На солнечной стороне улицы
Часть 11 из 49 Информация о книге
— Дядь Ми-и-иш… — Нет, ты послушай, Верунь, в жизни пригодится! Пригодилось… Кот быстро вырос в сытого холеного барина, пепельного, с платиновыми зализами на брюхе, с холодными, как два топаза, глазами. Судя по всему, считал, что все ему обязаны своим существованием. Когда в дом заходили незнакомые люди, обыскивал дамские сумочки, брошенные на пол в коридоре, инспектировал мужские ботинки, — вообще, проверял народ на вшивость… Леня в то время был уже в доме своим 9 «… — Вот ты говоришь — послевоенный Ташкент… Кто что, а я первым делом вспоминаю тележки с газированной водой: примитивные тачки на колесах, с небольшим навесом… они спасали в летнее время от жары и жажды тысячи ташкентцев… Там еще была забавная система мытья стаканов: легкий поворот рычага, перевернутый стакан полощется под сильной струей воды… Затем в него из стеклянного цилиндра цедят немного сиропу, того, что ты выбираешь, и сразу вслед — просто чистая вода под газом… И это так весело шипело, вскипало к краям… Помнишь эти тачки? В детстве ты выбирала всегда „крюшон“ — темно-красный сироп… — Слушай, пап, а это правда было, или только моя фантазия: за этими лотками сидели еврейские старики, причем одного типа, причем парой, он и она?… — Да-да, точно: она, одетая в какие-то шматы, и поверх белый фартук, обычно отпускала. Он молча сидел на табурете чуть в стороне… — Сейчас бы их назвали еврейской мафией… — Тогда тоже изгалялись, кто как мог… Обычно эти старички почти не разговаривали. Спросит тебя — какой сироп, даст сдачи, пей и иди своей дорогой… Иногда между собой пробрасывали несколько слов на идиш… пока кто-нибудь не подходил…тогда умолкали… Где они качали эту воду для полоскания стаканов целыми днями, откуда брали лед — ума не приложу! И стаканы, заметь, были чистыми, и заразы никакой не прилипало… Да… Потом эти будки постепенно исчезли с улиц. Их заменили автоматы, которыми редко можно было пользоваться, — из них всегда пропадали стаканы…» * * * На трамвайной остановке, перед тем как завернуть в свой переулок, Катя каждый вечер выпивала стакан газировки у Цили-Квашни. Циля сидела за своим лотком под грязно-полотняным тентом, глядела на мир из-за цветных цилиндров с сиропом и комментировала происходящую вокруг нее жизнь. Циля была одесситкой, эвакуированной в Ташкент во время войны. Здесь и осела, за этим вот лотком с мокрыми медяками. — Дама, шо вы мимики делаете, у вас же весь газ выйдет! Кому не сладко? Вам? А вы за копейку сладко захотели? Шо вы уставились, гражданин, я похожа на вашу покойную мамочку? Шагайте себе по жизни дальше. Какую копейку? Кто не додал? Я?! Боже ж мой, он без тоей копейки умрет, а! Да я всю выручку дам сейчас в твою морду, вместе с тою копейкой! Я тебе материально обеспечу. Я тебе сиропом умою! На, подавись тою копейкой, положь ее в Швейцарский банк! Но я тебе ее не дам!.. Вокруг Цили, на пятачке асфальта с подтеками и лужицами слитого сиропа, всегда бурлила жизнь и толпился народ. Подходили, звякая, душные трамваи, народ вываливался из дверей и устремлялся к Циле за шипучим глотком воды. Циля глыбой сидела за лотком — царица Савская, вдоволь хлебнувшая жизни, этой водицы с горькой и грязной пеной. Старший ее сын погиб под городом Брно, младший умер от тифа уже в Ташкенте. С отчаяния, на исходе женского возраста родила она себе от пожилого и лысого, да и женатого, святого духа — (имени никогда не называлось, упоминались только два эти обстоятельства: подкисший возраст и лысина), двойню — Вовку и Розку. Часто они прибегали к матери на остановку — разгоряченные, с потными лбами, наперебой что-то рассказывая. Бывало, стоят по обе руки от матери, мальчик наливает в стаканы газировку, девочка дает сдачу — отсчитывает и подвигает мокрые медяки тонким пальчиком. Циля в это время, не торопясь, подробно расчесывала гребнем свои густые, с проседью, волосы. Шпильки держала во рту, сквозь зубы, подсказывая девочке сдачу. Наконец закручивала на затылке крепкий ярко-седой кулак, всаживала в него гребенку. Был у Цили коронный номер на публику. Наливала она три стакана: два чистой, один — с сиропом. Выстраивала их рядком и, обводя всех вокруг томной бровью, строго спрашивала