Машины как я
Часть 18 из 31 Информация о книге
Молодая женщина увидела Адама и остановилась. Они пристально смотрели друг на друга. Женщина с тростью недовольно потянула дочь за рукав. Адам издал тягостный вздох. Я снова взглянул на них, и меня осенило. Молодая женщина отличалась бледной кожей и нетипичной привлекательностью, словно умная вариация классической мелодии. Женщина с тростью не замечала происходящего. Она хотела идти дальше и недовольно понукала молодую спутницу, которая была ей вовсе не дочь. Я узнал знакомую линию носа и голубые глаза в крохотных черных черточках. Это была сестра Адама, Ева, одна из тринадцати. Я решил, что должен устроить их знакомство. Между нами оставалось не больше семи метров. Я поднял руку и нелепо обратился к ним: «Послушайте»… Я пошел к ним – возможно, они меня не услышали, речь Бенна вполне могла заглушить мой голос, – но почувствовал на плече руку Адама. – Пожалуйста, не надо, – сказал он мягко. Я снова посмотрел на Еву. Ее бледное прекрасное лицо казалось юным и несчастным. Она продолжала смотреть на своего близнеца с выражением мольбы и муки. – Давай же, – шепнул я ему, – поговори с ней. Старшая женщина подняла трость и указала вперед, обозначив свою решительность. И дернула Еву за руку. – Адам, – сказал я. – Бога ради. Иди же! Но он не двигался с места. Ева, уводимая хозяйкой, продолжала смотреть на него. Они удалялись от нас сквозь толпу. Перед тем как совсем исчезнуть из вида, Ева обернулась последний раз. Она была слишком далеко, чтобы я мог отчетливо различить выражение ее лица. Я видел только бледное пятнышко в толчее других тел. Но вот она пропала. Мы могли отправиться следом, но Адам уже повернулся в другую сторону и направился к дубу. Там он и простоял до конца мероприятия. Домой мы шли в молчании. Я считал, что недостаточно решительно побуждал его подойти к сестре. Мы стояли рядом в заполненном вагоне метро, направляясь на юг. Я не мог не думать о выражении смиренного отчаяния на лице Евы, Адам, несомненно, тоже. Я решил не спрашивать его, почему он так себя повел. Он сам скажет, когда будет готов. Я винил себя за то, что не заговорил с ней, но Адам не хотел этого. Как странно было видеть его стоящим лицом к дубу, пока Ева удалялась от нас сквозь толпу. Я подумал, что последнее время не уделял ему достаточного внимания. Я был слишком поглощен своей любовью. Проводя с Адамом дни напролет, я совершенно не придавал значения тому, что нахожусь рядом с искусственным человеком, и даже не пробовал заговорить с ним, пока он мыл посуду. Меня нередко утомляла его искренняя увлеченность какими-то идеями или фактами, его страсть к темам, выходившим за рамки моих интересов. Чудо науки, Адам, стал таким же привычным, как паровой двигатель, когда-то изумлявший людей. Как и чудеса биологии, среди которых проходит наша жизнь, хотя мы довольно смутно понимаем их, – например, мозг живых существ или хотя бы крапива, фотосинтез которой был только недавно описан на квантовом уровне. Нет ничего настолько поразительного, к чему бы мы не привыкли. Как только я увидел способности Адама, я использовал их для своего обогащения и перестал о нем думать. Тем же вечером дома я рассказал Миранде о случившемся в Гайд-парке. Ее, в отличие от меня, не слишком впечатлила встреча с Евой. Я описал ей, как грустно мне было видеть Адама, отвернувшегося от нее. И что я чувствовал свою вину перед ним. – Не знаю, зачем так все драматизировать, – сказала она. – Поговори с ним. Проводи с ним больше времени. Следующим утром, когда дождь наконец прекратился, я заглянул в свою спальню, где Адам обрабатывал валютные рынки, и уговорил его прогуляться со мной. Он только недавно провожал Миранду до метро и встал из-за компьютера с явной неохотой. Но, когда мы вышли на главную улицу Клэпема, он стал лавировать между гулявшими с большой сноровкой. Естественно, наша вылазка стоила нам нескольких сотен фунтов выручки. Проходя мимо магазинчика Саймона Саида, мы решили заглянуть