На солнечной стороне улицы
Часть 30 из 49 Информация о книге
— Отец или дядя… или брат… кто-нибудь из мужчин есть? Миша тихо сказал: — Я из мужчин… Тот усмехнулся: — Ну, тогда поехали… Помочь надо… — Куда? — встревожился мальчик. — Я не могу, мне тетя Женя… — Вот с ней и надо… разобраться… — оборвал мужчина, повернулся и стал спускаться по лестнице. А Миша мигом оделся, запер дверь на ключ и бросился следом. Шли не очень долго, минут двадцать, свернули на улицу Ба-лыкчинскую, вошли в калитку одного из домов и тихо (дядька ступал бесшумно и все время взмахивал рукой позади себя, чтобы, мол, Миша не топал ногами), отворили дверь на террасу. Из темного дома навстречу им выскочила заплаканная пожилая женщина с керосиновой лампой, сказала: — Там она… Я уже в одеяла завернула… Господи, а это кто? Ребенок?! А как же… — Ничего, вместе-дружно… — оборвал дядька. — Я тоже, знаешь, не чемпион по поднятию тяжестей… — А где тетя Женя? — звонко спросил Миша… — Тихо! — сказала женщина. — С ней несчастье… Кровью истекла… Ты, мальчик, когда привезете ее домой, вызови «скорую»… А там как повезет… Скажешь, что пришла мамка поздно, неизвестно откуда, легла на кровать и… В дальней по коридору комнате на необычной высокой кушетке лежал какой-то длинный продолговатый сверток в одеялах. — Где же тетя Женя?! — тихо спросил мальчик. — Да вот же… — женщина кивнула на сверток… — Зачем вы голову ей закрыли?! — крикнул Миша, — она ж дышать не может! — и кинулся разрывать одеяла. Дядька треснул его по рукам и взрыкнул: — Ты что, парень, ненормальный? Она мертвая уже, понял? Померла… Ждите, сейчас машину приведу… И дальше Миша был как в ледяном огне. Минут двадцать они втроем вытаскивали очень тяжелую тетю Женю, дядька пыхтел, скрипел: — Я тебя предупреждал… хорошим не кончится… Сто раз пронесет, а на сто первый накроют… — Ой, не говори, я сама дрожу… не знаю, как это получилось… Горе какое, а? — Скажи еще удача, что машина обкомовская под рукой… а то как бы? Мише велели сесть в глубине машины, и поверху, на колени, положили придавивший его сверток. Он ничего не чувствовал, кроме ледяного огня внутри… сидел, держа на коленях голову мертвой тети Жени… А дальше уже все происходило как бы и без его участия. Соседи, услышавшие рокот редкого в те годы автомобиля, странную возню в подъезде, насторожились и вызвали милицию, и очередное дело о криминальном аборте пошло по инстанциям. Самое странное, что за тот месяц, пока шли допросы свидетелей, и на похоронах тети Жени, и потом, на суде… ни разу не появился Адыл Нигматович, словно его и не было в их жизни. А Мишу, как и положено, забрали в детприемник… И дальше, тем не менее, уже начиналась полоса дикого везения: директором этого заведения оказался Владимир Борисович, хмурый и немногословный человек, на вид совсем не добрый. Заполняя на мальчика бумаги, он спросил: — А родители у тебя где? Миша сказал: — Они шпионы… враги народа… Это было тяжело выговорить. Он, конечно, понимал, что сын за отца не ответчик, но все равно было стыдно и больно, что отец — шпион. Чего ему не хватало, отцу — сколько отличных друзей у него было, и как любили его! Александр Николаевич Волков, художник, его портрет написал, и картины дарил… А отец в это время… шпионил?! Владимир Борисович помолчал и сказал: — Знаешь, ты сейчас пойдешь к ребятам, я советую тебе не говорить, что родители шпионы. Лучше скажи, что умерли. И этим запомнился на всю жизнь, ибо снял страшную тяжесть с сердца мальчика. И правда, когда Миша оказался среди ребят — его сразу привели в столовую, было обеденное время, — и за столом один из пацанов, бритый наголо, с точечками зеленки по всему лицу и голове, даже