ничего не могла: одно не налезало, другое было слишком облегающим – и чем дольше это продолжалось, тем сильнее она ненавидела лежащую в кровати Майю. Ибо не шмоток младшей сестры алкала ее душа, а тела, по меркам которого они были скроены. Кончалось все скандалом с криками и обвинениями. «Дай мне поспать!» – «Не можешь помочь, когда тебя просят?» – «А вчера вечером ты этого сделать не могла?» – орали хорошо натренированные девичьи глотки и замолкали, лишь когда на крики прибегала мама и приказывала им прекратить. Так повторялось каждое утро, но сегодня Нофар не пришла. На следующее утро – тоже. И поначалу Майя этому обрадовалась. Наконец-то она сможет поспать подольше! Но затем Майя стала просыпаться все раньше и раньше, и какая-то неведомая сила гнала ее в комнату старшей сестры. Теперь была уже ее очередь стучаться в дверь Нофар и просить разрешения поносить хранившиеся в шкафу сокровища. Нофар впускала ее охотно, даже с удовольствием. Иногда Майя возвращала ей вещи помятыми и с пятнами, но Нофар не сердилась. Однако, когда – перед контрольной – Майя одолжила авторучку, а вернулась из школы без нее, Нофар орала как сумасшедшая. 13 Отец сделал Лави омлет из трех белков, и сын понял, что тот все знает. Омлет появился на столе через четыре дня после интервью Нофар, когда Лави уже потерял всякую надежду. В последнее время у подполковника Арье Маймона начались проблемы с простатой, и почти все интервью он провел в туалете, пытаясь помочиться. А потому не сидел у телевизора и не слышал, как девушка из кафе-мороженого рассказывала, что ее парень, Лави Маймон, готовится к отборочным испытаниям в спецназ. Тем не менее Лави надеялся, что информация все же каким-то образом дойдет до отца. Ведь новости смотрит столько людей, и кто-то из папиных знакомых наверняка это видел. Однако через несколько суток Лави понял, что надеяться не на что: молчал не только отец, но и одноклассники. То ли они вообще не смотрели в тот день телевизор, то ли смотрели, но им даже в голову не пришло, что «Лави Маймон», о котором говорила девушка, – это неприметный парнишка с четвертого этажа. Наутро пятого дня Лави совершенно отчаялся. И тут на столе появился омлет из трех белков. – Что это? – удивленно спросила мама. Подполковник Арье Маймон был не из тех мужчин, что делают омлеты. – Это для ребенка. Ему нужен белок. Подполковник Арье Маймон произнес эти слова, не отрываясь от газеты, и потому не видел, как по щекам сына разлилась краска. Лави ковырнул вилкой завтрак, приготовленный отцом, и понял, что сейчас ощутит на языке вкус возмужания. Он хорошо помнил папины рассказы о тех временах, когда тот готовился к отборочным испытаниям в спецназ. Каждое утро Арье Маймон пробегал десять километров по пескам и выполнял трехзначное число отжиманий, после чего возвращался домой и делал себе белковый омлет. «Для формирования и укрепления мышц, – говорил он, – лучшего средства не существует». Мать Арье Маймона с трудом зарабатывала на хлеб, пытаясь прокормить четырех детей и мерзавца-мужа. Когда в доме появлялись яйца, каждому члену семьи доставалось лишь по чуть-чуть, поэтому мальчиком Арье делал белковый омлет из того, что воровал в соседнем кибуце; это были его первые военные операции в глубоком тылу противника. Таким образом, еще до армии он овладел искусством смелого проникновения на вражескую территорию. Неудивительно, что Арье Маймон прошел отбор в спецназ с самыми высокими оценками. Когда Лави был маленьким, отец замечательно рассказывал о тех временах. Детские сказки Арье Маймона никогда не интересовали; он предпочитал рассказывать сыну истории из жизни – истории, которые чему-то его научат и, когда придет время, вдохновят на собственные достижения. Но к большому разочарованию подполковника, сын вырос тощим и невзрачным. Совсем не на такого сына надеялся Арье Маймон. Сидя за компьютером, Лави убил множество вражеских солдат – даже больше, чем убил его отец за время своей славной службы в армии, – но реальность не компьютер. Формально Лави был единственным сыном; ему