На солнечной стороне улицы
Часть 29 из 49 Информация о книге
Однажды, прокрутившись на базаре часа три, Верка заработала почти целый рубль и немедленно ринулась к старухе-старьевщице… Та сидела на своем брезентовом складном стуле (позже, когда Вера стала выезжать на этюды, она купила себе такой в художественном салоне), гоняла мух и, подпирая обеими ладонями свой толстый живот, лениво оглядывала базарную площадь перед собой. Тут Верка выяснила, что одну из двух вожделенных открыток кто-то уже увел. Она перевернула и перетрясла всю жестяную коробку со старыми открытками: дамы с вуалями на берегу «Средиземнаго» моря, Ницца на горах… полуголая девушка у Бахчисарайского фонтана, предлагающая изгиб обольстительного бедра в дымчатых шальварах… пытаясь как можно точнее описать старухе — что ищет… пока наконец та не припомнила, что утром открытку с каретой купила какая-то девочка: «А я и не посмотрела на нее… вот, как ты… все вы похожи…» Вторая, с волооким высоколобым красавцем, безвольно свесившим прекрасную кисть руки с плетеного кресла, была на месте… На грязно-желтом, с жирными пятнами, обороте написано: «Валентин Серов. Портрет художника Исаака Левитана»… …Словно ей вручена была повестка с указанием личности для безошибочного опознания: вот такой он должен быть, не пропусти! И она не пропустила. Приволокла его домой со Сквера, как раз в тот день, когда уехала мать. Его била проститутка, пинала ногами; разбегалась для силы и пинала попеременно то правой, то левой ногой под дых. Он лежал на земле, за дощатым киоском летнего кафе, закрывая голову руками и тихонько смеясь, а может, икая от побоев. Кто-то издали крикнул: — Маргоша, брось его! Вон милиция!!! Она пнула еще разок, для утверждения своей победы, и, оглядываясь по сторонам, потрусила к выходу из Сквера. Что-то было непривычное во всей его фигуре, несоответствующее сцене… Девочка осторожно подошла к пьяному… Он лежал вниз лицом, не шевелясь… Она постояла над ним с минуту, потянула за грязный пиджак на плечах, тяжело перевернула на спину. Пьяный лежал себе и улыбался… Через всю правую скулу шла кровоточащая ссадина, лоб и подбородок в грязи… Взгляд его упирался в небо, как будто высматривал что-то безнадежно и безвозвратно далекое… Этого взгляда она не забудет во всю свою жизнь… и впоследствии он станет смотреть со многих ее холстов на публику — так же отрешенно, сквозь прозрачные воды времени, словно уже видал такое, что по самую завязку насытило его любопытство к этому прекрасному миру. Почему она осталась при нем? Он был очень похож на того человека с открытки, с бархатным волооким взглядом испанского аристократа. Исхудалые кисти раскинутых рук, с обломанными черными ногтями, были так же изумительно вылеплены… Прошло минут десять, он не шевелился… Стал накрапывать дождик. Тогда она придумала, как отвезти его домой. Подложила ему портфель под голову и помчалась к Сергею, изо всех сил надеясь, что он дома, — тот уже вкалывал на стройке, ухаживал за красивой крепенькой, усатенькой девушкой по имени Наташа, и разъезжал на трофейном, купленном у старика майора, мотоцикле с коляской. И Серега-таки оказался дома, но после смены, уставший как собака. К тому же он расставлял «клеша» на выходных брюках, целился ниткой в ушко иголки, мигая покрасневшими от цементной пыли веками. — Мышастый, иди на фиг, еще алкашей ты не подбирала! Она умолила, выплакала… немедленно сочинила историю с испанским художником, брошенным изменной женой… — «Мышастый, что ты мелешь, какой испанской женой?!» — «Ты не знаешь, ее зовут Кармен!» — с детства ей ничего не стоило вертеть Серегой как хочется, сочинив самые невероятные истории (сказывалась хламная куча жадно проглоченных книжек), — и не было случая, чтобы простодушный друг ей не поверил. …Вместе они взвалили пьяного, затолкали в коляску, совершенно бессознательного и бледного, с болтающейся головой, и Верка привычно уселась позади Сергея, обхватила его живот. Минут сорок с мучениями волокли они пьяного на четвертый этаж. Он выскальзывал, норовил лечь на ступени, безвольно повисал на руках; Серега пыхтел, грубо подпихивал его коленом и бурчал: — Вот охота ж тебе всякую шваль подбирать!.. Совсем чокнулась? Ну, куда ты его денешь… потом? Наконец втащили в квартиру и свалили на топчан… Пьяный проспал весь вечер, всю ночь и целое утро. Не чувствовал, как Вера мокрой тряпкой обтерла ему лицо и смазала ссадину йодом. Когда проспался, сел на топчане, покачался с закрытыми глазами, наконец открыл их и внимательно огляделся… Косые солнечные квадраты от окна лежали на пестрых половиках, которые