на ушах была россыпь зеленых точек, спросил: «А родители твои где?» — он соврал в первый раз в жизни. Ответил: — Умерли… — От чего умерли? — спросил тот. Миша подумал и сказал: — Мать болела-болела… и умерла. — А отец? — А отец… с горя умер, — неохотно проговорил он. И дальше полоса везения все длилась, все ширилась… потому что в детском доме, куда Мишу определили в пятый класс, аккомпаниатором хора оказалась Клара Нухимовна, тогда еще женщина нестарая, хотя и невидная — толстенькая, с рыжими кудельками по всей голове, с хроническим насморком и в сильных очках, тарабанившая по клавишам в самых разных детских заведениях… Вот так они встретились и припали друг к другу… Сначала Клара Нухимовна, с разрешения директора детдома, забирала Мишу к себе только по воскресеньям и праздникам, потом, в старших классах, добилась усыновления. И с тех пор уже Миша не был один, — даже потом, когда студентом химфака его в 49-м взяли по статье 58–10, за антисоветскую агитацию, и семь лет до 56-го он помогал стране ударным трудом на цементом заводе в лагере под Бегаватом, — он все-таки помнил, что Клара болеет за него душой, шлет посылки и ждет его домой, такого, каков есть — разбитого и временами сильно пьяного. Она называла его «бедоносцем» и говорила, что крест судьбы каждому изготовляют по росту еще до рождения. А вот Мише этот крест достался непомерно тяжелым, сколоченным не для одного человека, а для всего поколения. Словом, он никогда уже не был один, до самого конца, до того дня, вернее утра, когда соседский пацан принес Вере краткую записку: «Миша отмучился» — нацарапанную старческой лапкой этой святой женщины… * * * Они как-то сразу и сильно привязались друг к другу: Вера никогда не знала отца, дядя Миша никогда не знал отцовства. …Он был единственным человеком, который называл ее — Веруня… И город, такой привычный город с его появлением приоткрыл совсем другие свои двери, за которыми… В первую же субботу они с дядей Мишей отправились «гулять» — кстати, именно он приучил ее не шляться где попало, а намечать маршрут и извлекать из этого маршрута все мыслимые возможности, — он затащил ее, несмотря на сопротивление, в исторический музей. Она и раньше видела это здание, с присевшими на колеса двумя огромными крепостными пушками из красной меди, но не верила, что старые кособокие вазы, склеенные из пыльных черепков, тусклые медные железяки и черно-белые фотографии на стенах могут содержать в себе столько захватывающих приключений людей и царств, рассказанных дядей Мишей только за одну неспешную прогулку по пустым залам музея. Древние Самарканд, Бухара и Хива, таинственное золото Согдианы, молодой честолюбивый полководец Александр Македонский и его поход на Среднюю Азию… — все это новое, рассказанное им так, словно сам он сидел на осле в армейском обозе или менял стекла в телескопе древней обсерватории… — совершенно поразило ее воображение… — Откуда ты все это знаешь?! — спрашивала она требовательно, пытаясь дознаться — уж не обманка ли все это, не бред ли, сочиненный в его пьяной голове… Но дядя Миша, во-первых, был в этот день «чист как слеза», во-вторых, голос его обладал такой спокойной убедительной властью, что она, как ни топорщилась, верила сразу всему! Например, когда, рассказывая о распаде империи Македонского, он добавил, что это — «удел всех империй, даже столь могучей, как наша…» — она не фыркнула сразу от такой глупости, а только спросила: «Это что, империя — наша Советская страна? Ты совсем чокнулся?» — за что получила немедленно, прямо в кафе-мороженом, где они уселись после музея, заказав (она — впервые в жизни!) крем-брюле в широких стеклянных ладьях на тонких