не приходилось бороться с братом за добрый взгляд и улыбку родителей. Но фактически в доме жил еще один мальчик – тот, о котором отец мечтал еще до рождения Лави, – и было совершенно очевидно, кто выйдет из схватки победителем. Большинство родителей рано или поздно расстаются с воображаемым чадом, но отцу Лави это никак не удавалось: ведь именно воображаемый ребенок был для него старшим сыном. Однако теперь на столе снова появился белковый омлет. Арье Маймон читал газету в довольном молчании. Он не спрашивал Лави об отборочных испытаниях. Парень хотел добиться успеха самостоятельно, без отцовской протекции, и такое решение Арье Маймон посчитал в высшей степени достойным для кандидата в спецназ. Однако, когда Лави доел омлет, выпил шоколадное молоко и хотел было идти собираться в школу, подполковник не выдержал. Он медленно, аккуратно опустил газету – как в свое время опускал дуло автомата – и многозначительно подмигнул, словно говоря: я ничего тебе не скажу, и ты тоже ничего не говори, ибо так ведут себя настоящие мужчины, но мы оба знаем, о чем речь, и это – главное. Когда Лави встал из-за стола, ноги у него дрожали: раньше отец ему никогда не подмигивал. Есть растения, которые надо поливать раз в день, а есть такие, которые не надо поливать вообще; не трогайте их – и они будут прекрасно цвести. То же самое с ложью. Есть ложь, которую надо подкреплять непрерывным потоком слов, а есть такая, которую лучше оставить в покое: она расцветет сама. «Отборочные испытания Лави Маймона в спецназ» относились ко второй категории. С тех пор как Нофар упомянула их по телевизору, ни сын, ни отец ни разу об этом не заговаривали. Лави Маймон не сказал ни слова, и Арье Маймон не сказал ни слова. Как в песне: «Лягушки» ныряют под воду опять. Их не видать, их не слыхать. Но белковый омлет продолжал появляться на столе каждое утро, а через неделю к нему добавились новые кроссовки с особыми амортизаторами. Обнаружив их на пороге своей комнаты, Лави разглядывал подарок с радостью, к которой примешивалась тревога. Приложенный к кроссовкам каталог расхваливал их достоинства, но Лави сомневался, что они помогут недостойным ногам, на которые будут надеты. Еще через несколько дней он нашел на кровати часы для ныряния со встроенным компасом. Подумав, Лави их надел, но, когда металл коснулся запястья, ощущения были как от наручников. Лави быстро снял часы. Надо срочно поговорить с отцом – сегодня же. Или завтра. 14 Теперь лак у Дорит был не розовым, а красным, и Нофар подумала, что это не к добру. Как будто следователь вонзала свои ногти в чью-то плоть – возможно, в плоть предыдущего допрашиваемого. Нофар попыталась представить его себе. Кто это был? Мужчина? Женщина? Девочка вроде нее? Сколько вообще людей сидели на этом стуле и что с ними стало? Думать о таком было странно, но все же лучше, чем об Авишае Милнере. О нем Нофар думала всю ночь перед встречей со следователем Дорит. Что, если в тюрьме он покончит с собой или, например, сбежит и придет к ней? Ночью, перед встречей со следователем, Нофар включила телевизор в надежде, что шум и болтовня людей на экране прогонят Авишая Милнера из ее головы и она сможет наконец заснуть. Однако Авишай Милнер не исчезал – как вечное урчанье холодильника на кухне (хотя другие, более громкие звуки, казалось бы, должны его заглушать). Заснуть удалось только под утро. Когда папа пришел будить Нофар и потрогал за плечо, она проснулась с криком, напугавшим их обоих. Из следственного отдела позвонили за несколько дней до этого. «Ничего страшного, – заверил вежливый голос. – Просто еще раз пройдемся по показаниям, а потом дело будет передано в прокуратуру». У Нофар не было никаких причин этому не верить, однако аферисту повсюду чудятся аферы. Она не сомневалась, что вызов в полицию – ловушка. Красный лак на ногтях следователя с тонкими пальцами, свет, просачивающийся сквозь пластмассовые жалюзи под неестественным углом, – все казалось Нофар подозрительным, и она даже удивилась, когда через час с четвертью следователь Дорит улыбнулась и сказала: – Отлично. По-моему, мы ничего не упустили. Неужели они действительно ничего не упустили? Неужели она опять – во всех подробностях – поведала эту историю? Следователь Дорит что-то сказала, улыбнулась и встала из-за стола, чтобы проводить Нофар до двери, но оцепеневшая девушка продолжала сидеть, уставившись в одну точку. Ведь, как только она уйдет, Дорит отправит в прокуратуру имейл, и слова Нофар будут пересланы из одного госучреждения в другое. Никто не заподозрит, что за этими словами ничего не стоит, никто не заподозрит, что они не описывают того, что случилось на самом деле, никто не заподозрит, что «случившееся» – слова и больше ничего, и из ее слов будет соткана полосатая роба, которую наденут на Авишая Милнера. Следователь Дорит взглянула на нее и снова села. Садилась она медленно, и Нофар показалось, что Дорит смотрит на нее сейчас по-другому. Так человек, евший что-то вкусное, глядит на внезапно обнаружившийся в тарелке волос. – Ты хочешь мне что-то рассказать? Нофар промолчала, и Дорит положила руки на стол. Нофар готова была поклясться, что лак на ногтях следователя стал еще краснее. Она открыла рот, но не смогла произнести ни слова, и Дорит это увидела: увидела, как Нофар открыла рот, но ничего не сказала. «Она наверняка знает, что непроизнесенные слова, – самое лучшее доказательство», – подумала Нофар, но следователь продолжала молчать. Она была мастером молчания. Казалось, она может молчать вечно, и действительно, прошла почти вечность, прежде чем Нофар выдавила: – Возможно, дело было не совсем так, как я сказала. – А как? – спросила Дорит после небольшой паузы. Нофар посмотрела в пол. К горлу у нее подступили слезы. Не поднимая глаз, она скороговоркой принялась объяснять, что, возможно, что-то напутала, чего-то не поняла, а что-то сказала не подумав. Дорит слушала ее молча. Она действительно умела хорошо молчать, и, раздавленная этим молчанием, Нофар тоже замолчала. – Так чему верить? Тому, что ты сказала сейчас, или тому, что ты говорила раньше? Нофар ничего не ответила. Она слышала, как Дорит встала, но глаз не подняла. Она не хотела сейчас видеть лицо следователя. Она услышала, как та выходит из-за стола, и подумала, что сейчас дверь откроется, следователь выйдет из кабинета и вернется с полицейскими, и Нофар арестуют. Но вместо этого Дорит обогнула стол, подошла к ней и присела перед ней на корточки: – Нофар, я думаю, ты просто боишься. Ты вдруг испугалась суда. После того, что сделал с тобой Авишай Милнер, тебе просто страшно с ним встретиться. Нофар кивнула. По щекам текли крупные обильные слезы, но она их не утирала. – Ты не должна бояться. Ты не сделала ничего плохого. Это он во всем виноват. У тебя нет никаких причин отказываться от своих показаний. Следователь погладила Нофар по плечу, рассказала о жертвах сексуального насилия, которых ей приходилось сопровождать в суд, о том, какое давление суд оказывал на них, о том, как ей всегда было обидно, когда надругавшиеся над женщинами подонки уходили от наказания. И пообещала, что на сей раз такого не допустит. – Ты сражаешься не только за себя, – сказала она, гладя Нофар по голове. – Ты сражаешься за всех других девочек, которым пришлось через это пройти. Пойми, не в Авишае Милнере дело. Дело в том, чтобы дать бой следующему мерзавцу, который посмеет так себя вести. Я очень хорошо помню, как ты пришла сюда в первый раз. Было ясно, что ты перенесла травму. Кроме того, Авишай Милнер во всем признался. Так что честное слово, милая, тебе совершенно нечего бояться. «По-видимому, вру я лучше, чем говорю правду», – подумала Нофар. «Но ведь все, что я сказала, неправда! – хотелось сказать ей. – Я это выдумала. Потому что он меня унизил, потому что он меня растоптал. Меня растаптывали тысячу раз, но в тот день я не выдержала. Сначала это было просто недоразумение. Сначала я просто сильно плакала, и все, кто там был, подумали, что он сделал со мной что-то ужасное. И он действительно сделал, но не это, не то, что все подумали. А потом все завертелось: газеты, телевидение, люди, которые первый раз за всю мою жизнь были ко мне добры. Хорошо бы, если бы люди были добры к тебе всегда, даже когда с тобой не случилось ничего особенного, когда на тебя никто не нападал. Просто так, без причины. Но так не бывает. Или – или. Или он будет сидеть в тюрьме – и все будут ко мне добры, или же он будет на свободе – и все станет, как было, только хуже. Потому что теперь я уже не буду той, про которую никто не помнит. Я буду чокнутая. Злобная психопатка. И я хочу спросить вас, следователь Дорит, – что лучше? Чтобы я ненавидела себя сама – одна, в тишине? Или чтобы меня ненавидела вся страна?» Следователь Дорит вызвала Нофар лифт и проводила ее до выхода; предложила даже дойти с ней до автобусной остановки. Но Нофар отказалась. – Спасибо, не надо, – сказала она. Однако следователь Дорит все равно с ней пошла. На остановке она закурила и сказала: – Я вижу, что тебе трудно, что ты, так сказать, глотаешь слезы, чтобы не плакать. Но обещаю тебе: скоро это кончится. Просто потерпи до окончания суда. Нофар думала, Дорит скажет ей, что она очень храбрая девочка, но на сей раз этого не произошло. Возможно, в ту минуту, в кабинете, следователь все-таки что-то почувствовала. Когда Нофар ехала домой, коленки у нее тряслись. Вот так-то вот. Никто ничего не знает. Даже следователи в полиции, чья обязанность знать. Даже они ни о чем не догадываются. И как здорово, что есть этот парень-шантажист. Как здорово, что с ним Нофар может быть собой. А эти его черные глаза, когда он ей угрожает… Только они видят Нофар по-настоящему. 15 «Авишай Милнер о преступлении, которого не совершал». «Тюремный рок: знаменитый певец рассказывает о тяжелом периоде своей жизни». «“Правды, правды ищи…” Авишай Милнер: из преступника – в герои». Над заголовками он трудился непрерывно и каждый день придумывал новые, но думал Авишай Милнер не только о заголовках. Он думал также об интервью, о фотографиях, которые будут сопровождать интервью, о подписях под этими фотографиями. Он часами повторял про себя вопросы, которые ему зададут, и мощные, пронзительные, трогательные ответы, которые он на них даст. Сценарий у него в голове был разработан до мельчайших подробностей, расписан так тщательно, что, просыпаясь утром в тюремной камере, Авишай Милнер всякий раз удивлялся, как он еще не воплотился в жизнь. Когда Авишай Милнер был мальчиком, страну потрясла национальная трагедия. Позднее будут говорить, что это можно было предвидеть, но в ту субботу никакие предвидения Авишая Милнера не интересовали: он был слишком увлечен игрой на гитаре. Ибо ничто не заглушает голоса ругающихся в гостиной родителей лучше, чем струны гитары. Авишай снова и снова играл по нотам одну и ту же мелодию, пытаясь ее осилить, ожидая благословенного момента, когда замок мелодии щелкнет, ее дверь отворится, и он сможет гулять по ней вдоль и поперек. В тот субботний вечер, когда все изменилось, он сидел у себя в комнате, играл в свое удовольствие на гитаре и смотрел кино по телевизору – и вдруг на экране появился диктор и с испуганным лицом сообщил, что в премьер-министра стреляли. Авишая Милнера затрясло. Не из-за премьер-министра, а потому, что он никогда не видел диктора таким взволнованным. Гадая, чем кончится фильм, Авишай бросился в гостиную и увидел, что мама плачет, а папа ее обнимает. Впервые на памяти Авишая, осознал он потом. Возможно потому, что в тот вечер мама впервые плакала не по папиной вине. На следующий день мама повезла сына на площадь, где стреляли в премьер-министра. По радио передавали красивые грустные песни, и Авишай Милнер не без удовлетворения отметил про себя, что почти все их он умеет играть. На площади он с удивлением увидел толпы молодых ребят; до того момента Авишай был уверен, что случившееся взволновало только матерей. Огромная площадь, которую в обычные дни населяли прожорливые голуби, заполнилась скорбящей молодежью – мучимой, как и голуби, каким-то голодом. Национальная трагедия позволила людям выплеснуть накопившиеся эмоции; наконец-то