мать сшивала из обрезков разных материй. Они были веселыми, шебутными, и сотворяли праздник в доме, особенно когда в окна валило солнце. И занавески были ею сшиты роскошные, из дешевого ситчика, с такими-сякими оборками… На стене напротив висело старинное зеркало в бронзовой раме, которое мать купила когда-то на толкучке. Она вообще была неравнодушна к красивым вещам и если уж тратила деньги (всегда со страшным скрипом — жаба давила, скручивало пальцы, держащие кошелек!), то это были вещи отборные, редкие, великолепного качества. Много лет спустя Вера смотрелась в такое же зеркало — даже узор на золоченой раме был тот же! — в венецианском палаццо Д'Оро, припоминая то давнее, погибшее, неизвестно как попавшее на ташкентскую толкучку… еще и еще раз удивляясь городу, в котором выросла… И не порт ведь, не корабли-каравеллы причаливали… Откуда намывало все те колониальные диковины на азиатский сухой брег? Несколько минут он оглядывал все это, потом спросил самого себя: — Что за царские чертоги? Девочка молча принесла ему воды в стакане и сказала: — Дядя, вы тут можете еще немного побыть, но я люблю, чтобы тихо. Он жадно выпил всю воду и спросил: — Дитя, а водки во дворце не найдется? — Нет, — ответила она сухо и ушла в кухню. Минут через пять он приплелся туда, — необыкновенно изящный человек небольшого роста, движения мягкие, какое-то расшатанное благородство в походке… — А рассолу? — спросил он. — Патиссоны, — буркнула она, не оборачиваясь. Решала примеры по алгебре за кухонным столом. — В холодильнике. Он бесшумно открыл холодильник. Уже не спрашивая, порылся в ящике кухонной тумбочки, отыскал консервный нож, так же ловко, бесшумно открыл банку и схрупал почти все патиссоны. — Жизнь приобретает очертания… — проговорил он. — Если вы будете много разговаривать, — сказала она, не оборачиваясь, — вы уйдете прямо сейчас. И он умолк и промолчал целое воскресенье. Но сразу же вымылся, побрился материной безопасной бритвой, отчистил свой пиджак… В ванной обнаружил бак с грязным бельем и кусок хозяйственного мыла, — все выстирал, развесил на балконе, а вечером перегладил и выложил в шкафу идеальной стопкой. Вечером же нажарил картошки, и они так же молча поели… Вера читала «Двадцать лет спустя», тыча вслепую вилкой в кусочки жареного сала на тарелке. — Можно поговорить? — наконец вежливо спросил гость, когда обе тарелки были им вымыты и вытерты до блеска… Она кивнула, но от книги не оторвалась. — Вы в который раз читаете эту книгу? — В пятый, — сказала она. — Это хорошо… — отозвался он. — Если три года подряд читать одну и ту же книгу, вырабатывается чувство языка… Она промолчала… — Я тут мельком заглянул в вашу тетрадь, извините, — продолжал он. — Все примеры решены неверно. — Как?! — всполошилась она. — Завтра контрольная. Что же делать? — Перерешать, — предложил он. — Я — Миша Лифшиц. — Вера. — Очень рад. А скажите, Вера, как я попал под этот гостеприимный кров? — Вы валялись на Сквере, — буркнула она. — Увы, это вполне вероятно… — Вас пинала ногами какая-то тетка… — …и это возможно, хотя ничего подобного не упомню… И что же? — Ну, и я подобрала вас! — огрызнулась она. Ей надоел этот его придурошный тон. — Но не на плечах же своих вы меня несли сюда со Сквера? — …на мотоцикле. — Ах, вот как! Он задумался… И решил, видимо, повременить с дальнейшим выяснением обстоятельств. Оставшийся вечер был посвящен алгебре. 22 Когда, три месяца спустя, явилась мать, их жизнь была уже налажена. Дядя Миша за это время один раз запил на пять дней, но был тих, как голубь. Вынырнув из алкогольного забытья, кротко стирал, готовил и выглаживал Верке форму. Успеваемость ее дико выросла. Он объяснил ей, наконец, крепко и надежно, азы алгебры, научил писать сочинения по очень простой, как сам говорил — «советской», схеме. Но после написания такого сочинения объяснял смысл и суть рассказа или повести, и тогда получалось, вроде как все наоборот, и писатель, оказывается, совсем другое, чем в учебнике, имел в виду, когда писал, но только в школе это повторять не нужно. «Вообще, поменьше там высказывайся, — советовал, — а то пойдешь по моим стопам». Разговаривал дядя Миша совсем другим, чем мать, чем все знакомые и соседи, языком. Никогда не сквернословил. Сначала Верке казалось, что он выпендривается, потом, когда стала понимать многие слова, она незаметно переняла его опрятную, округлую манеру выражаться, и всегда переходила на этот, «дядимишин», язык, когда встречала — а она их определяла за версту — таких же людей, людей его покроя. Когда он читал наизусть Пушкина и Лермонтова, это