Небо над бездной
Часть 20 из 82 Информация о книге
— Да, да, все. Я в порядке, — просипел Кольт и глухо откашлялся. — Он прав, я отвык от положительных эмоций. — Он только вчера сделал первые шаги, действительно как младенец. Я, когда увидела, заплакала. Они оба, он и Дима, смеялись надо мной, а я рыдала и ничего не могла с собой поделать. — Врачу звонили? — спросил Кольт и поднялся наконец со скамеечки. — Нет пока. — Почему? Я же оставил вам телефон отличного специалиста. — Врачи — старые упрямые собаки, не хотят учиться ничему новому и стыдятся признать свое невежество, — послышался громкий сердитый голос из кабинета. Кольт и Соня вошли. Агапкин сидел в обычном кресле. Инвалидное в сложенном виде стояло в углу. — С каких это пор ты стал так плохо относиться к врачам? — спросил Кольт. — Это не я, это Парацельс сказал. Впрочем, я полностью с ним солидарен. Ну, теперь признайся, ты ведь только сейчас поверил в реальность препарата. — Нет. Я верю давно, просто сейчас увидел своими глазами. Расскажи, что ты чувствуешь? — Расскажу. Но давай-ка мы отпустим Диму и Соню погулять, пусть подышат, а то сидят тут со мной взаперти сутками. Если мне понадобится в сортир, надеюсь, ты справишься. — Да, конечно. — Это довольно сложная процедура, — предупредила Соня. — Петр Борисович, вы точно справитесь? — спросил Савельев. — Идите, идите, — сердито крикнул им Агапкин и махнул рукой. Они ушли. Кольт пододвинул стул ближе к креслу, вопросительно взглянул на старика, но тот покачал головой, приложил палец к губам и закрыл глаза. Только когда затих последний звук в прихожей и мягко хлопнула входная дверь, он произнес: — Тоска, растерянность, усталость. — Что? — встрепенулся Кольт. — Не хотел говорить при них, они так радуются за меня, особенно Соня. Но ты, Петр, должен знать. Это скорее наказание, чем благо. Петр Борисович вглядывался в лицо старика, пытаясь разглядеть какие-то изменения. Но при всем желании нельзя было сказать, что лицо это стало моложе. Те же глубокие морщины, пергаментная желтоватая кожа. На голову старик опять натянул бархатную шапочку-калетку. Кольт попросил снять. — Хочешь взглянуть, не пробиваются ли волосенки? Нет, Петр. Никаких новых волос, и зубы не режутся. Ногти лишь слегка обломались, но не растут. Кожа шелушилась, однако не стала свежей и глаже. Все не совсем так, как нам казалось. Я вряд ли превращусь в семидесятилетнего юнца. Я так же стар и безобразен, только вот ноги ожили. Кажется, голова заработала чуть лучше. Стало быть, нужно именно это, и ничего больше. — Кому нужно? — Не знаю. Может быть, тебе, Соне или бедняге Максу, которого они убили. Во всяком случае, не мне. Я бы предпочел не возвращаться. Но, уж коли так случилось, будь добр, свари кофейку, только настоящего, крепкого. Сумеешь? Петр Борисович смиренно кивнул и ушел на кухню. Он рад был остаться в одиночестве, отойти от потрясения, даже двух сразу потрясений, и неизвестно, которое сильней. Первое — старик, почти твердо стоящий на ногах. Второе — слова старика о том, что он вовсе не рад чудесному исцелению. Москва, 1922 Валя Редькин вывел больного из летаргии, заверил его, что после операции боль будет совсем слабой и скоро пройдет. Организм не отравлен наркозом, он легко восстановится. Осмотрев проснувшегося Линицкого, Михаил Владимирович подтвердил, что Валя прав. Больной выглядел отлично, пульс, зрачки, рефлексы в полном порядке. — Слава, ты помнишь что-нибудь? — спросил Бокий. — Ничего не помню. Отстань, будь любезен, — ответил больной и закрыл глаза. — Ты говорил во сне, — прошептал Бокий, склонившись к его уху, — ты произносил очень странные монологи. — Читал Гомера в подлиннике и комментировал все элементы таблицы Менделеева, — громко произнес Валя, заметив, что по коридору к ним направляется группа изгнанных из операционной товарищей во главе с Тюльпановым. — Ну как? Что? — спросил Тюльпанов, нервно дергая себя за седой ус. — Запись есть? — Все благополучно. Фонограф там, в операционной, — ответил Бокий, — ступайте, слушайте на здоровье. — Хотелось бы не только запись, но и очевидцев услышать, так сказать, из первых рук, — бойко встрял молодой чекист Гриша. — Очевидцы устали, — Валя одарил всех любезной улыбкой. — Настолько устали, что могут многое забыть и напутать. Другое дело фонограф. Я бы на вашем месте поспешил обратиться к надежной, честной машинке. Товарищи всем табуном отправились, наконец, в операционную. Михаил Владимирович, Валя, Бокий вместе с больным на каталке проследовали дальше, по коридору. — Почаще бы так, одним только внушением, без всякой химии, — сказал профессор. — Наркоз сам по себе дает столько тяжелых осложнений. — Мечты, мечты, — Валя вяло махнул рукой. — Слушайте, я сейчас умру на пару часиков, не пугайтесь, не трогайте меня, пожалуйста. Мечты, мечты, где ваша сладость? Где вечная к ним рифма — младость? Уродов вроде меня на свете мало, может, я вообще один такой. — Почему же уродов? Наоборот, гениев, — сказал Бокий. — А это не одно и то же? — Валя зевнул и, шатаясь, едва переставляя ноги, ушел в ординаторскую. Там, ни на кого не обращая внимания, рухнул на узкую кушетку и заснул. Михаил Владимирович попытался разбудить его, чтобы отвести в свой тихий кабинет, уложить на удобный диван. Ничего не вышло. Валя спал мертвым сном. Пульс едва прощупывался. Сквозь веснушки просвечивала синеватая, нехорошая бледность. Нос заострился, золотистые, длинные и прямые, как у теленка, ресницы, прикрывали глубокие темные тени под глазами. До операции ни бледности, ни теней не было. Его накрыли одеялом и оставили в покое. В комнате шумели, громко разговаривали, курили. Явился Тюльпанов. Он успел убедиться, что фонограф оборвал запись на самом интересном месте, был взбешен, энергично тряс спящего, гудел ему в ухо, что необходимо срочно составить подробный отчет об эксперименте, «оттуда» уже звонили, «там» ждут. Валя не реагировал. Он проснулся ровно через два часа, умылся, выпил чаю, съел ржаной сухарь и отправился навестить больного. Линицкий лежал в отдельной палате. С ним сидели Михаил Владимирович и Бокий. — О, наконец! — возбужденно воскликнул Бокий. — Ты-то нам и нужен, кроме тебя никто не разрешит наш спор. Валя с порога почувствовал, что атмосфера накалена необычайно, и удивился. Он надеялся, что профессору и чекисту хватит ума не обсуждать то, что произошло в операционной. Оказывается, нет. У обоих эмоции взяли вверх над здравым смыслом и элементарной осторожностью. — Глеб Иванович, да поймите вы, я с вами не спорю, — профессор устало вздохнул, — у вас своя точка зрения, у меня своя. В конце концов, это вопрос веры и личного выбора. Бокий был возбужден, на скулах выступил лихорадочный румянец, глаза сверкали. Свешников, наоборот, совсем сник, говорил тихо, вяло, сидел, сгорбившись по стариковски. — При чем здесь вера? — Бокий встал и принялся ходить по тесной палате. — Валя, объясни, пожалуйста, Михаилу Владимировичу, что под гипнозом из глубины подсознания могут всплывать вовсе не реальные воспоминания, а детские фантазии, сны, сказочные образы. Валя сел на край койки, взглянул на Линицкого. Тот помотал головой на подушке и прошептал: — Расскажи, что со мной было. Я ничего не помню, не понимаю, о чем они говорят. — Они, вероятно, обсуждают твой странный лепет под гипнозом. Разговор совершенно бессмысленный. Бред, он и есть бред. Что же обсуждать? Бокий остановился напротив Вали, посмотрел на него пристально сверху. — Ты не слышал нашего разговора, ты только вошел. — Хорошо, — кивнул Валя, — я готов выслушать. — Профессор тут высказал совершенно абсурдную идею, будто Линицкий когда-то подвергался гипнотическому внушению, — Бокий жестко усмехнулся. — Профессор считает, что в одной из своих прошлых жизней Слава состоял в таинственном ордене тамплиеров. — Глеб Иванович, да