Мой год отдыха и релакса
Часть 11 из 20 Информация о книге
Большой драмы не было. Все оставалось спокойно. Я представила, что сказала бы матери, если бы та внезапно появилась передо мной здесь, в комнатке Ривы. Я представила ее недовольство и брезгливость из-за всех этих дешевых вещей, затхлого воздуха. Мне не приходило в голову ничего, о чем я хотела бы ее спросить. У меня не было желания выражать злость или печаль. «Привет», – сказала бы я в нашем гипотетическом диалоге, и все. Я встала с постели и порылась в одной из картонных коробок на бюро Ривы. В ее дневнике старших классов я обнаружила только одну ее фотку, совершенно стандартный портрет. Ее лицо выделялось из ряда бесцветных физиономий. У нее были длинные пышные волосы, пухлые щеки, чересчур сильно выщипанные брови, парившие на ее лбу словно кривые стрелы, темная губная помада, жирная, черная подводка вокруг глаз. Ее взгляд был слегка рассеянный, осторожный, несчастный, озабоченный. Похоже, она была гораздо более интересной до того, как окончила колледж – хулиганка, панк, фрик, отверженная, преступница, испорченная девчонка. Сколько я знала Риву, она была плебейкой, конформисткой, застегнутой на все пуговицы, зависимой от чужого мнения особой. Но оказалось, что в старших классах школы у нее была насыщенная тайная жизнь, а ее желания выходили за рамки обычной выпивки с друзьями и футбольных вечеринок, которые предлагал Лонг-Айленд. Итак, подытожила я, Рива перебралась на Манхэттен, стала учиться в колледже и решила вписаться, стать, как все – худенькой, хорошенькой, говорить, как все прочие худенькие и красивые девушки. Теперь я поняла, почему она хотела подружиться со мной. Скорее всего, в старших классах ее лучшая подруга была такой же «нестандартной», как она сама. Возможно, у нее имелся какой-нибудь физический дефект – шесть пальцев на руке, судороги, облысение, она могла носить очки с толстенными линзами. Я представила, как они сидели вдвоем в этой черной спальне в подвале и слушали музыку: «Джой дивижн», «Сьюзи и Банши». Во мне даже зашевелилась ревность при мысли о том, что Рива тоже страдала от депрессии и зависела от кого-то еще, а не только от меня. После похорон матери я вернулась в школу. Мои «сестры» по общаге даже не поинтересовались, как я и что – впрочем, я бы все равно ничего им не ответила. Они все избегали меня. Лишь немногие оставили под моей дверью записки: «Мне так жаль, что тебе пришлось пройти через это!» Конечно, я была рада, что избавлена от унизительного общения с дюжиной высокомерных девиц, которые явно осуждали меня и считали, что мне надо «быть более открытой». Они не были моими подругами. В том семестре мы с Ривой оказались в одной группе по французскому. Мы часто болтали с ней обо всем. Она поделилась со мной записями лекций, которые я пропустила из-за похорон, а когда я вернулась, то не побоялась задать мне вопросы. На занятиях она отклонилась от темы урока и спрашивала на неуверенном, с ошибками, французском, как у меня дела, что случилось, грущу я или сержусь, и предложила встретиться после занятий и поговорить по-английски. Я согласилась. Ей хотелось услышать все подробности, узнать, что я думала о своих родителях, как себя чувствовала на похоронах и после них. Я скупо делилась с ней. Говорить с Ривой о моем несчастье было нестерпимо. Она советовала мне смотреть на все с оптимизмом – она желала это всем. Но она по крайней мере проявила участие. В последний год учебы я перебралась из общаги в квартирку с двумя спальнями, тоже в нашем кампусе. Мы жили там вдвоем с Ривой и еще больше сблизились. Я пребывала тогда в затяжной депрессии, а она бесконечно болтала; она всегда стучалась ко мне, задавала вопросы, искала любой повод, чтобы поговорить. В тот год я часами лежала, глядя в потолок, пытаясь вытеснить мысли о смерти размышлениями о бренности бытия. Частые появления Ривы, возможно, удержали меня от рокового прыжка из окна. Тук-тук. «Поболтаем?» Ей нравилось