Небо над бездной
Часть 19 из 82 Информация о книге
Склонившись над головой раненого, унтер принялся бормотать что-то, водить руками, и действительно скоро мальчик крепко заснул. Операция прошла успешно. Унтер исчез так же внезапно, как появился, только успел объяснить, что этому делу его обучила бабушка. Михаил Владимирович искал его, хотел забрать к себе в лазарет, но так никогда больше не видел, а позже узнал, что унтер погиб в бою, на следующий день после той операции. Между интеллигентным, отлично образованным Валей Редькиным и темным башкиром унтером, плохо говорившим по русски, не было ничего общего. Но сейчас, как и тогда, оставалось только верить. Если бы в памяти Михаила Владимировича не сохранился тот загадочный случай, поверить было бы значительно труднее. — Наркоз меня убьет, умоляю, не надо, — бормотал Линицкий. — Матка Боска, ксендза, позовите ксендза. Он заплакал, заговорил по польски, чем вызвал недоумение у веселых зрителей. Особенно смутила их просьба позвать ксендза. — Вячеслав, брось, ты большевик, атеист, верный воин революции, — попытался вразумить его один из присутствующих, молодой чекист по имени Григорий. — Езус Мария, крест! Прошу, панове! Дайте хотя бы крест! — продолжал бормотать Линицкий. Бокий быстро подошел, отстранил сестру, молодого чекиста, достал из кармана халата маленькое католическое распятие и поднес к лицу больного. — Вот, смотри, Слава, я принес, так и думал, что ты попросишь. Он будет здесь, с тобой. Ничего не бойся, держись. Линицкий поцеловал крест, закрыл глаза, прошептал по польски слова молитвы, потом посмотрел на Бокия. — Глеб, спасибо. Слушай, не давай им меня, Глеб. Я умру от наркоза. — Не умрешь. Я тебе обещаю. Наркоз будет совсем другой, безвредный. Валя тебе поможет уснуть. Главное, чтобы ты верил ему. — Вале верю. Тебе верю, Глеб! О, Матка Боска, какая боль! Зачем их столько здесь? Тюльпанов и Гришка пусть уйдут! — Что значит — пусть уйдут? — возмутился Тюльпанов. — Товарищи, объясните, что происходит? Ксендз, крест! Мы с вами вообще кто? Где находимся? — Мы с вами люди, — сказал Валя и оглядел присутствующих, — находимся в операционной. Перед нами тяжелый больной. Посмотрел бы я на вас, товарищ Тюльпанов, в его положении. Ваш эмоциональный настрой мне мешает. Буду премного благодарен, если вы нас покинете. — Я присоединяюсь к просьбе, — громко, жестко произнес Михаил Владимирович. — Это, собственно, даже не просьба, а требование. Пусть все лишние выйдут. — Хорошо, Михаил Владимирович, как скажете, — Бокий кивнул, глаза его сощурились, он улыбался под марлевой маской, — товарищи, пожалуйста, покиньте операционную, не волнуйтесь, всю информацию о ходе операции вы получите. Будет работать фонограф. — Позвольте, я не понимаю! По какому праву вы тут распоряжаетесь? — Тюльпанов явно терял самообладание, голос его взлетел до визга. — Я должен присутствовать и буду присутствовать! На кой черт мне ваш фонограф? Наверняка сломается в самый важный момент или запишется только треск и шипение. — Обижаете, — Бокий покачал головой, — всю нашу техническую часть обижаете, и прежде всего Славу Линицкого. Это тем более неприятно и только подтверждает, что вам следует выйти. Машинка — его оригинальная разработка, по надежности и качеству превосходит фонографы Эдисона и рекордеры Берлинера. Если бы не секретность, мы бы оформили патент, за это изобретение можно получить огромные деньги в иностранной валюте. — Хватит заговаривать мне зубы. Я должен видеть своими глазами, слышать своими ушами! Я никуда не уйду! — Пока вы не покинете помещение, мы все равно не начнем, — хладнокровно заявил Валя и, склонившись к уху профессора, прошептал: — Как же он Кобе станет докладывать, если его выгнали? Но ничего, еще немного поднажмем, и выкатятся все, как миленькие. — Если они останутся здесь, я точно умру, не выдержу, — простонал больной и опять стал молиться по польски. — Товарищи, где ваша партийная дисциплина? — вкрадчиво спросил Валя. — Вы понимаете, что