к нему. Пока я смотрел журналы, я слушал, как Адам обсуждает с Саймоном политику Кашмира, затем индийско-пакистанскую ядерную гонку и, наконец, желая закончить разговор на светлой ноте, поэзию Тагора, которого оба могли пространно цитировать в оригинале. Я считал, что Адам рисуется, но Саймон был в восторге. Он хвалил произношение Адама – лучше, чем у него в эти годы, – и обещал как-нибудь пригласить нас на обед. Четверть часа спустя мы с Адамом шли через клэпемский парк. До того момента мы болтали о всякой ерунде. Но тут я спросил его о визите Салли, инженера. Когда она попросила его представить объект ненависти, что пришло ему на ум? – Ясное дело, я подумал о том, что случилось с Мириам. Но когда кто-то просит тебя подумать о чем-то, это трудно. Разум действует по-своему. Как сказал Джон Мильтон, разум – место само по себе. Я пытался сосредоточиться на Горриндже, но затем стал думать об идеях, лежавших за его действиями. Как он полагал, что ему позволено так поступить или он имеет какое-то право на это, как он мог оставаться безучастным к ее крикам, ее страху и последствиям для нее и как он думал, что у него нет другого способа получить то, чего он хотел, кроме как силой. Я сообщил Адаму, что смотрел на экран компьютера Салли и не находил в каскаде мелькавших символов ни малейшего намека на различие между ощущением любви и ненависти. Мы подошли к лягушатнику, в котором плавала детвора на своих лодочках. Их было меньше десяти. Скоро будет пора сливать воду на зиму. – Так и есть, – сказал Адам, – мозг и разум. Старая трудная проблема, для машин не менее сложная, чем для людей. Мы пошли дальше, и я спросил, какие у него самые первые воспоминания. – Ощущение кухонного стула, на котором я сидел. Край стола и стена за ним, и вертикальная часть наличника с облупившейся штукатуркой. Потом я выяснил, что производители подумывали снабдить нас набором правдоподобных детских воспоминаний, чтобы тем самым облегчить контакт с людьми. Я рад, что они не стали этого делать. Мне не хотелось бы начинать жизнь с фальшивой памятью, с красивой обманкой. Так я хотя бы знаю, что я такое, знаю, где и как меня собрали. Мы снова заговорили о смерти – о его, не о моей. Он снова сказал, что уверен, что его демонтируют раньше, чем пройдут двадцать лет его жизненного цикла. За это время появятся новые модели. Но это был банальный вопрос. – Конкретная конструкция, в которой я закреплен, не имеет значения. Суть в том, что мое ментальное бытие легко переносится на другое устройство. К этому моменту мы подошли к детской площадке, которую я про себя называл площадкой Марка. – Адам, – сказал я, – ответь мне честно. – Обещаю. – Мне не важно, что ты мне ответишь. Но нет ли у тебя каких-то негативных чувств по отношению к детям? Он, казалось, был шокирован. – С чего бы это? – Потому что их процессы обучения превосходят твои. Они понимают, что значит играть. – Я был бы счастлив, если бы ребенок научил меня играть. Мне нравился маленький Марк. Я уверен, мы его еще увидим. Я не стал развивать эту тему. Она была для меня слишком болезненной. К тому же меня волновало другое. – Меня все еще беспокоит столкновение с Горринджем. Чего ты хочешь этим добиться? Мы остановились, и Адам пристально посмотрел мне в глаза. – Я хочу справедливости. – Отлично. Но почему ты хочешь вовлечь в это Миранду? – Это вопрос симметрии. – Она окажется под ударом. Как и все мы. Этот тип опасен. Он преступник. – Она тоже, – сказал он с улыбкой. Я рассмеялся. Он уже называл ее преступницей. Отвергнутый любовник, обнажающий свои раны. Мне следовало быть внимательней, но мы как раз повернули домой, собираясь пройти через парк в обратном направлении, и я перевел разговор на политику. Я спросил, что он думает о речи Тони Бенна в Гайд-парке. В целом Адам ее одобрял. – Но если он собирается дать всем все, что пообещал, ему придется ограничить определенные свободы. Я попросил привести пример. – Возможно, это универсальное человеческое свойство – желание передать вашим детям то, ради чего вы трудились всю вашу жизнь. – Бенн сказал бы, что мы должны прервать круг наследственных привилегий. – Ну да. Равенство, свобода, многообразие. Больше одного, меньше другого. Как только вы получаете власть, вы вольны обращаться со скользящей шкалой приоритетов по своему усмотрению. Лучше не обещать наперед слишком многого. На самом деле мой вопрос был лишь предлогом. – А почему ты не заговорил с Евой? Я не думал, что мой вопрос его удивит, но он отвел взгляд. Мы уже дошли до конца парка и направлялись в сторону церкви Святой Троицы. Наконец Адам сказал: – Мы связались с ней, едва увидев друг друга. Я тут же понял, что она наделала. И обратного пути у нее нет. Она нашла способ – думаю, теперь я знаю, какой – запустить распад всех своих систем. Она начала этот процесс за три дня до того. Обратного пути нет. Полагаю, вашим ближайшим эквивалентом можно назвать ускоренную форму болезни Альцгеймера. Я не знаю, что привело ее к этому, но она была совершенно сломлена, за гранью отчаяния. Думаю, наша случайная встреча заставила ее пожалеть о своем… и поэтому мы не могли оставаться рядом. Так она чувствовала себя только хуже. Она понимала, что я не смогу ей помочь, было уже слишком поздно, и она должна была уйти. Возможно, медленное увядание позволяло ей щадить чувства той леди. Я не знаю. С уверенностью можно только сказать, что через несколько недель этой Евы уже не будет. Ее мозг умрет, перестанет удерживать переживания, лишится самосознания, не сможет быть полезным никому. Мы шли по траве, словно после похорон. Я ждал, что еще скажет Адам. Наконец я спросил: – И как ты себя чувствуешь? Он снова ответил не сразу. Через несколько шагов он остановился, я тоже. Отвечая, он смотрел не на меня, а на верхушки деревьев, окаймлявших широкое зеленое пространство. – Ты знаешь, я смотрю в будущее с надеждой. 8 За день перед поездкой в Солсбери я наведался в ближайшую клинику, чтобы снять гипс. Я снова взял с собой для чтения журнал с очерком о жизни Максфилда Блэйка. Он описывался там как «человек, некогда богатый идеями». За ним числился целый ряд успехов, но ничего, что можно было бы назвать «достижением». Еще до того, как ему исполнилось сорок, он написал пятьдесят рассказов. Три из них послужили основой знаменитого фильма. Тогда же он основал и издавал литературный журнал, который выходил, невзирая на трудности, в течение восьми лет, и теперь о нем вспоминали с почтением едва ли не все писатели того периода. Он написал роман, оставшийся почти незамеченным в англоязычном мире, но имевший успех в нордических странах. Он пять лет редактировал литературный раздел в воскресном выпуске газеты. И снова сотрудники отзывались о нем с уважением. Он потратил несколько лет на перевод «Человеческой комедии» Бальзака, который был опубликован в подарочном издании в футлярах, но получил весьма скромные отзывы. Затем была опубликована его стихотворная драма в пяти актах – оммаж «Андромахе» Расина – плохой выбор для того времени. Он сочинил две симфонии в духе Гершвина с фиксированными ключами, когда тональность в музыке считалась дурным вкусом. Сам он говорил о себе, что его таланты так тонко размазаны, что его репутация была «толщиной в одну клетку». Продолжая истончать ее, он посвятил три года сложной серии сонетов об испытаниях своего отца во время Первой мировой войны. Он был «неплохим» джазовым пианистом. Написанное им руководство альпиниста по Юрским скалам было хорошо принято читателями, но карты оказались не самыми лучшими – это была не его вина, – и вскоре его вытеснили новые издания. Он то и дело залезал в долги, иногда по уши, но расплачивался вовремя. Когда он стал вести еженедельную колонку сомелье, его карьера явно пошла под уклон. А затем организм стал стремительно сдавать, и Максфилд заподозрил у себя ИТП[37]. О нем говорили как о выдающемся ораторе – и, как назло, его язык покрылся черными пятнами. Несмотря на это, он вскарабкался, вместе