рыться в моем шкафу, изучать ценники, проверять размер нарядов, которые я купила себе на полученные в наследство деньги. Ее одержимость материальным миром вытаскивала меня из экзистенциальной норы, куда я заползала. Я никогда не говорила Риве, что слышала, как она каждый вечер вызывала у себя рвоту, вернувшись из столовой. Дома она ела только мини-йогурты без сахара и молодую морковку, заправляя ее желтой горчицей. Ее ладони были оранжевыми от огромного количества моркови, которую она ела. Дюжины упаковок мини-йогурта стучали в мусорном контейнере. В ту весну я отправлялась в длинные прогулки по городу, надев наушники. Я чувствовала себя лучше, просто слушая эхо собственного дыхания, перекатывание мокроты в горле, когда сглатывала, трепет ресниц, слабый стук сердца. Проводила серые дни, глядя на тротуары, пропуская занятия, покупая вещи, которые никогда бы не надела, платила бешеные деньги одному гею, когда он вставлял трубку мне в задницу и тер мой живот, говоря мне, насколько лучше я буду себя чувствовать, когда мой кишечник очистится. Вместе мы разглядывали маленькие хлопья дерьма, вытекающего через специальную трубку. Его голос звучал тихо, но с энтузиазмом. «Молодец, что ты это делаешь, куколка», – хвалил он меня. Чаще, чем нужно, я делала пилинг лица и педикюр, массаж, эпиляцию воском, стрижку. Возможно, в этом и состоял мой траур. Я платила деньги незнакомым людям, чтобы чувствовать себя хорошо. Я могла бы с этой же целью нанять проститутку. Такую же, какой через несколько лет оказалась доктор Таттл – проститутку, чтобы кормила меня колыбельными песнями. Если меня что-то и могло заставить расплакаться, то это мысль, что я останусь без доктора Таттл. Вдруг она лишится лицензии? Или внезапно умрет? Что я буду делать без нее? И тут, в полуподвальной спальне Ривы, мне наконец-то стало грустно. Я ощутила эту грусть своим горлом, словно куриную косточку. Вероятно, я любила доктора Таттл. Я встала и попила немного воды из крана в ванной. Снова легла. Через несколько минут в дверь постучала Рива. – Я принесла тебе кусочек пирога, – сказала она. – Можно мне зайти? Теперь на Риве было большое красное шерстяное платье. Она уже сделала прическу и наложила косметику. Я все еще лежала под одеялом, обернутая полотенцем. Я взяла пирог и стала есть, а Рива присела на краешек кровати и принялась рассуждать о том, что никогда не ценила талант матери, а ведь та была хорошая художница и так далее. Я чувствовала, что ее монолог затянется надолго. – Она могла добиться известности, понимаешь? Но от женщин ее поколения ждали только одного: они должны были рожать детей и сидеть дома. Ради меня она пожертвовала своим призванием. Впрочем, у нее изумительные акварели. Ты не находишь? – Да, очень приличные любительские акварели, – сказала я. – Ты приняла душ? Все в порядке? – Не было мыла, – ответила я. – Ты нашла для меня какие-нибудь туфли? – Сейчас поднимешься наверх и выберешь сама. – Мне как-то не хочется. – Ты просто пойдешь и выберешь что-нибудь. Я не знаю, что ты хочешь. Но я отказалась. – Мне самой сходить туда? – Ты обещала принести мне что-нибудь на выбор. – Я не могу рыться в ее шкафу. Мне слишком тяжело. Посмотри сама, пожалуйста! – Нет, Рива, мне неудобно. Лучше я останусь здесь и не пойду на похороны. Я положила остатки пирога на тарелку. – Ладно, схожу. – Рива вздохнула. – Так что тебе подобрать? – Туфли, чулки, какую-нибудь блузку. – Но какую именно блузку? – Черную, пожалуй. – Ладно. Но если тебе не понравится то, что я принесу, не ругай меня. – Я не собираюсь тебя ругать, Рива. Мне все равно. – Не ругай меня, – повторила она. Она встала, оставив крошечные красные шерстинки на простыне, где только что сидела. Я выбралась из-под одеяла и заглянула в сумку из «Блумингдейла». Костюм был из жесткой вискозы. А таких подвесок я в жизни не носила. Казалось, инфермитерол уничтожил присущий мне хороший вкус к вещам, хотя шуба из белого меха показалась интересной. В