ножках, — целую лекцию о том, что можно назвать империей, и что такое колонии, и как они завоевываются, как контролируются, как отпадают от метро… метро-полии… В процессе лекции на горизонте появилась и, обозначившись надутыми парусами, вплыла в окно забегаловки каравелла Колумба; конкистадоры обменивали бусы на слитки золота; пыхали огнем первые пушки (не такие, Верунь, как вот те, перед музеем; я потом тебе расскажу, как придумали огнестрельное оружие, но это надо с китайцев начинать)… и, наконец, с отборными отрядами русской армии появился здесь генерал Кауфман, расселся станом — в Тур-ке-ста-не, — проложил улицы, назвал их именами русских писателей и поэтов… даже оставил, среди прочего, название станции в Янги-юле — Кауфманская… — Значит, мы — колония? — уточнила она. И он спокойно ответил: — Еще какая! С плантациями, туземцами, белыми колонизаторами, которые забавным образом и сами стали рабами, и прочим таким, о чем я тебе когда-нибудь расскажу подробней. И будь уверена, что всему этому придет конец. Как и всем империям… От Клары Нухимовны, которая со смиренным недоумением наблюдала новый поворот в Мишиной жизни, он вещи пока не приносил, но в воскресенье притащил шахматную доску, расставил фигуры и сказал: — Веруня, оторвись от Атоса, он уже отдал тебе все лучшее, что имел за душой; и учти, среди порядочных людей все же не принято вешать женщин на деревьях, даже если у них случайно обнажилось плечо с клеймом воровки… Иди-ка сюда, я укажу тебе дверь в другие, пленительные сны… Вот это — король. Молчи! Все объясню… А это — королева… …Словом, дядя Миша оказался хорошим шахматистом, его в лагере выучил играть какой-то зека (еще одно новое слово!) — мастер по шахматам, выдающийся человек, для которого один лагерный умелец вырезал изумительной красоты доску с фигурами… А уж дядя Миша выучил Веру нескольким дебютам… и они довольно часто играли, переговариваясь шепотом, особенно когда в доме воцарялась всегда взвинченная, всегда «представляющая» мать… А главное, при дяде Мише обнаружилась целая компания чудаковатых людей, — совсем не похожих на тех, кто жил вокруг Веры и матери, — которые явно любили его и уважали, несмотря на то, что он не всегда являлся к ним трезвым. Эти люди и друг на друга не были похожи, каждый — наособицу, каждый — обладатель какой-нибудь заковыристой судьбы, которую дядя Миша пересказывал Вере, в разумных пределах, по пути домой. Например, однажды они навестили смешную старушку Зинаиду Антоновну, ученицу какого-то там знаменитого композитора… У нее стоял рояль, который Вера видела впервые в жизни… И вдруг дядя Миша сел за него и стал играть! Да так резво, так рассыпчато! Вера онемела: побежали по сердцу ручейки-ручейки, и душа зашлась от восторга… Это стало любимым: Шопен, «Фантазия-экспромт». И потом, когда ставила пластинку, или гораздо позже — диск, всегда вспоминала, как это играл он — оскальзываясь на клавишах, ляпая не ту ноту, но в такой вольно-раздольной истоме… Как ему шла эта музыка! Старушка засмеялась и сказала: «Вот и руки у него ужасно поставлены, так, что смотреть страшно… Непонятно — чем он играет!» «Кларина выучка!» — отозвался, продолжая играть, дядя Миша. Она сказала: «Твоя Клара — самоучка и шарлатанка. Хотя и святая женщина…» Во дворе у нее росло огромное тутовое дерево с черно-синими сладчайшими плодами. Вере разрешено было залезть наверх и набрать полную кружку, так что дня два после этого визита она с ухмылкой разглядывала в зеркале свой черный язык. У Зинаиды Антоновны выпивали, а пробкой в бутылке была фигурка серебряного ангела, грустно сложившего крылья… И когда уходили, она поцеловала дядю Мишу в лоб, перекрестила и сказала: «Ну, Бог тебя сохрани… Приходите еще, дети, посидим под ангелом…» Назад они шли пешком, чтобы проветриться — дядя Миша прилично наклюкался. Вера обнимала его за талию, а он бормотал: «Зинаида Антоновна, да… Смольный институт… Вера, Смольный институт… это тебе не Алайский базар…» Останавливаясь возле вино-водочных магазинов, спрашивал виновато: — Верунь?