оказывались совсем другие стихи, хотя строчки были те же, что в учебнике; еще читал каких-то Баратынского, Гумилева, Кузми-на и пару-тройку других, имена которых для нее проявились во всем величии позже, — читал, останавливаясь посреди стихотворения и бормоча: «…как грустно восходя, краснеет запоздалый луны недовершенный круг… луны недовершенный круг… Боже, что стало с памятью… водка проклятая…» Числился он на должности лаборанта в институте хлопководства СоюзНИХИ, на станции защиты растений, куда его приняли в память о матери, известном энтомологе, одном из основателей этого института. И тут надо оценить мужество завлабораторией Саиддина Мурхабовича, который не только взял подозрительного Мишу Лифшица на работу после его реабилитации в пятьдесят шестом, но и терпеливо пережидал все его запои… Однако не с этого началась Мишина неказистая судьба, а гораздо раньше, гораздо раньше… Он любил говорить: «Из очень многих белых колонизаторов я один родился здесь добровольно!» До известной степени это, конечно, была фигура речи, однако правдой было и то, что дед его, военный врач из кантонистов, явился в эти края в составе русской армии генерала Кауфмана и обосновался тут обстоятельно и с любовью. Настолько пригрела его Азия, что и жену свою, киевлянку, наследницу большого ювелирного магазина «Исаак Диамант amp; Гавриил Диамант», он приволок сюда же, на новую, приветливую, усаженную молодыми чинарами, улицу Романовскую, где к тому времени успел выстроить особняк, одноэтажный, но просторный, колонны на каменном крыльце, высокие потолки с лепниной… Единственная его дочь родилась еще в этом особняке, а вот единственный внук — дед к тому времени, даром что врач, скончался от холеры, — рос уже на Тезиковке, в комнате с буржуйкой, керосиновой лампой и примусом, которую снимали, избавленные от дедовского особняка, Мишины родители. Впрочем, жизнь все равно была прекрасна: соседи тут очень разные жили — слева возчик Непальцев, во дворе стояла его телега, а в конюшне вздыхали и фыркали два тяжеловоза — Моня и Бурый; справа квартировала интеллигентного вида женщина, о месте работы которой взрослые говорили шепотом. Позже пришлось догадаться, что она была сотрудником НКВД, и вот она-то… Но нет, еще не тогда… Аж до девяти Мишиных лет жизнь все-таки была прекрасна: папа брал его в экспедиции в Голодную степь, Ургенч, Кызыл-Кумы… Целый месяц накануне папиного ареста они прожили в кишлаке Гайрат под Шахризябом. Собственно, папу и взяли прямо оттуда, из палаточного лагеря геологов… И когда Мишу отправили домой, в Ташкент, выяснилось, что и возвращаться-то некуда: накануне ночью арестовали маму. Дело в том, что родители оказались шпионами, а Миша и не догадывался об этом, и очень их сильно любил. Когда за мальчиком явились из детприемника, он исчез — скорее от жгучего стыда, чем от страха, и до самой зимы толокся в таборе беспризорников на берегу Салара, куда горожане старались не появляться. Но однажды там все же появилась молодая отважная женщина с ящичком пробирок, и Миша узнал в ней мамину подругу и сослуживицу Евгению Николаевну, тетю Женю, хохотушку, затейницу, певунью… Той понадобились вши для опытов. Она достала из сумки клеенку, расстелила на земле, вывалила на нее хлеба, помидоров и картошки, и объяснила ребятам — что ей нужно. В одном из оборванцев, послушно подставившем ей свалявшиеся кудри, она и узнала мальчика, которому дарила когда-то игрушки и твердые глянцевые книжки-складни про Макса и Морица, на немецком языке. «Мишенька!!!» — вскрикнула Евгения Николаевна и разрыдалась… Они так и возвращались в город, с недособранным урожаем вшей, поскольку дособирать их тетя Женя свободно могла уже дома, и все — с Мишиной головы. И целую зиму — целых четыре месяца! — мальчик провел в тепле и блаженстве, правда, без учебы, так как тетя Женя в школу боялась его посылать и все пыталась придумать — как выпутаться из положения… А о том, что Миша живет у нее, знали только они двое, и еще Адыл Ниг-матович, друг тети Жени, который приходил к ней на ночь два раза в неделю и, несмотря на то, что был третьим секретарем горкома комсомола, тоже почему-то осторожничал: прежде чем выйти утром на улицу, выглядывал из окна, прячась за шторой. Кончилось все в одночасье и страшно: вечером тетя Женя, оставив Мише сковороду горячей картошки на столе, куда-то ушла, предупредив, что вернется поздно и чтобы Миша не ждал, а ложился спать… Он и лег… Но часа через три в дверь позвонили. На пороге стоял обросший щетиной маленький скучный человек. Он тускло посмотрел на мальчика воспаленными глазками и сказал: