Маруся отравилась: секс и смерть в 1920-е
Часть 26 из 31 Информация о книге
И вот это пренебрежение ко всему красивому, чистому и здоровому приводит к тому, что в наших интимных отношениях такое же молодечество, грубость, бесцеремонность, боязнь проявления всякой человеческой нежности, чуткости и бережного отношения к своей подруге — женщине или девушке. И все это — из-за боязни выйти из тона неписаной морали нашей среды. У тебя в консерватории все иначе. Я иногда жалею о том, что перешла в университет. И часто думаю, что если бы моя мать, деревенская повитуха, смотрящая на меня с набожной робостью, как на высшее существо, услышала бы, как у нас ругаются самыми последними словами и живут в грязи, — что бы она подумала?… Любви у нас нет, у нас есть только половые отношения, потому что любовь презрительно относится у нас к области «психологии», а право на существование у нас имеет только одна физиология. Девушки легко сходятся с нашими товарищами-мужчинами на неделю, на месяц или случайно, на одну ночь. И на всех, кто в любви ищет чего-то большего, чем физиология, смотрят с насмешкой, как на убогих и умственно поврежденных субъектов. II Что он собой представляет? Обыкновенный студент, в синей рубашке с расстегнутым воротом, в высоких сапогах. Волосы всегда откидываются небрежно рукой назад. Он привлек мое внимание своими глазами. Когда он бывал один и ходил где-нибудь по коридору, в нем чувствовались большая серьезность и большое спокойствие. Но как только он попадал туда, где была молодежь, он становился, как мне казалось, преувеличенно шумлив, развязен, груб. Перед девушками он чувствовал себя уверенным, потому что был красив, а перед товарищами — потому что он был умен. И он как бы боялся в их глазах не оправдать свое положение вожака. В нем как бы было два человека: в одном — большая серьезность мысли, внутренняя крепость, в другом — какое-то пошлое, раздражающее своей наигранностью гарцевание, стремление выказать презрение к тому, что другие уважают, постоянное желание казаться более грубым, чем он есть на самом деле. Вчера мы в первый раз пошли в сумерки вместе. Над городом уже спускалась вечерняя тишина, когда все звуки становятся мягче, воздух — прохладнее и из скверов тянет свежим весенним запахом сырой земли. — Зайдем ко мне, я живу недалеко, — сказал он. — Нет, я не пойду. — Этикет?… — Никакой не этикет. Это во-первых. А во-вторых, сейчас так хорошо на воздухе. Он пожал плечами. Мы вышли на набережную и несколько времени стояли у решетки. Подошла девушка с черемухой, я взяла у нее ветку и долго дожидалась сдачи. А он стоял и, чуть прищурившись, смотрел на меня. — Без черемухи не можешь? — Нет, могу. Но с черемухой лучше, чем без черемухи. — А я всегда без черемухи, и ничего, недурно выходит, — сказал он, как-то неприятно засмеявшись. Впереди нас стояли две девушки. Шедшие целой гурьбой студенты обняли их, и, когда те вырвались от них, студенты, захохотав, пошли дальше и все оглядывались на девушек и что-то кричали им вдогонку. — Испортили настроение девушкам, — сказал мой спутник, — без черемухи к ним подошли, вот они и испугались. — А почему вам так неприятна черемуха? — спросила я. — Ведь все равно это кончается одним и тем же — и с черемухой, и без черемухи… что же канитель эту разводить? — Вы говорите так потому, что никогда не любили. — А зачем это требуется? — Так что же вам в женщине тогда остается? — Во-первых, брось ты эти китайские церемонии и говори мне «ты», а во-вторых, в женщине мне кое-что остается. И, пожалуй, немало. — «Ты» я вам говорить не буду, — сказала я. — Если каждому говорить «ты», в этом не будет ничего приятного. Мы проходили за кустами сирени. Я остановилась и стала прикалывать к кофточке веточку черемухи. Он вдруг сделал быстрое движение, закинул мне голову и хотел поцеловать. Я оттолкнула его. — Не хочешь — не нужно, — сказал он спокойно. — Да, я не хочу. Раз нет любви, то ведь вам решительно все равно, какую женщину целовать. Если бы на моем месте была другая, вы бы также и ее захотели целовать. — Совершенно правильно, — ответил он. — Женщина тоже целует не одного только мужчину. У нас недавно была маленькая пирушка, и невеста моего приятеля целовала с одинаковым удовольствием как его, так и меня. А если бы еще кто-нибудь подвернулся, она и с тем бы точно так же. А они женятся по любви, с регистрацией и прочей ерундой. Все мое существо возмущалось, когда я слушала, что он говорил. Мне казалось, что я уже не так безразлична для него, сколько раз я встречала его взгляд, который всегда находил меня, когда я была даже в тесной толпе университетской молодежи. И зачем нужно было портить этот необыкновенный весенний вечер, когда хочется не грубых, развязных, а нежных и тихих слов. Я его ненавидела. Но в это время мы проходили мимо какой-то дамы, сидевшей в полумраке на скамеечке. Она сидела, закинув высоко ногу на ногу в шелковых чулках, и поднимала всякий раз голову на тех, кто проходил мимо. Мой спутник продолжительно посмотрел на нее. Она тоже взглянула на него. Потом он, отойдя на некоторое расстояние, еще раз оглянулся на нее. Я почувствовала