ней была индивидуальность. Хотелось бы знать, сколько песцов были умерщвлены ради этой шубы? И как их убивали, чтобы кровь не испачкала белый мех? Может, Пин Си из моей бывшей галереи ответил бы на этот вопрос. Какая требуется температура, чтобы заморозить живую белую полярную лису? Я оторвала бирки с лифчика и трусов и стала одеваться. Куст волос на лобке оттопыривал ткань трусиков. Хорошая шутка – сексуальное нижнее белье и огромный куст. Я пожалела, что при мне нет фотоаппарата, чтобы запечатлеть эту картинку. Меня поразила легкомысленность этого желания, и на мгновение я развеселилась, но тут же ощутила страшную усталость. Рива вернулась с охапкой блузок и туфель и с упаковкой нейлоновых чулок телесного цвета из восьмидесятых. Я протянула ей подвеску. – Это тебе, – сказала я, – как соболезнование. Рива бросила все на кровать и открыла коробку. Ее глаза наполнились слезами – совсем как в кино, – и она обняла меня. Объятие было крепким. Рива всегда умела обниматься. Я чувствовала себя крошечным богомолом в ее руках. Шерсть ее платья была мягкой и приятно пахла. Я пыталась вырваться, но Рива еще крепче сжимала объятия. Наконец, отпустила, шмыгая носом и улыбаясь. – Какая красивая. Спасибо. Это действительно очень приятно. Извини, – пробормотала она, вытирая нос рукавом. Она надела подвеску, приподняла воротник платья и посмотрелась в зеркало. Ее улыбка стала немного фальшивой. – Знаешь, я не думаю, что слово «соболезнование» можно использовать таким образом. Соболезнование можно выражать, и «как» тут режет слух. – Нет, Рива. Не я выражаю тебе соболезнование, а дарю подвеску тебе в качестве соболезнования. – Все-таки это слово не очень подходит, по-моему. Речь идет скорее об утешении. – Нет, не совсем, – возразила я и решила больше не спорить. – В общем, ты меня поняла. – Красивая, – повторила Рива, на этот раз без эмоций, и погладила подвеску. Потом махнула рукой в сторону кучи черных вещей, которые принесла мне. – Все, что я нашла. Надеюсь, тебе что-нибудь подойдет. Она вытащила из шкафа черное платье и пошла в ванную переодеваться. Я надела колготки, порылась в туфлях и нашла подходящую пару. Из вороха блузок я вытащила черную водолазку. Натянула ее, надела костюм. – У тебя найдется лишняя щетка для волос? Рива открыла дверь ванной и протянула мне старую щетку с длинной деревянной ручкой. На ее обратной стороне виднелись царапины. Я поднесла щетку к свету и увидела следы зубов. Я понюхала рукоятку, но запаха рвоты не почувствовала, только кокосовый крем для рук. – Ни разу не видела тебя в этом костюме, – сухо заметила Рива, выйдя из ванной. Платье с высоким разрезом плотно облегало ее фигуру. – Смотри-ка, тебе все прекрасно подошло. Ты подстриглась? – Угу, – ответила я, отдавая ей щетку. Мы надели верхнюю одежду и поднялись наверх. Гостиная опустела, слава богу. Я снова налила себе кофе в стакан из «Макдоналдса», а Рива остановилась у холодильника и сунула в рот паровую брокколи. Снова пошел снег. – Предупреждаю тебя, – сказала Рива, вытирая руки. – Я буду плакать. Много. – Было бы странно, если бы ты не плакала. – Просто я выгляжу некрасиво, когда плачу. А Кен сказал, что приедет, – сообщила она мне снова. – Нам надо было бы немного подождать с похоронами. Устроили бы их после Нового года. Ведь маме теперь без разницы. Ее уже кремировали. – Ты говорила. – Я постараюсь не рыдать слишком сильно, – пообещала она. – Так, пускай слезы текут понемножку. У меня сразу опухает лицо. – Она сунула руку в коробку «Клинекса» и вытащила пачку салфеток. – Знаешь, пожалуй, я даже рада, что мы не стали ее бальзамировать. Это так жутко. Вообще-то, она была кожа да кости. Весила, пожалуй, вдвое меньше меня. Ну, может, чуть больше. Но она была суперхудая. Еще более худая, чем Кейт Мосс. – Сунув салфетки в карман куртки, Рива погасила свет. Мы прошли через кухонную дверь в гараж. Там были полки с инструментами, цветочными горшками и лыжными ботинками, несколько