Маленький друг
Часть 17 из 92 Информация о книге
Эллисон взвизгнула: – Можешь ее вытащить? – Не знаю, – Гарриет старалась говорить спокойно. Она подошла к птице сзади, надеясь, что если дрозд не будет ее видеть, то немного поутихнет, но он стал трепыхаться и кричать еще сильнее. Зашуршали в битуме переломанные перья, и Гарриет замутило, когда она заметила блестящие красные петельки, похожие на красную зубную пасту. Дрожа от волнения, Гарриет уперлась коленями в горячий асфальт. – Тише, – прошептала она, протянув к птице обе руки, – тише-тише, не бойся… Но до смерти перепуганный дрозд, глядя на нее черными злыми глазками, в которых так и горел страх, по-прежнему бился и барахтался в битуме. Гарриет подсунула руки под птицу, стараясь как можно крепче ухватить застрявшее крыло и, уворачиваясь от второго крыла, которое шумно хлопало у нее прямо возле лица, дернула. Раздался ужасающий крик, и, открыв глаза, Гарриет увидела, что начисто оторвала птице крыло. Крыло так и осталось лежать в лужице битума – до абсурдного длинное, с торчащей наружу влажно поблескивающей сизой косточкой. – Брось ее, брось! – слышно было, как кричит миссис Фонтейн. – Не то укусит еще! Все, крыла уже не вернуть, поняла ошеломленная Гарриет, пока птица вертелась и трепыхалась в ее перепачканных битумом руках. На месте крыла осталась только пульсирующая, кровоточащая дыра. – Брось ее! – кричала миссис Фонтейн. – Бешенство подхватишь. Будут тебе уколы в живот колоть! – Скорее, Гарриет! – Эллисон теребила ее за рукав. – Скорее, отнесем ее Эди. – Но птица дернулась и обмякла в скользких от крови руках Гарриет, поникнув глянцевой головкой. Перья дрозда по-прежнему отливали яркой прозеленью, но черная зеркальная пелена боли и ужаса в его глазах уже потускнела, подернулась немым удивлением, ужасом неосознанной смерти. – Да скорее же, Гарриет, – кричала Эллисон, – он умирает, умирает! – Уже умер, – услышала Гарриет собственный голос. – Эй, это что такое? – крикнула Ида Рью Хили, который, хлопнув дверью, влетел в дом с черного хода, пронесся мимо плиты, где взмокшая Ида мешала заварной крем для бананового пирога, промчался по кухне и с грохотом взбежал вверх по лестнице в комнату Гарриет. Он ворвался в комнату без стука. Гарриет лежала на кровати, и пульс Хили, и без того учащенный, и вовсе разогнался, когда он увидел белую впадину ее подмышки, ее грязные загорелые ноги. Была всего-то половина четвертого, но Гарриет уже переоделась в пижаму, а ее шорты с майкой, скомканные и вымазанные чем-то черным и липким, валялись на коврике у кровати. Хили отшвырнул их ногой, пыхтя, шлепнулся на кровать, в ногах у Гарриет. – Гарриет! – От волнения он едва мог говорить. – В меня стреляли! Кто-то стрелял в меня! – Стреляли? – Дремотно скрипнули пружины, Гарриет перекатилась на другой бок, поглядела на него. – Из чего? – Из ружья. Ну, то есть стреляли почти в меня. Понимаешь, я там сидел, на берегу, и вдруг – пиу! – вода во все стороны. – Он что было сил замахал руками. – Как это – стреляли почти в тебя? – Ну, правда, Гарриет, я не вру. Пуля просвистела прямо у меня над головой. Я в таких колючих кустах спрятался! Ты только посмотри на мои ноги! Я… Он испуганно смолк. Гарриет глядела на него, опершись на локти, глядела внимательно, но спокойно и уж точно безо всякого сочувствия. Поздновато он осознал свою ошибку: восхищения от Гарриет не дождешься, конечно, но давить на жалость не стоило вовсе. Он спрыгнул с кровати, прошагал к двери. – Я швырнул в них камнем, – храбро сказал он. – И стал на них кричать. Тогда они убежали. – Из чего они