можно было вволю поплакать, и никто не спрашивал тебя, что случилось. Гитары на этом болоте печали расцвели, как лотосы; повсюду слышалось пение; повсюду, сбившись в кучки, сидела молодежь, и таких кучек было великое множество. Молодые люди ходили от одной кучки к другой, садились, вставали, зажигали свечи, переговаривались, смахивали слезы, пели песни и обменивались записанными на тетрадных листках номерами телефонов. На следующий день Авишай Милнер вернулся на площадь уже один, с гитарой на плече. Поездка в автобусе заняла больше часа, это время он потратил, составляя идеальный список песен – таких, чтобы подхватывали слушателя и несли его на волнах печали к катарсису, – но, придя на место, Авишай обнаружил, что руки у него дрожат. Вокруг стояли группками мальчики и девочки в черных рубашках, с горящими свечами и печальными глазами. Авишай боялся, что они его к себе не примут: учуют в нем отщепенца. Не поможет даже отцовский лосьон после бритья, которым он побрызгался. Ибо жалкие личности пахнут по-особому. Мокрой псиной. Первоначальный план у него был простой: подсесть к одной из компаний и расчехлить гитару. Но сейчас Авишаю казалось, что каждая компания – закрытый клуб для своих. Поэтому он никак не мог решиться к кому-то подсесть и продолжал стоять. В конце концов у него заболели ноги, и – сломленный, посрамленный, одинокий – Авишай сел на землю. Однако не прошло и нескольких минут, как его окружила стайка девочек – все еще напевая песню, подхваченную в предыдущей компании, они безо всяких церемоний уселись рядом. Большего Авишаю и не требовалось; он моментально достал гитару и стал аккомпанировать. Когда девочки запели следующую песню, он снова им подыграл, и так, постепенно, взял инициативу в свои руки: как только смолкала одна песня, он сразу начинал играть другую. Песня следовала за песней, энтузиазм поющих все нарастал, и в других компаниях обратили на это внимание. Видя, что возле Авишая Милнера происходит нечто необычное, парни и девушки стали вставать со своих мест и подсаживаться к нему – сначала по одному, потом по двое, по трое… С каждой минутой их становилось все больше и больше, и, когда Авишаю показалось, что ничего лучше уже и быть не может, в лицо ему ударил слепящий свет телекамеры – и Авишай понял, что лучшее еще впереди. Однако все в этом мире рано или поздно заканчивается – даже национальный траур. А искренняя скорбь неизбежно превращается в показную. Авишай Милнер приходил на площадь еще две недели: сначала пел чужие песни, потом собственные – и трудно сказать, сколько бы еще он этим занимался, если бы в один прекрасный день не обнаружил, что сидит один. Ибо скорбь подобна траве: как долго она может оставаться зеленой в такой жаркой стране? Молодежь вернулась к своим занятиям, а на площади остались только голуби да бездомный, утверждавший, что во всем виноваты банки. Но хотя свечи на площади и погасли, загоревшийся в груди Авишая Милнера огонь погасить было уже невозможно; он продолжал гореть даже сейчас, во тьме тюремной камеры. Авишаю хотелось, чтобы его видели, хотелось, чтобы его слышали, хотелось колючкой вонзиться в плоть этого мира. Огонь горел в его груди, когда он – мальчиком – пел на площади, когда участвовал в каторжных прослушиваниях перед телевизионным песенным конкурсом, когда выстрелил его первый диск, когда с треском провалился второй, когда он рекламировал сухие завтраки и когда, сгорая от стыда, халтурил на днях рождения. Даже сейчас, в тюрьме, Авишай Милнер ни на минуту не переставал думать о том, как снова начнет выступать и прославится. Точнее, не столько думать, сколько грезить. Стоило перестать сочинять заголовки для интервью, как перед его мысленным взором опять возникала девушка с вырванным языком. И чем больше Авишай Милнер убеждал себя, что все эти мечты о мести – бред сумасшедшего, чем чаще твердил себе, что обо всем этом необходимо будет забыть, как только двери тюрьмы распахнутся и его отпустят под залог, – тем отчетливее видел перед собой девушку с вырванным языком. * * *