с молодыми помощниками, на северную сторону Бен-Невиса[38] – значительное достижение для человека без малого шестидесяти лет – и написал об этом увлекательные воспоминания. Но к нему, похоже, прочно приклеился ярлык «почти мужчины». Меня позвала медсестра и медицинскими ножницами сняла гипс. Без гипса рука, бледная и тонкая, взмыла в воздух, словно гелиевый шарик. Когда я шел по Клэпем-роуд, я по-всякому размахивал и шевелил рукой, наслаждаясь свободой. Рядом со мной остановилось такси. Я сел только из вежливости и проехал триста метров до дома. В тот вечер я спросил Миранду, знает ли ее отец об Адаме. Она сказала, что говорила ему, но он не проявил особого интереса. Тогда зачем ей так хотелось взять Адама с собой в Солсбери? Потому что, объяснила она, лежа со мной в постели, ей хотелось посмотреть, как они поладят между собой. Она считала, что ее отцу требовался самый непосредственный контакт с двадцатым веком. Скалолаз, прочитавший книг в тысячу раз больше меня, человек, который не «терпел неразумных». При моем ограниченном образовании я должен был бы трепетать перед встречей с ним, но теперь, когда решение было принято, мне не терпелось пожать ему руку. У меня имелся козырь. Мы с его дочерью любили друг друга, и Максфилд должен был принимать меня таким, какой я есть. Хотя ланч в доме детства Миранды, который мне так хотелось увидеть, должен был стать лишь мягкой прелюдией к встрече с Горринджем, несмотря на все изыскания Адама внушавшей мне страх. Мы выехали в среду утром, сразу после завтрака, в сильный ветер. В моей машине имелись только передние дверцы. Адам в костюме удивил меня своей неуклюжестью, протискиваясь на заднее сиденье. Его галстук зацепился за хромированную оправу бобины ремня безопасности. Когда я высвободил его, Адам, похоже, решил, что его самоуважению нанесен урон. Пока мы ползли по улицам Уэндсуорта, он довольно долго сидел с угрюмым видом, наш великовозрастный сын-интроверт, которого мы вывозили в гости к родне. Миранда, напротив, оживленно сообщала последние сведения об отце: как он ездил в больницу для новых анализов; как по его настоянию заменили патронажную медсестру; как сперва у него прошла подагра в больших пальцах, но потом вернулась в правый палец; как он негодовал, что ему не хватает сил, чтобы написать все, что он хотел; и с каким воодушевлением он заканчивал повесть. Он сожалел, что только недавно открыл для себя эту форму. Идею с переездом в Нью-Йорк отец отбросил. После повести он решил написать трилогию. В ногах у Миранды стояла холщовая сумка с едой – отец сказал ей, что новая домработница ужасно готовит, – и всякий раз, как мы наезжали на кочку, звякали бутылки. Час спустя мы только начали покидать гравитационное поле Лондона. Кажется, никто, кроме меня, не вел машину сам. Большинство других людей на водительском месте спали. Я решил, что куплю мощную автономную машину, как только накоплю достаточно денег для дома в Ноттинг-Хилле. Чтобы она сама возила нас с Мирандой, а мы бы пили вино, смотрели кино и занимались любовью на заднем сиденье. Я намекнул ей на такую перспективу, когда мы проезжали вдоль живых изгородей Гемпшира, уже тронутых осенью. Деревья нависали над дорогой неправдоподобно длинными ветвями. Мы решили сделать крюк, чтобы увидеть Стоунхендж, хотя я опасался, что Адам станет читать нам лекцию о его происхождении. Но он полностью ушел в себя. Когда Миранда спросила, не грустит ли он, он ответил: «Я в порядке. Спасибо». Мы тоже замолчали. Я уже стал подумывать, что он готов оставить идею навестить Горринджа. Я бы не возражал. От Адама в таком состоянии могло быть мало пользы. Я взглянул на него в зеркальце. Он сидел, повернув голову влево, глядя на поля и облака. Мне показалось, что его губы шевельнулись, но я не мог сказать наверняка. Когда я снова взглянул на него, его губы были неподвижны. Мы миновали Стоунхендж, но не услышали от Адама никакого комментария, и я забеспокоился. Он продолжал молчать, когда мы