стреляли? – спросила Гарриет. – Из воздушки, что ли? – Да нет же, – Хили расстроенно помолчал: ну как же так объяснить, чтоб она поняла – это не шутки, ему угрожала опасность. – Ружье было настоящее, Гарриет. И пули были настоящие. Негры как кинутся врассыпную. – Он вскинул руку, не находя подходящих слов, чтобы все описать – палящее солнце, мечущееся между берегами эхо, хохот, панику. – Ну почему ты со мной не пошла? – прохныкал он. – Я так тебя просил. – Если они стреляли из настоящего ружья, то очень глупо было с твоей стороны кидаться в них камнями. – Нет! Я этого не. – Именно это ты и сказал. Хили глубоко вздохнул и вдруг почувствовал, что выдохся – навалились усталость и безнадега. Он снова присел на кровать, взвизгнули пружины. – Разве тебе не интересно, кто стрелял? – спросил он. – Это было так дико, Гарриет. Просто… дико. – Ну, конечно, мне интересно, – сказала Гарриет, хотя по ней так и не скажешь, что это ее волнует. – Кто стрелял? Подростки баловались? – Нет, – обиженно ответил Хили. – Взрослые. Здоровые мужики. По поплавкам палили. – А почему они в тебя стреляли? – Да они во всех подряд стреляли. Не только в меня. Они. Гарриет встала, и он умолк. Только сейчас до Хили дошло, что она в пижаме, что руки у нее вымазаны чем-то черным и что ее перепачканная одежда валяется на коврике. – Эй, подруга. Это что за дрянь такая черная? – сочувственно осведомился он. – Случилось чего? – Я нечаянно оторвала птице крыло. – Фу-у. Как так вышло? – спросил Хили, на миг позабыв о своих неприятностях. – Он увяз в битуме. Он все равно бы умер или его бы кошка съела. – То есть дрозд был живой? – Я пыталась его спасти. – А с одеждой как быть? Она рассеянно, удивленно глянула на него. – Ты его не ототрешь. Битум не оттирается. Ида тебя отлупит. – Ну и плевать. – Посмотри, и вот тут. И тут. Да весь ковер в пятнах. Несколько минут в комнате стояла полнейшая тишина, которую нарушало только гудение оконного вентилятора. – У мамы дома есть книжка про то, как выводить разные пятна, – тихонько сказал Хили. – Я там искал, как вывести пятна от шоколада, когда забыл батончик в кресле и он растекся. – Вывел? – Не целиком, но если б мама увидела, каким пятно было до этого, то вообще бы меня убила. Давай сюда одежду. Отнесу ее домой. – Вряд ли в книжке будет про пятна от битума. – Ну тогда я ее просто выброшу, – сказал Хили, радуясь, что хоть теперь Гарриет обратила на него внимание. – Глупо же будет совать ее в ваш мусорный бак. Давай, – он подбежал к кровати с другой стороны, – помоги мне ее передвинуть, тогда Ида пятен на ковре не заметит. Одеан, горничная Либби, приходила и уходила, когда ей вздумается, вот и теперь она ушла, бросив на столе в кухне раскатанное тесто для пирога. Когда пришла Гарриет, стол был припорошен мукой, завален яблочной кожурой и комками теста. Либби – хрупкая, миниатюрная – сидела за дальним концом стола и пила слабенький чай из чашки, которая в ее испещренных пигментными пятнами ручках казалась просто огромной. Либби трудилась над газетным кроссвордом. – Моя дорогая, я так рада, что ты зашла. Ни слова о том, что Гарриет заявилась без предупреждения, ни единого упрека: это тебе не Эди, та моментально бы отчитала Гарриет за то, что она вышла из дому в джинсах и пижамной куртке, да еще и с грязными руками. Либби рассеянно похлопала ладонью по сиденью стоявшего рядом стула. – В “Коммершиал аппил”, новый составитель кроссвордов, и они теперь такие сложные. Всякие старинные французские словечки, научные термины и тому подобное, – она ткнула притупившимся карандашом в смазанные