из-за вас может сорваться важнейший эксперимент? С каждой минутой шансы больного убывают. Мы теряем время. Я не начну, пока вы не удалитесь. Тюльпанов, чекист Гришка и еще трое с возмущенным ропотом вышли. — Мне можно остаться? — спросил Бокий, когда дверь за ними закрылась. — Разумеется, Глеб Иванович, вам можно. — Валя, ты сказал — эксперимент. Что это значит? — испуганно прошептал больной. — Ничего не значит, Слава, это я так сказал, чтобы они вышли. Теперь все хорошо. Михаил Владимирович тебя прооперирует, ты не почувствуешь никакой боли, будешь спать. Проснешься здоровым. — Я не усну, нет! Я боюсь! Матка Боска, я не хочу умирать! — Ты не умрешь, ты заснешь, глубоко, спокойно. Я знаю, как тебе больно, кинжал в животе. Я чувствую его, вот сейчас я взялся за рукоять. Медленно, осторожно вытаскиваю. Валя сделал жест над животом больного, словно вытягивал что-то, и потом встряхнул руками. Линицкий коротко, страшно крикнул, на лбу выступил пот, дыхание стало частым, громким. — Все, Слава. Кинжала нет. Боль ушла вместе с ним. — Валя задышал так же, как больной, и постепенно стал замедлять дыхание, подстраивая свою речь под этот ритм. — Самое страшное позади, ты держался молодцом, Слава, ты вытерпел, для тебя начинается новый этап. Ты поправляешься. Ты расслабился, отдыхаешь, помогаешь своему организму восстанавливаться. Озноба нет, тебе тепло, тело тяжелое, размаянное, вялое. Солнце давно село, в небе светят спокойные ласковые звезды. Далеко, на площади, колокол звонит, трубит маленький трубач над Краковом. Ты засыпаешь. Ангелы кружат над тобой, ты видишь серебристые блики их крыльев. Я начинаю счет. Слушай меня внимательно. Когда дойду до пятидесяти, ты уснешь. Валя достал свои часы. Золотая луковица на цепочке закачалась над лицом больного. Он стал считать, его голос сделался глубже и как-то объемней, хотя говорил он очень тихо. Слова теряли смысл, уже нельзя было разобрать, о чем он говорит, да он и не говорил, скорее пел. Голос обволакивал. Михаил Владимирович заметил, что Лена Седых часто, сонно моргает, и прошептал: — Лена, вы только, пожалуйста, не усните. — Да, постараюсь. Пульс больного бился все медленней, спокойней, глаза закрылись. Михаил Владимирович почти не слышал Валю, потерял счет времени и не мог оторвать взгляда от лица Линицкого. Исчезла страдальческая гримаса. Черты смягчились, растаяла предсмертная синева вокруг глаз и рта, губы порозовели, даже нос не казался уже таким заостренным. — Фонограф включать? — донесся голос фельдшера. — Вы разве еще не включили? — сердито прошептал Бокий. Лена приподняла веко Линицкого, посчитала пульс на запястье. Пятьдесят ударов в минуту. Когда она отпустила руку, кисть безжизненно упала. Анестезиолог проверил болевые реакции и сообщил, что они полностью отсутствуют. — Летаргия, — добавил он шепотом, — кто бы рассказал, ни за что не поверил бы. Скоро профессия моя вообще отомрет. — Не волнуйтесь, не отомрет, — успокоил его Бокий. — Валя — гений, один на миллион. — Начинаем. С Богом, — тихо произнес Михаил Владимирович. Все шло как обычно. Никаких сюрпризов. Вполне рутинная операция. Только у медсестры Лены Седых слегка дрожали руки. Бокий отошел подальше от стола, отвернулся. Санация брюшной полости — зрелище неприятное, даже для бывалого подпольщика большевика. Валя стоял возле головы больного. Тут же, на отдельном столике, помещался небольшой, элегантный, весьма замысловатый прибор, звукозаписывающее устройство. Михаил Владимирович действовал быстро и четко, он уже начал ушивать перфорационное отверстие двухрядным швом, когда отчетливо прозвучало слово «Бафомет». За этим последовал монотонный поток слов, в основном непонятных, лишь иногда мелькали обрывки русских фраз: «…отдаю себя во власть… клянусь… подчиняюсь… моя воля полностью принадлежит… если я нарушу…» Михаил Владимирович понял: говорит больной. Говорит человек на столе, в летаргии. Открыта брюшная полость. Идет операция. У профессора пересохло во рту, бешено забилось