Маруся отравилась: секс и смерть в 1920-е
Часть 27 из 31 Информация о книге
Сердце билось, уши напряженно ловили каждый звук за спиной. Во мне была неизвестная мне раньше взволнованная напряженность ожидания. Мне было только неприятно, что лучшие минуты моей жизни, моего первого счастья, быть может, мой первый день любви — среди этих заплеванных грязных стен и тарелок с остатками вчерашней пищи. Поэтому, когда он вошел, я стала просить его пойти отсюда на воздух. На его лице мелькнули удивление и досада. — Зачем? Ведь ты только что была там. А потом изменившимся торопливым голосом прибавил: — Я устроил, что сюда никто не придет. Не говори глупостей. Никуда я тебя не пущу. — Мне неприятно здесь быть… — Ну вот, начинается… — сказал он почти с раздражением. — Ну в чем дело? Куда ты? Голос у него был прерывающийся, торопливый, и руки дрожали, когда он хотел удержать меня. У меня тоже дрожали руки и билось до темноты в глазах сердце. Но было точно два каких-то враждебных настроения: одно выражалось в волнении и замирании сердца от сознания, что мы одни с ним в комнате и сюда никто не придет, другое — в сознании, что все не так: и его воровски поспешный шепот, и жадная торопливость, и потеря обычного вызывающего спокойствия и самообладания. Как будто он думал только об одном, чтобы успеть до прихода товарищей. А при малейшем упорстве с моей стороны у него мелькало нетерпеливое раздражение. Мы, женщины, даже при наличности любви не можем относиться слишком прямолинейно к ф а к т у. Для нас факт всегда на последнем месте, а на первом — увлечение самим человеком, его умом, его талантом, его душой, его нежностью. Мы всегда хотим сначала слияния не физического порядка, а какого-то другого. Когда же этого нет и женщина все-таки уступает, подчинившись случайному угару голой чувственности, тогда вместо полноты и счастья чувствуется отвращение к себе. Точно ощущение какого-то падения и острая неприязнь к мужчине как нечуткому человеку, который заставил испытать неприятное, омерзительное ощущение чего-то нечистого, отчего он сам после этого становится противен, как участник в этом нечистом, как причина его. Мне все уже мешало: и непокрытые постели, и яичная скорлупа на окнах, и грязь, и его изменившийся вид, и уже отчетливое сознание, что все это происходит не так, как следовало бы. — Я не могу здесь оставаться!.. — сказала я почти со слезами. — Что же тебе нужно? Хорошая обстановка? Поэзии не хватает? Так я не барон какой-нибудь… — ответил он уже с прорвавшейся досадой и раздражением. Очевидно, мое лицо изменилось от этого его окрика, потому что он сейчас же торопливо, как бы стараясь сгладить впечатление, прибавил: — Ну, будет тебе, что, правда… скоро могут прийти. Нужно было решительно уйти. Но во мне, так же как и в нем, было то противное чувство голого желания от сознания того, что мы одни с ним в комнате. И я, обманывая себя, не уходила, точно я ждала, что что-то может перемениться… — Постой, я тебе сейчас устрою поэзию, — сказал он и погасил лампу. От этого правда стало лучше, потому что не бросались в глаза постели, бутылки из-под постного масла и окурки на полу. Я подошла к окну и с бьющимся сердцем и ничего не видящими глазами стала к нему спиной. За моей спиной было молчание, как будто он не знал, что ему делать. Сердце у меня так билось, что отдавалось в ушах, и я с напряжением и волнением ждала чего-то. Наконец он подошел ко мне, остановился сзади, обнял мою шею рукой и остановился, очевидно, глядя тоже в окно. Не оборачиваясь, я не могла видеть направление его взгляда. Я была благодарна ему за то, что он обнял меня. Мне хотелось долго, долго стоять так, чувствуя на своей шее его руку. А он уже начинал выражать нетерпение. — Ну что же, ты так и будешь стоять здесь? — говорил он, очевидно, думая о том, что скоро могут вернуться товарищи, а я без толку стою у окна. И он потянул меня за руку по направлению к постели. Но я испуганно отстранилась. — Ну, будет, ну, пойдем сюда, сядем. Я стояла по-прежнему спиной к нему и отрицательно трясла головой при его попытках отвести меня от окна. Он отошел от меня. Несколько времени мы молчали. Я стояла не обертываясь и с замиранием сердца ждала, что он поцелует меня сзади в шею или в плечо. Но он не поцеловал, а, подойдя, еще настойчивее и нетерпеливее тянул меня от окна. — Ну чего вы хотите? — сказала я, сделав шаг в том направлении, куда он тянул меня за руку. Я спросила это безотчетно, как бы словами желая отвлечь свое и его внимание от того, что я сделала шаг в том направлении, куда он хотел. — Ничего не хочу, просто сядем здесь вместо того, чтобы стоять. Я остановилась и молча смотрела в полумраке пустой комнаты на его блестевшие глаза, на пересохшие губы. Этой голой ободранной комнаты я сейчас не видела благодаря темноте. Я могла вообразить, что мое первое счастье посетило меня в обстановке, достойной этого счастья. Но мне нужны были человеческая нежность и человеческая ласка. Мне нужно было перестать чувствовать его чужим и почувствовать своим, родным, близким. Тогда бы и все сразу стало близким и возможным. Я закрыла лицо руками и стояла несколько времени неподвижно. Он, казалось, был в нерешительности, потом вдруг сказал: — Ну, что разговаривать, только время терять… Я почувствовала обиду от этих слов и сделала шаг от него. Но он решительно и раздраженно схватил меня за руку, сказав: — Что, в самом деле, какого черта антимонию разводить!.. И я почувствовала, что он быстро схватил меня на руки и положил на крайнюю, растрепанную постель. Мне показалось, что он мог бы положить меня и не на свою постель, а на ту, какая подвернется. Я забилась, стала отрывать его руки, порываться встать, но было уже поздно. Когда мы встали, он прежде всего зажег лампу. — Не надо огня! — крикнула я с болью и испугом. Он удивленно посмотрел на меня и, пожав плечами, погасил. Потом, не подходя ко мне, торопливо стал поправлять постель, сказавши при этом: — Надо поправить Ванькино логово, а то он сразу смекнет, в чем дело. Я молча отошла и без мысли и чувства смотрела в окно. Он все что-то возился у постели, лазил по полу на четвереньках, очевидно, что-то искал, бросив меня одну. Потом подошел ко мне. У меня против воли вырвался глубокий вздох, я в полумраке повернула к нему голову, всеми силами стараясь отогнать что-то мешавшее мне, гнетущее. И протянула к нему руки. — Вот твои шпильки, — сказал он, кладя их в протянутую руку. — Лазил, лазил сейчас по полу в темноте. Почему это надо непременно без огня сидеть… Ну, тебе пора, а то сейчас наша шпана придет, — сказал он. — Я тебя провожу через черный ход. Парадный теперь заперт. Я начала надевать свою жакетку, а он стоял передо мной и ждал, когда я оденусь, чтобы идти показать мне, как пройти черным ходом. Мы не сказали друг другу ни слова и почему-то избегали взглядывать друг на друга. Когда я вышла на улицу, я несколько времени машинально, бездумно шла по ней. Потом вдруг почувствовала в своей руке что-то металлическое, вся вздрогнула от промелькнувшего испуга, ужаса и омерзения, но сейчас же вспомнила, что это шпильки, которые он мне вложил в руку. Я даже посмотрела на них. Это были действительно шпильки, и ничего больше. Держа их в руке, я, как больная, разбитой походкой потащилась домой. На груди у меня еще держалась смятая, обвисшая тряпочкой ветка черемухи. А над спящим городом была такая же ночь, что и два часа назад. Над каменной громадой домов стояла луна с легкими, как дым, облачками. Так же была туманно-мглистая даль над бесчисленными крышами города. И так же доносился аромат яблоневого цвета, черемухи и травы… 1926 Николай Никандров Рынок любви I Бухгалтер одного из отделений Центросоюза Шурыгин, маленького роста, плотный, хорошо упитанный мужчина с очень идущей к нему большой прямоугольной бородой, делающей его лицо красивым, уже в третий раз безрезультатно обходил кольцо московских бульваров: Пречистенский, Никитский, Тверской… Походка у него была мечущаяся, вид растерянный, и, глядя на него со стороны, можно было подумать, что этот странный, солидный бородач только что потерял в темноте и теперь почти со слезами на глазах разыскивает среди прохожих кого-то из своих близких. Несмотря на крепнущий к ночи московский мороз, Шурыгин то и дело снимал с головы теплую шапку и вытирал платком с лысины пот, а сам даже и в это время не переставал посылать на всех проходивших мимо женщин острые, голодные, дальнозоркие, как у моряка, взгляды. Опытным взглядом тридцатидевятилетнего холостяка он в полсекунды определял, какая из женщин проходила бульваром случайно, какая искала здесь знакомства с порядочным мужчиной для серьезной и длительной любви, какая проводила тут жизнь, давая себя любить час одному, час другому, всем, профессионально, за деньги. Оберегая свое здоровье, женщин последней категории Шурыгин очень боялся, всячески от них убегал и пользовался их услугами только в тех крайних случаях, когда его внезапно охватывала бурная, нетерпеливая, уничтожающая жажда любви, а любить было некого. В такие минуты он сам считал себя человеком ненормальным, утратившим власть над собой, способным на самые пагубные для себя безрассудства. — Толстый, пойдем! — Нет, я тут ищу одну… знакомую. — Она не придет. — Обещала. И бухгалтер перебирал своими толстыми короткими ногами дальше, молнией вдруг устремляясь сквозь тьму то к одной встречной женщине, как к своей хорошей знакомой, то сейчас же наискосок к другой. — Ух, как вы меня испугали! — вырывался испуганный вздох из уст иной женщины, вдруг увидевшей перед самым своим носом напряженное страстью лицо мужчины. Иногда темнота и утомленное зрение обманывали Шурыгина, и он налетал живот к животу на мужчину, в особенности если у того было длиннополое пальто, похожее в темноте на женскую юбку. Случалось, что точно таким же образом и на него вдруг налетали из тьмы другие мужчины, дикие, с вытаращенными, светящимися в темноте глазами, с расширенными ноздрями… Ноги бухгалтера были утомлены до крайности, мозг отупел, на сердце камнем лежала тоска… Неужели женщины не испытывают такой же неодолимой потребности любить? Тогда почему они, тупицы, молчат? Почему ни одна из них не подойдет к нему сейчас и не скажет ему об этом? Снег похрустывал под новыми калошами поспешающего Шурыгина звучно, густо, плотно, как картофельная мука в кульке: «Хрум-хрум-хрум»… Наконец в неосвещенной части Тверского бульвара бухгалтер окончательно остановил свое мужское внимание на самой скромной на вид женщине. Она одиноко и долго сидела на полузанесенной снегом, обледенелой скамье, зябко нахохлившись в своей короткой шубке и вобрав голову в желтое дешевенькое боа.