детей: — Кому с сиропом? Те отвечали нараспев, хором: — Ма-а-амочке! Позже дети выдували по три стакана с сиропом зараз, но в момент исполнения «номера» — как преданно глядели они на Цилю, как стояли солдатиками, вытянувшись под материнским взглядом! Катя много раз наблюдала «номер». Вообще она любила постоять возле лотка, поболтать с Цилей-Квашней. Та сидела в крепдешиновой блузке с закатанными по локоть рукавами, одной рукой ловко крутила на мойке стаканы, другой отсчитывала медяки. Осы гудели под тентом, облепливая цилиндры с сиропом… — Катя, шо слышно? — лениво спрашивала Циля. — Шо ты имеешь на этой своей кенафной фабрике? Дружный коллектив и добровольных свидетелей? Слушай, дай я устрою тебе точку на Алайском. Будешь сидеть как человек, в центре жизни, знать международную обстановку. Будешь иметь немножко честных денег… Катя отнекивалась, скрывала от Цили, что немножко «честных денег» она из своей кенафной фабрики потягивает. А сидеть за лотком, стаканы вертеть да ос отгонять — нет уж, Циля, не для медяков я дважды выжила. Играла уже в ней, играла эта натянутая струна: вырвать свой кусок у жизни, хоть из горла чьего бы то ни было, хоть из брюха уже! Однажды Циля заметила, небрежно оглядев Катю с ног до головы: — Иметь под боком Семипалого и носить такие босоножки?… Катя, мне смешно и больно это видеть. — При чем ко мне Семипалый? — Катя пожала плечами. Циля усмехнулась и сказала загадочно: — При чем мужчина к женщине… Будто знала наперед, чертовка. Да что — Циля! Это часовой механизм судьбы сработал так точно, словно Семипалый собственноручно отладил его своею клешней. * * * Однажды поздней осенью подмороженным, седым от снежной крошки переулком Катя торопилась к трамваю. Осторожно семенила по тротуару быстрыми мелкими шажками. Стертые подошвы туфель скользили, разъезжались, дважды она чуть не упала. Как раз сегодня собиралась купить новые теплые боты, которые уже присмотрела в магазине на Первомайской, но не успела — на фабрике проводили профсоюзное собрание, попробуй не явись. Знобящий сырой вечер набухал теменью, в переулке шмыгали редкие прохожие. Вдруг неподалеку невнятно и злобно крикнули, прямо на Катю выбежал из-за угла длинный и колеблющийся, словно водоросль, тип, с возбужденно вытаращенными глазами, и крикнул непонятно кому за Катину спину: — Доп'осился-таки, сука! Доп'осился! Катя шарахнулась к стене дома — это была типография — и оглянулась: шагах в двадцати, почти у подъезда типографии, стояла, рокоча, черная «эмка». Длинный и бежал к ней. На ходу сорвал с шеи шарф и, судорожно запихивая его в карман пальто, крикнул еще раз кому-то в машине: — «Доп'осился, сука!» — рванул дверцу и повалился боком на заднее сиденье. Машина развернулась и поехала вниз по переулку. Ничего не понимая, Катя свернула за угол типографии и угодила в драку. То есть сначала показалось, что в драку: сипящую, хрипящую, скулящую. Потом выяснилось — просто били человека. Вернее, добивали: он лежал навзничь на асфальте с закрытыми глазами и кроваво скалился, отчего казалось, что он улыбался. Кровь заливала глаз, щеку, подбородок, стекала под голову. Его остервенело бил ногами невысокий крепыш в меховом полушубке. От каждого удара лежащий постепенно съезжал, как кусок студня, по скользкому наклону тротуара к арыку. Крепыш в распахнутом полушубке здорово трудился — из распяленного рта валил пар. Он крякал, хрипел, скулил при каждом ударе. Очень жалобно скулил, словно ему было жаль лежачего. Женский голос из темноты истерично выкрикнул: — Сво-ло-очь! Что ж ты брата убиваешь! Милиция! Да кто-нибудь, — милицию, Господи! От женского голоса стало совсем тошно. Брат — так выходило — убивал брата. Катя прижалась к дощатой стене какой-то будки. Надо было проскочить между будкой, притулившейся к стене типографии, и арыком. Но убитый — или живой еще? — съезжал под ударами прямо к арыку, туда, где стояла Катя. Теперь она ясно видела искаженное страданием, озверелое лицо стонущего при каждом ударе крепыша, и мотающуюся по асфальту, оскаленную в кровавой улыбке, маску убитого. В этом был ужас — они будто поменялись местами. Убитый — или еще живой? — был вроде удовлетворен происшедшим, — «допросился, сука!» — вспомнила Катя крик