сердце, вспотели ладони под перчатками. Потребовалось огромное усилие воли, чтобы не дрогнула рука. Он продолжал шить, не позволяя себе ни на мгновение отвести взгляд от операционного поля, даже когда рядом громко охнула сестра и несколько инструментов со звоном упали на пол. — Я отрекаюсь от страны, в которой родился и живу, во имя благословенных мест, которых достигну, отринув этот нечистый мир, проклятый небесами, — отчетливо произнес Линицкий. — Боже, у него глаза открыты, — крикнула Лена, — он не спит, сделайте что-нибудь! Анестезиолог приложил пальцы к шее больного и через секунду произнес: — Да нет, спит, пульс ровный, хорошего наполнения. — Освобождаю тебя от клятвы, срок истек, ты свободен, ты здоров и свободен, — сказал Валя, подстраивая свой голос к ритму бормотания больного и вдруг добавил, не поворачивая головы, не меняя интонации, — уведите ее от стола, быстро. Надо отдать должное Бокию, он отреагировал моментально. Подошел к сестре, взял ее за плечи, повел в угол, усадил на стул. Место сестры занял анестезиолог. Валя продолжал диалог с больным, и скоро Линицкий затих, закрыл глаза. Говорил только Валя. — Ты свободен от клятвы и от памяти о ней ты свободен, во сне выздоравливает твое тело, каждая клетка наливается покоем и силой, вместе с телом выздоравливает твоя душа. — Вот рассказали бы мне, ни за что не поверил бы, — нервно усмехнулся анестезиолог. — Такое никто никогда вам не расскажет, и вы никому никогда не расскажете, вы должны молчать, — донесся голос Вали, — вы все забудете. Только закончив операцию, Михаил Владимирович отдал себе отчет в том, что более всего поразило его. Едва лишь начал звучать странный монолог Линицкого, Бокий подскочил к столу, выключил фонограф, а потом уж спокойно отвел в сторону медсестру. Москва, 2007 Хорошо, что Соня успела пододвинуть скамеечку, иначе Петр Борисович упал бы на пол и пребольно ударился. Картина, открывшаяся ему, когда он раздевался в прихожей, могла быть только галлюцинацией. В дверном проеме стоял старик Агапкин, смотрел на него и широко, радостно улыбался, демонстрируя белоснежную роскошь зубных протезов. То, что позади старика стоит Савельев и поддерживает его под мышки, Кольт заметил не сразу. — Ну, ну, Петр, не падай в обморок, не пугай меня, — сказал старик, — ты как себя чувствуешь? Почему не здороваешься? — А-а, — только и сумел выговорить Кольт. — Это всего лишь я, жалкий вредный старикашка, — продолжал Федор Федорович, снисходительно глядя на него сверху, — вот, Соня купила мне кроссовки. Правда, замечательные? Он приподнял ногу, обутую в новенькую сине-белую кроссовку и осторожно подвигал ступней. При этом чуть не упал, Савельеву пришлось покрепче ухватить его. Только тогда Кольт заметил, что старик все-таки стоит не совсем самостоятельно. — Это тебя немного утешает? — с упреком спросил Федор Федорович, словно прочитав его мысли. — Да, сам пока не могу, но мы тренируемся, понемногу, каждый день. Я сначала пополз на четвереньках, как младенец, а потом уж встал на ноги. — Как младенец, — слабым эхом повторил Петр Борисович. — Говорила же, надо подготовить, предупредить, а вы — сюрприз, сюрприз. Такими сюрпризами человека с ума можно свести. — Соня склонилась к Петру Борисовичу и сочувственно заглянула ему в глаза. — Ну, что вы? Успокойтесь, все хорошо. — Он, бедняга, отвык от положительных эмоций, — со вздохом заметил Агапкин, — нефть скоро начнет дешеветь, грядет экономический кризис. Мы не учли этого. — Ты откуда знаешь? — глухо спросил Кольт. — Я, пока в коме лежал, мне много чего интересного пригрезилось. Ладно, Дима, пойдем в кабинет. Он увидит меня в кресле, в привычном положении, ему сразу полегчает. Савельев бережно развернул старика, и они удалились. — Петр Борисович, простите меня, я виновата, — сказала Соня, — на самом деле ноги у него ожили дней десять назад, но нам трудно было поверить, что он встанет, к тому же, знаете, боялись сглазить, поэтому никому не говорили, ни вам, ни Ивану Анатольевичу.