бог с вами, — от изумления профессор даже взбодрился, повысил голос. — Ничего подобного, ни о каких прошлых жизнях я не говорил! — Минуточку! Разве не вы изволили заметить, что тамплиеры приносили клятву Бафомету? — Ну да. Я просто вспомнил, откуда знаю это слово. Я читал в одном историческом исследовании, что тамплиеров обвиняли в идолопоклонстве и главным их идолом будто бы являлся этот самый Бафомет, который символизировал отрубленную голову Иоанна Крестителя. Ему они клялись в верности во время своих тайных ритуалов. Однако все это недостоверно, поскольку признания такого рода были отчасти выбиты под пыткой, отчасти сочинены королем Филиппом Красивым, главным гонителем ордена. Но о прошлых жизнях я не сказал ничего! — Не сказали, так подумали! — Бокий развернулся к профессору, положил ему руку на плечо. Никогда еще Михаил Владимирович не видел доблестного чекиста таким испуганным и нервным. Бокий сам затеял этот ненужный, скользкий разговор. Сцена в операционной глубоко потрясла его, он пытался внушить не только профессору, но и самому себе какую-нибудь логичную безопасную версию. Лихорадочно искал иносказательные формулировки, путался, горячился. Только сейчас, наконец, немного справился с волнением и медленно, четко повторил: — Вы, дорогой мой Михаил Владимирович, подумали, что большевик, материалист, герой революции товарищ Линицкий мог под гипнозом повторить клятву Бафомету лишь в том случае, если в одной из своих прошлых жизней он был тамплиером. Несколько секунд они молча смотрели друг другу в глаза. Линицкий и Валя тоже молчали. Рука Бокия все еще лежала у профессора на плече. Михаил Владимирович чувствовал напряженную тяжесть и дрожь этой руки. — Глеб Иванович, — произнес он мягко, с печальной улыбкой, — у меня есть встречное предложение. Давайте считать, что я подумал прежде всего о Вальтере Скотте. Большевик Линицкий в отрочестве увлекался его романами, воображал себя рыцарем, читал все, что попадало под руку о средневековых рыцарских орденах. Вот откуда всплыл злосчастный Бафомет. — Оттуда, оттуда, — громко подтвердил Валя, — если кто и подвергал нашего Славу тайному внушению, то это мог быть только сэр Вальтер Скотт, давно покойный. — Я не понимаю, о чем вы? — жалобно пробормотал Линицкий. — Тебе и не надо понимать, — успокоил его Бокий, — ты лежи, выздоравливай. Валя, пойдем, ты мне нужен. Михаил Владимирович, всего доброго. Линицкий не мог слышать всего разговора, то и дело отключался, проваливался в сон, но даже то, что он успел уловить, сильно взволновало его. — Я не люблю Вальтера Скотта, — сказал он, когда они с профессором остались вдвоем, — в гимназии я читал Купера и Конан Дойля. Потом, в старших классах и в университете, увлекся Дарвином, Марксом, Плехановым. Они на меня влияли сильно. Скажите, пока тут никого нет, что все-таки я бормотал под гипнозом? — Ничего вразумительного. К тому же я вас оперировал, был занят вашей язвой. — Вы спасли мне жизнь, значит, теперь несете определенную ответственность. Кроме вас, никто мне правды не скажет. — Вячеслав Юрьевич, вам категорически нельзя сейчас нервничать. Смотрите, у вас пульс частит. После операции нужен полный покой. — Не будет мне покоя. Мне снятся кошмары. Но это вовсе не сны. Это моя реальная, проклятая юность. Я делал бомбы, изящные, миниатюрные, они помещались в дамский ридикюль. Я делал их из того, что продается в любой аптеке и бакалейной лавке. Я упаковывал их оригинально, в красивую подарочную бумагу с лентами, в музыкальные шкатулки, в большие пасхальные яйца из разукрашенного папье маше. — Не надо, Вячеслав Юрьевич, — сказал профессор и вытер платком мокрое лицо Линицкого, — пожалуйста, не надо. Даже если все это правда, вы нашли самое неподходящее время вспоминать. Вы слишком слабы сейчас. — При чем тут слабость? Именно сейчас я начинаю кое что понимать. Я могу заглянуть в лицо своим ночным кошмарам.