… — Нет!!! — зверски вытаращив глаза, отрезала она, и медленно они плелись дальше. Другой «дядимишин» старик — высокий, прямой, строгое длинное лицо, — Евгений Петрович Сегеди, жил на маленькой улочке в районе Шейхантаура, недалеко от старой киностудии. Была у него Данка, восточно-европейская овчарка, которая каждый вечер выходила к трамвайной остановке встречать хозяина, когда тот возвращался из театрально-художественного института, где служил лаборантом на театральной кафедре. Старик Сегеди заваривал особенный чай, по-китайски, поскольку половину жизни прожил в Китае. Вера поначалу даже самого его считала китайцем — возможно, из-за узких, в набрякших веках, глаз, а может, из-за фамилии: ну чем не китаец — Се Ге Ди. Но дядя Миша объяснил, что Евгений Петрович никакой не китаец, а венгерский граф, последний граф Сегеди, что его прапрапрадед заложил поселение еще в восьмисотом году, но когда в середине девятнадцатого века по Европе прокатилась волна революций, тогдашний граф Сегеди, прадед Евгения Петровича, бежал с семьей в Россию, где русский царь Николай Первый не только принял беженцев, но и одарил их имением то ли в Орловской, то ли в Тульской губернии, а в имении — три тысячи душ крепостных. Ну а в Китай уже Евгений Петрович бежал самолично от русской революции («Обрати внимание, Веруня, любая революция приносит не только освобождение, но и смерть, голод и горе») и прожил в Китае долго, пока к власти там не пришел Мао Цзе-дун. — …дядь Миш, но ведь Мао Цзе-дун — наш друг? Он страдальчески морщится: — Ну… да, Веруня… это — для школы… Но, конечно же, — нет, Веруня… какой он тебе друг? Бандит, негодяй, узурпатор… Так что теперь доживает Евгений Петрович здесь, где тепло и фрукты, со своей Данкой… И еще тут есть целая колония «китайцев», и у них, Веруня, надо бы тебе поучиться прекрасному строю русской речи. Обрати внимание, как красиво говорит Евгений Петрович: простые, удивительно пластичные фразы. Потом я тебе объясню — что такое «пластично»… А кстати, поселение Сегеди теперь — большой город Венгрии. И та советская дивизия, которая взяла во время войны этот город, так и названа — Сегединская гвардейская дивизия… Однажды, когда дядя Миша с Евгением Петровичем что-то горячо обсуждали за чаем, а она заскучала, старик выдал ей толстый альбом, полный старых фотографий, над которым она впоследствии провела не один зачарованный час. Так вот, одну из фотографий она рассматривала особенно часто: молодой Евгений Петрович снялся «на карточку» в Японии. В полный рост, на белом коне, и сам одет во все белое, — даже сапоги и цилиндр, перчатки, сюртук и брюки, даже седло на коне — и то белое!.. Уже в темноте Вера с дядей Мишей выходили из каморки в узбекском дворе, которую снимал граф Сегеди, и со стороны базара и темной мечети доносились душные запахи угасшего дня, смешанные с запахами дождя или палых листьев… Вера молча шла и думала о странной избирательности того ветра, который переносит человеческие жизни с места на место… И никогда не могла до конца додумать этой мысли… А Сегеди, граф Евгений Петрович Сегеди, умрет через несколько лет от сердечного приступа, прямо на работе, в деканате. Его и хоронить будут из института, соберется огромная толпа студентов, педагогов, каких-то странных людей с нездешними лицами…