какой-то укол. — Давай сядем здесь, — сказал он, подходя к следующему диванчику. Я поняла, что он хочет сесть, чтобы взглядывать на нее. Мне вдруг почему-то стало так нехорошо, что хотелось плакать, сама не знаю почему. Не зная, что со мной делается, я сказала: — Мне не хочется идти с вами… До свидания, я пойду налево. Он остановился, видимо, озадаченный. — Почему? Тебе не нравится, что я так откровенно говорю? Лучше прикрашивать и врать? — Очень жаль, что у вас нет ничего, что не нуждалось бы в прикрашивании. — Что ж поделаешь-то, — сказал он, как бы не сразу поняв, что я сказала. — Ну что же, в таком случае до свидания. Только зря, — прибавил он, задержав мою руку в своей… — Зря, — и, бросив мою руку, пошел, не оглядываясь, к своему дому. Этого я тоже не ожидала. Я думала, что он не уйдет. Я остановилась на углу бульвара и посмотрела кругом. Была одна из тех майских ночей, когда кажется, что все кругом тебя живет неповторимой жизнью. На небе в теплом, мглисто-желтом свете стояла полная луна с легкими хлопчатыми облаками. Неясные, призрачные дали терялись в мглистом полусвете над крышами домов, дворцов и кремлевских башен. И редкие огни летних улиц точно были ослеплены светом луны. И везде — в темноте под деревьями и на ясно освещенной площадке сквера перед собором — веселые группы молодежи, отдельных парочек, сидящих на решетчатых садовых диванчиках глубоко под низкими, кругло остриженными деревьями и кустами сирени. Слышен говор, смех, виднеются вспыхивающие огоньки папирос, и кажется, что все эти люди заряжены, переполнены возбуждающей теплотой этой ночи и нужно, не теряя ни одной минуты, с упоением вдыхать аромат ее. И когда тебе нечем ответить этой ночи, когда в тебе пустота и унылое одиночество, когда все вместе и только ты одна — тогда ничего не может быть хуже и тоскливее. Всего несколько минут назад его присутствие было для меня безразлично. А с того момента, как я увидела, что он так смотрел на ту даму, я вдруг почувствовала какую-то боль, беспокойство, близость слез, потерю всякой воли, и мне уже не нужно было ничего, кроме того только, чтобы он был со мной. Одним словом — ты не осудишь меня, — мне было невыносимо чувствовать себя среди этого весеннего праздника природы какой-то отверженной, выброшенной из общего хора. Не отдавая себе отчета, я повернулась и быстро пошла по направлению к его дому. III Я шла, все ускоряя шаги, с одной мыслью, что я опоздаю, он уйдет, и я останусь одна. А главное — наша встреча так нелепо оборвалась, и я почти грубо оттолкнула от себя человека, не сделав никакого усилия для того, чтобы повлиять на него в хорошую сторону. Мне пришла в голову мысль, что я, не прилагая усилия в этом направлении, поступаю точно так же, как мы поступаем с окружающей нас обстановкой, когда не делаем ничего для ее улучшения. Значит, я хочу получить лучшее без малейшей затраты энергии для этого. Я вошла в темный подъезд старого каменного дома, откуда пахнуло, после теплого, точно гретого воздуха майской ночи, еще зимним холодом непрогревшихся стен. Это такой подъезд, каких еще много в Москве и теперь: немытые много лет пыльные стекла входных дверей с остатками приклеенных объявлений, грязная затасканная лестница с пылью, окурками, карандашными надписями. Он совершенно не ожидал увидеть меня. И, видимо, готовился сесть за работу. У стены стоял сколоченный из тонких досок узенький стол, похожий на козлы-подмостки, которыми маляры пользуются при окраске стен. Над столом была электрическая лампочка на спускающемся с потолка шнуре, притянутая со средины комнаты и прикрепленная к гвоздю в стене над столом. — О, да ты герой, — воскликнул он. — Передумала, видно? Тем лучше. Он, засмеявшись, подошел ко мне и взял за руку. То ли он хотел ее поцеловать, то ли погладить, но не сделал ни того, ни другого. — Мне неприятно, что мы поссорились, — сказала я, — и мне захотелось это загладить. — Ну, чего там заглаживать. Постой, я повешу записку на дверь, а то ко мне могут прийти. Он, стоя у стола, написал записку и вышел, а я, оставшись одна в комнате, обвела ее взглядом. Эта комната имела одинаковый характер с лестницей: на полу валялись неподметенные окурки, клочки бумаги, виднелись следы понатасканной со двора сапогами пыли, все стены исписаны номерами телефонов или росчерками карандаша. У стен так же, как и у нас в общежитии, смятые непокрытые постели, на окнах — грязная неубранная посуда, бутылки из-под масла, яичная скорлупа, жестяные чайники. Я чувствовала себя неловко, никак не могла придумать, что я ему скажу, когда он войдет, а ничего не сказать было неудобно, так как это могло придать совершенно другой оттенок моему посещению. И тут мне сейчас же пришла мысль: зачем он, в самом деле, пошел вешать записку на дверь? Что такого, если бы кто-нибудь и пришел? Я вдруг поняла зачем. У меня при этой мысли потемнело в глазах и перехватило дыхание. Я напряженно, с бьющимся сердцем прислушивалась, подошла к окну. Хотела было убрать с подоконника бутылки и папиросные коробки, чтобы можно было сидеть, и увидела, что у меня дрожат руки. Но я все-таки сняла все и легла грудью на подоконник.