старых велосипедов, в углу стоял морозильный шкаф, возле одной стены стояли сложенные один на другой пластиковые ящики. – Она открыта. – Рива показала на маленькую серебристую «тойоту». – Это была мамина машина. Вчера вечером я ее завела. Будем надеяться, что и сейчас у меня получится. Вероятно, мама и не ездила на ней. – В салоне пахло ментоловой мазью. На приборной доске прыгала на пружинке голова полярного медведя, на пассажирском сиденье валялся каталог «Нью-Йоркер» и тюбик крема для рук. Рива завела машину, вздохнула, нажала на пульт, открывающий гаражную дверь, и расплакалась. – Вот видишь? Я предупреждала тебя, – сказала она, вытаскивая ком салфеток. – Я поплачу, пока прогревается мотор. Пару секунд. – И она заплакала, тихонько вздрагивая под пухлой курткой. – Ладно, ладно тебе, – буркнула я, глотая кофе. Рива уже изрядно мне надоела. Я чувствовала, что это станет концом нашей дружбы. Рано или поздно, скорее рано, моя грубость зайдет слишком далеко, а теперь, когда мать Ривы умерла, она придет в себя, ее голова очистится от разной чепухи. Возможно, она вернется к терапии. Она поймет, что у нас нет для дружбы никаких разумных оснований и что она никогда не получит от меня того, что ей нужно. Она пришлет мне длинное послание, где объяснит свои ошибки и обиды, и сообщит, что ее жизнь пойдет дальше, но уже без меня. Я даже представила ее фразу: «Я пришла к выводу, что наша дружба меня больше не радует, – такому слогу научит Риву ее терапевт, – но я вовсе не критикую тебя». Конечно же, все дело во мне. Я играла роль подруги в дружбе, которую она описывала. Когда мы ехали по Фармингдейлу, я мысленно сочиняла ответ на ее воображаемое прощальное послание. «Я получила твое письмо, – начну я. – Ты подтвердила то, что я знала о тебе с самого колледжа». Я пыталась придумать самое плохое, что можно сказать о человеке. Что было самым жестоким, самым обидным и правдивым? Что бы я могла сказать? Рива была безобидная и совсем неплохая. Она не делала ничего, что могло меня обидеть. А я сидела в туфлях ее матери, снедаемая недовольством. Вот так, молодец, приехали. На церемонии в ритуальном зале Соломона Шульца я постоянно была с Ривой, но смотрела на нее словно издалека. Я чувствовала себя странно – не виноватой, но каким-то образом ответственной за ее страдания. Как будто она была незнакомой женщиной, которую я сбила машиной и теперь ждала, когда она умрет, чтобы она не могла меня опознать. Когда она говорила, у меня было ощущение, что я смотрю фильм. – Вон там Кен. Видишь его жену? – Камера скользнула по рядам и остановилась на хорошенькой женщине в черном берете, с азиатскими чертами и веснушками. – Я не хочу, чтобы он видел меня такой. И зачем только я позвала его? Не знаю, о чем я тогда думала. – Не беспокойся. – Вот все, что я могла придумать в ответ. – Он не уволит тебя за то, что ты плакала на похоронах твоей матери. Рива шмыгнула носом и кивнула, промокнув глаза одноразовым платочком. – Это мамина подруга из Кливленда, – сообщила она, когда тучная женщина в черном балахоне муу-муу взлезла на сцену. Она спела без аккомпанемента «Наедине с собой» из мюзикла «Отверженные». На нее было невозможно смотреть. Рива рыдала и рыдала. На ее коленях лежали платочки, перепачканные черной тушью. К ней подходили люди, говорили теплые слова о ее матери, одни не скрывали слез, другие даже шутили. Все сходились на том, что мать Ривы была хорошей женщиной, что ее смерть – печальное событие, но наша жизнь полна загадок, а смерть тем более, а потому – зачем мудрствовать, лучше вспомнить хорошие времена, когда она была среди близких и друзей. Она была хорошей матерью и женой, великодушной и порядочной подругой, отлично готовила и содержала в образцовом порядке свой сад. – Моя жена хотела только одного – чтобы мы жили дальше и были счастливы, – сказал отец Ривы. – Сегодня о ней уже было сказано так много. – Он взглянул на собравшихся, пожал плечами, потом, казалось, смутился, побагровел, но, вместо