квадратики. – “Металлический элемент”. Начинается он с “Т”, потому что еврейское пятикнижие – это точно “Тора”, но ведь нет металла на букву “Т”. Или есть? Гарриет задумалась. – Нужно узнать еще одну букву. Это либо “тантал”, либо “таллий” – но и там, и там по шесть букв. – Милая моя, какая ты умница. Я про такое даже не слыхала. – Вот, пожалуйста, – сказала Гарриет. – Шесть по вертикали. “Судья или арбитр”. Это “рефери”, оканчивается на “и”, значит, металл “таллий”. – Ну и ну! Сколько всего теперь дети в школе учат! Мы вот в твоем возрасте никаких гадких старых металлов не проходили, ничего такого. Одну арифметику учили да историю Европы. Они вместе принялись решать кроссворд и застряли на “женщине сомнительного поведения”, девять букв, начинается на “л”, но тут наконец вернулась Одеан и принялась так энергично греметь кастрюлями, что им пришлось ретироваться к Либби в спальню. Из четырех сестер Клив замужем ни разу не была только Либби – самая старшая, хотя, впрочем, все они (кроме трижды замужней Аделаиды) в душе были старыми девами. Эди развелась. О таинственном союзе, в результате которого на свет появилась мать Гарриет, никто и никогда не упоминал, хотя Гарриет страшно хотелось разузнать побольше и она постоянно приставала к бабкам с расспросами. Но ей удалось отыскать всего-то пару старых фотоснимков (безвольный подбородок, светлые волосы, натянутая улыбка) да подслушать несколько фраз, которые только сильнее подогрели ее любопытство (“…любил пропустить стаканчик…”, “…сам себе и навредил.”), а так – о деде со стороны матери Гарриет наверняка знала только то, что он какое-то время лежал в больнице в Алабаме, где и умер несколько лет назад. Маленькая Гарриет одно время носилась с идеей, которую вычитала в книжке “Хайди, или Волшебная долина”: мол, именно ей под силу воссоединить семью, если только ее отвезут к деду в больницу. Ведь Хайди сумела очаровать нелюдимого швейцарского дедушку в Альпах, сумела “вернуть его к жизни”. – Ха! Даже не надейся, – сказала Эди, с силой продернув запутавшуюся в шитье нитку. Тэт в браке повезло больше – она прожила девятнадцать вполне счастливых, хоть и несколько однообразных лет с мистером Пинкертоном Лэмом, владельцем местной лесопилки, мистером Пинком, как все его звали, который умер от закупорки сосудов еще до рождения Эллисон и Гарриет, упал замертво прямо возле пилорамы. Дородный, обходительный мистер Пинк носил живописные брезентовые краги и теплые твидовые пиджаки с пояском, был гораздо старше Тэт и не мог иметь детей. Они поговаривали об усыновлении, но разговоры эти так ничем и не закончились, да и Тэт не слишком печалилась ни по поводу своей бездетности, ни из-за вдовства – более того, со временем она и позабыла, что когда-то была замужем, и всякий раз даже немного удивлялась, если ей об этом напоминали. Оставшаяся старой девой Либби была на девять лет старше Эди, на одиннадцать – старше Тэт и на целых семнадцать – Аделаиды. Из всех сестер Либби была самая невзрачная – блеклая, плоскогрудая, близорукая с самого детства, но, впрочем, замуж она не вышла только потому, что себялюбивый старый судья Клив, несчастная жена которого не пережила четвертых родов, вынудил Либби остаться дома и заботиться о нем и трех младших сестрах. Ловко сыграв на жертвенной натуре бедняжки Либби и разогнав всех ее потенциальных ухажеров, судья обзавелся бесплатной нянькой, кухаркой и партнершей по криббиджу и умер, когда Либби было уже под семьдесят, не оставив ей ничего, кроме кучи долгов. Ее сестер терзало чувство вины, как будто это не их отец, а они обрекли Либби на пожизненное рабство. “Какой стыд! – говорила Эди. – Ей было всего семнадцать, а папочка взвалил на нее двоих детей и младенца”. Но Либби несла свой крест с улыбкой, ни о чем не жалея. Она боготворила своего мрачного, неблагодарного папашу и почитала за честь сидеть дома и заботиться об осиротевших сестрах, которых она обожала беззаветно и сверх всякой меры. Поэтому младшие сестры, в которых Либбиной мягкости и в помине не было, за эту ее щедрость, терпеливость, безропотность и неизменно доброе расположение духа при жизни возвели ее в ранг святых. В молодости Либби была бесцветной простушкой (хотя стоило ей улыбнуться, и она становилась ослепительно хороша собой), зато сейчас, в свои восемьдесят два года благодаря огромным голубым глазам и белоснежному облаку волос, благодаря шелковым туфелькам, атласным жакеткам и пушистым кардиганам с розовыми бантиками она вдруг стала по-детски очаровательна. Оказаться в укромной спаленке Либби с деревянными ставнями и бирюзовыми обоями было все равно что нырнуть в радушное подводное царство. Под палящим солнцем за окном газоны и деревья казались ошпаренными и неприветливыми, прожаренные тротуары напоминали Гарриет о дрозде, о густом бессмысленном ужасе в его глазах. В спальне Либби от всего этого можно было укрыться: от жары, от пыли, от жестокости. Гарриет с детства помнила все цвета, все предметы – ничего тут не поменялось: темные матовые половицы, покрывало из стеганой шенили и занавеси из пыльной органзы, хрустальная конфетница, в которой Либби держала шпильки. На каминной полке примостилось громоздкое яйцеобразное и пузырчатое внутри пресс-папье аквамаринового стекла, солнце в нем преломлялось, как в морской воде, и оно, словно живое существо, менялось с течением дня. Ярче всего пресс-папье сияло по утрам, ослепительно вспыхивая где-то часов в десять и остывая к полудню до прохладной прозелени. В детстве Гарриет могла часами лежать на полу, умиротворенно пережевывая жвачку, пока над ней трепетал и раскачивался, подрагивал и оседал свет из пресс-папье, полосатые лучи которого загорались то там, то тут на сине-зеленых стенах. Ковер с рисунком из сплетенных цветов и лоз был ее шахматной доской, ее личным полем боя. Не сосчитать вечеров, которые она проползала тут на четвереньках, передвигая игрушечные армии по извилистым зеленым дорожкам. Над камином, возвышаясь над всей комнатой, висела старинная фотография “Напасти”, мрачная и закопченная – меж черных елей виднеются призрачные белые колонны. Либби уселась в обитое ситцем креслице, Гарриет взгромоздилась на ручку и вместе они продолжили решать кроссворд. На каминной доске мягко тикали часы – их ласковое, отрадное тиканье Гарриет слышала всю жизнь, и голубая спаленка была для нее все равно что раем, который так привычно пах кошками, кедром, пропыленной тканью, корнем ветивера, присыпкой с лимонным ароматом и еще какой-то фиолетовой солью для ванны, которой Либби пользовалась всегда, сколько Гарриет себя помнила. Корень ветивера был в чести у всех старых дам – они зашивали его в сашетки, перекладывали ими одежду от моли, но хотя его чудноватый чуть плесневелый аромат Гарриет был знаком с детства, все равно держалась в нем какая-то нотка тайны, что-то печальное и чужестранное, похожее на трухлявую древесину или дым осенних костров – старый, темный запах гардеробных в поместьях плантаторов, запах “Напасти”, запах далекого прошлого. – И последнее! – сказала Либби. – “Перемещение, переход в другое место”. Пятая “о”, оканчивается на “-ция”. Туп-туп-туп, отсчитала она квадратики карандашом. – Депортация?