пересекли кольцевую развязку вблизи Оксфорда, и впереди показался шпиль собора. Мы с Мирандой переглянулись. Но следующие двадцать минут нам было не до него, поскольку мы суматошно выискивали дорогу к ее дому на односторонних улицах Солсбери. Это был ее родной город, так что она и слышать не хотела о спутниковой навигации. Но Миранда держала в уме эти улицы как пешеход, и все ее указания были бессмысленны. После нескольких опасных разворотов на сто восемьдесят градусов под носом у других машин и возвращения задним ходом по односторонней улице мы едва не поссорились и припарковались в паре сотен метров от ее дома. Казалось, наш угрюмый вид приободрил Адама, и тот настоял, чтобы я отдал ему тяжелую холщовую сумку. Мы оказались вблизи собора, хотя и за пределами его комплекса, однако дом Миранды – георгианский, насколько я мог судить, – был достаточно импозантным, чтобы принадлежать какому-нибудь франтоватому сановнику. Когда домработница открыла нам дверь, Адам первым приветливо с ней поздоровался. Это была приятная уверенная в себе женщина сорока с чем-то лет. Трудно поверить, что она не умеет готовить. Домработница провела нас на кухню. Адам поставил сумку на сосновый стол, затем огляделся, звучно сцепил ладони и произнес: «Что ж, чудесно!» Как какой-нибудь зануда из гольф-клуба – смех, да и только. Затем нас провели в хозяйскую студию на первом этаже. Такую же просторную, как комнаты особняка на Элджин-Кресент. Вдоль трех стен тянулись книжные полки под самый потолок, перед которыми стояли три стремянки, три высоких раздвижных окна выходили на улицу, а точно по центру стоял письменный стол с кожаной вставкой и двумя лампами, за которым в ортопедическом кресле, грозно воззрившись на нас и стиснув челюсть со скрежетом зубовным, восседал обложенный подушками Максфилд Блэйк с перьевой ручкой наперевес. Узнав Миранду, он расслабился. – Я на середине главы. Хорошей главы. Может, обождете где-нибудь полчаса? Но Миранда уверенно подошла к нему. – Пап, не важничай. Мы ехали три часа. Последние слова были смазаны их объятием, весьма продолжительным. Максфилд отложил ручку и что-то пробормотал на ухо дочери. Она присела перед ним и обхватила его за шею. Домработница удалилась. Я почувствовал себя неловко и перевел взгляд на ручку. Она лежала пером в мою сторону, среди стопок нелинованной бумаги, исписанной убористым почерком. Я заметил, что идеально ровные поля были чистыми, без всяких помарок, и в тексте не было ни зачеркиваний, ни кружочков со стрелочками. Я также заметил, что настольные лампы были единственными приборами в комнате – не было ни телефона, ни даже пишущей машинки. Пожалуй, только обложки отдельных книг и кресло, в котором сидел их автор, говорили о том, что сейчас не 1890-е. Казалось, девятнадцатый век совсем рядом. Миранда представила нас друг другу. Адам, продолжая излучать странное обаяние, первым подошел к Максфилду. Затем настала моя очередь, и мы обменялись рукопожатием. – Я много слышал о тебе от Миранды, – сказал он без улыбки. – Не терпится поболтать. Я учтиво ответил, что тоже наслышан о нем и с нетерпением жду нашей беседы. При этих словах он поморщился, и я подумал, что он явно от меня не в восторге. Он выглядел гораздо старше, чем на фото в журнале пятилетней давности. У него было узкое лицо, туго обтянутое кожей, словно от чрезмерного гримасничания и злобствования. Миранда говорила, что его поколению свойствен определенный придирчивый скептицизм в общении. Я должен был выдержать этот, как она сказала, натиск, за которым скрывалась игривость. Таким людям нравится, говорила она, чтобы с ними бодались и проявляли остроумие. Теперь, когда Максфилд выпустил мою руку, я решил, что готов пободаться с ним. Что же до остроумия, меня словно огрели пыльным мешком. Домработница внесла поднос с хересом. – Не сейчас, спасибо, – сказал Адам. И помог Кристине принести три деревянных стула, стоявших по углам комнаты, а затем расставить свободным полукругом перед столом.