длинного… К ногам ее подкатилось что-то мягкое, круглое, словно живое существо искало у нее защиты. Шапка — не столько увидела, сколько поняла она в темноте. Тут хлопнула дверца будки, и спокойный, хрипловатый голос произнес с растяжечкой: — Не увлекайся, Жаба. Хорошего понемножку. И сразу на соседней улице засвиристел милицейкий свисток, затарахтел мотоцикл. Крепыш подобрался, вытянул шею, определяя ситуацию, потом легко метнулся вверх по переулку, перемахнул через турникет на остановке трамвая и сгинул в темноте. В это мгновение Катю цепко схватили за руку и, приговаривая — «Ай-яй-яй, ужас какой, что делается!» — заволокли внутрь дощатой будки. Там с потолка на длинном шнуре свисала лысая лампочка слабого накала, но и в этом слабом свете Катя вдруг — по руке — узнала человека со спокойным, врастяжечку, голосом. Это был Семипалый, так его все называли, а вообще — Юрий Кондратьич, сын бабы Лены, хозяин второй половины дома. Будка, вероятно, была его часовой мастерской. Это же надо! — столько раз проходила Катя мимо будки на углу переулка, и не знала, что здесь Юрий Кондратьич работает. Впрочем, она и самого его почти не знала. Иногда кивала, если приходилось сталкиваться во дворе. — Ай-яй-яй, звери какие, не люди! — повторял он между тем, быстро убирая что-то на столике. — Посидите, отдышитесь… А я вижу — девушка стоит, лица на ней нет. Небось всю драку видела, а? — он участливо повернулся к ней, вдруг узнал, запнулся на мгновение и — заулыбался: — Да это же соседка моя! Ира? Люба? — Катя… — пробормотала она с облегчением. — Что ж ты здесь делала, Катя-Катюша? А? Стоит, бледная, — в стенку вжалась… — Я домой шла… Между тем доносились с улицы возбужденные голоса. Всхлипывала женщина, кто-то строгим голосом распоряжался. Взвыла сирена «скорой помощи». — Да ты садись, Катюша, садись, — пододвигая ей шаткую скамейку, приговаривал Юрий Кондратьич — как-то здесь, вблизи, не получалось даже мысленно называть его кличкой. Была во всем его облике какая-то уважительная мужская стать. А еще — Катя остро это чувствовала — еще он излучал опасность. Вдруг взял Катю за руку, на которой были застегнуты часики — гордость ее, недавняя покупка, — поднес к уху и вслушался. — А часики-то барахлят! — подмигнул. Одним движением отстегнул и положил на стол. Надвинул на левый глаз перевернутый картонный стаканчик с линзой, вправленной в донце, подтянул на затылок резинку, охватывающую голову, и склонился над столом. — Они хорошо ходят! — угрюмо возразила Катя. Тогда сидящий спиной к ней Юрий Кондратьич сказал негромкой жесткой скороговоркой: — Вот что, Катя. Ни мне, ни вам милиция не нужна. Правда? Сейчас сюда зайдет милиционер. Так вы — клиентка, зашли часики починить. Мы с вами здесь уже полчаса сидим, шум слышали, но ничего не видали — выходить побоялись. Он обернулся. Жутковато плавал мохнатой медузой глаз его в линзе картонного стаканчика. — Ведь мы с вами не вояки, правда? Вы — девушка, существо робкое. Я — инвалид, — он приподнял левую, перебинтованную ладонь с двумя уцелевшими пальцами, большим и указательным. Рука была похожа на клешню. Кате стало зябко, все перемешалось: длинный тип, бегущий на нее в яром азарте, кровавый оскал избиваемого, «допросился, сука!» — и вот это, спокойное — «Жаба, не увлекайся!»… Неуютно было под линзовым глазом морского чудовища, и она вдруг поняла со всей ясностью, что уж ей-то и в самом деле милиция вовсе не нужна. — Часы только не попортьте, — сказала она хмуро. Семипалый расхохотался. **** Дня через два, вечером, накануне ноябрьских праздников Юрий Кондратьич вдруг появился у бабы Лены. На Катиной памяти это было впервые. Она сидела у себя за занавеской, штопала чулок и слушала повизгивание и поскуливание, а время от времени — шлепки и яростное пыхтение, — Колян и Толян делали уроки. Когда приготовление уроков принимало слишком уж безобразные формы, бабка Лена вскрикивала грозно: «А ну! Вот счас мать зайдет!» — но стоило бабке на минуту выйти из комнаты, внуки принимались яростно материться шепотом — думая, что Катя не слышит. В такой-то момент дверь бесшумно распахнулась, и уже знакомый, врастяжечку, голос произнес ласково: — Ай, красота! Что умолкли, птенчики? Валяйте дальше, пока бабка во дворе.