того чтобы прослезиться, вдруг стал кашлять в микрофон. Рива закрыла ладонями уши. Кто-то принес ее отцу стакан воды и помог сесть. Настала очередь Ривы. Она посмотрелась в зеркальце – все ли в порядке, припудрила нос, промокнула глаза новыми салфетками, прошла на кафедру и зачитала строчки из открыток с соболезнованиями, непрестанно их тасуя и обливаясь слезами. Все ее слова звучали так, словно она читала рекламные листки. Иногда она замолкала и смотрела на меня, словно ища поддержки. Я выставляла вверх большой палец. – Она была одаренная женщина, – сказала Рива, – и убеждала меня идти моим собственным путем. – Она продолжала в том же духе еще немного, упомянув акварели и веру матери в Бога. Потом, кажется, слова у нее иссякли. – Честно признаться… – начала она. – Знаете, это словно… – Она улыбнулась, извинилась, закрыла лицо руками и вернулась ко мне. – Я выглядела полной идиоткой? – прошептала она. Я отрицательно покачала головой и обняла ее за плечи, неловко донельзя, да так и сидела до конца печальной церемонии; а эта странная девушка содрогалась у меня под мышкой в приступе горя. После этого в доме Ривы состоялись поминки. Там были те же самые женщины среднего возраста, те же лысые мужчины, только их стало больше. Когда мы вошли, никто, казалось, нас не заметил. – Я проголодалась, – заявила Рива и направилась прямиком на кухню. Я потопала в полуподвал и рухнула на кровать. Я думала о каком-то подсознательном импульсе, который заставил меня сесть в поезд до Фармингдейла. Я увидела Риву без прикрас, не «в образе», и это приводило меня в восторг и негодование. Ее подавленность, самоотверженность, ее тщетные попытки в машине разделить со мной свою боль – все это меня как-то устраивало. Риве было доступно то, чего сама я была лишена напрочь. Я видела, какие истинно глубокие чувства она испытывала, и тут же сама обесценивала их своими банальными словами. Это наводило меня на мысль, что Рива идиотка, и поэтому я имела право отмахнуться от ее боли, а вместе с этим и от моей. Рива была вроде таблеток, которые я принимала. Они превращали все, даже ненависть, даже любовь, в пух, который я могла отбросить движением руки. И я именно этого и хотела – мои эмоции пролетали мимо, словно огоньки на обочине, которые мелькали в окне машины, освещая что-то смутно знакомое, но быстро таяли, снова оставляя меня в темноте. Я вынырнула из сна от звука льющейся из крана воды. Рива блевала в ванной. Это была ритмичная, надрывная песня – горловые звуки, приправленные шлепаньем и плеском. Закончив процедуру, она трижды спустила воду, закрыла кран и поднялась наверх. Я полежала еще, пока не решила, что прошло достаточно времени. Мне не хотелось, чтобы Рива догадалась, что я все слышала. Мое неведение было единственным утешением, которое я могла ей дать. В общем, я встала с постели, собрала свои шмотки и поплелась наверх, чтобы вызвать такси до железнодорожной станции. Большинство гостей разошлись. Уже знакомые мне лысые мужчины стояли возле кухни на застекленной террасе. Снег валил еще сильнее. Женщины убирали тарелки и чашки с кофейного столика в гостиной. Рива сидела на софе перед беззвучным телевизором и ела из упаковки мороженый горошек. – Можно я позвоню? – спросила я. – Я отвезу тебя домой, – спокойно сказала Рива. – Рива, милая, разве это безопасно? – спросила одна из женщин. – Я поеду осторожно, – пообещала Рива. Она встала, оставив пакет с горохом на кофейном столике, и взяла меня за руку. – Давай поедем, пока не узнал папа, – произнесла она. В кухне она схватила мой букет белых роз – он лежал в раковине среди грязной посуды. Розы были все еще завернуты. – Возьми несколько, – сказала она, показывая букетом на стоявшие на столешнице бутылки вина. Я взяла три бутылки. Женщины молча наблюдали за нами. Я положила вино в Большую Коричневую Сумку поверх джинсов, теплой рубашки и грязных кроссовок. – Сейчас вернусь. – Рива вышла в темный коридор.