Некоторые вопросы теории катастроф
Часть 32 из 110 Информация о книге
– У меня вот здесь в груди теснит. Так бывает при пульмонарном эмброзисе. За окном, у поворота дорожки, застыло как часовой одинокое дерево с толстым черным стволом. Дрожащие ветки тянулись вверх, словно слабенькие ручки, ощупывающие небо. – А странно, почему она тебя звала? – Джейд скорчила гримасу. – Почему не меня? Я равнодушно пожала плечами, хотя на самом деле мне было не по себе. Неужели я вроде какой-нибудь хлипкой викторианской барышни, которая готова свалиться в обморок оттого, что при ней произнесли слово «нога»? Или я слишком вдумчиво читала L’Idiot[302] (Петран, 1920), где главному герою, безумному Байрону Беринто, мерещилось, будто из каждого кресла ему приветливо машет сама Смерть. А может, просто слишком много мрака для одной ночи. «Ночь вредна для мозга и нервной системы, – утверждает Карл Броканда в своей книге «Логические выводы» (1999). – Как показывают исследования, у людей, проживающих в местности, где мало дневного света, количество нейронов сокращается на 38 процентов, а у заключенных, по двое суток подряд не видящих солнца, нервные импульсы замедляются на 47 процентов». Не знаю уж, в чем причина, но я была как оглушенная все то время, пока мы с Джейд крадучись выбирались из здания, обходили по широкой дуге все еще освещенную, хоть и опустевшую столовую (двое-трое учителей еще беседовали в патио, и среди них миз Термополис в наряде цвета гаснущих углей), пока мы уносились в «мерседесе» прочь от школы, так и не встретив по дороге Эву Брюстер. Только когда мы уже ехали по Пайк-авеню и за окном машины мелькали закусочная «Джиффис», магазин дешевых товаров «Доллар-депо», гамбургер-кафе «Диппитис», косметический салон – только тогда я спохватилась, что забыла убрать книгу о черном дрозде на место, в ящик стола. Мало того – я до сих пор сжимала ее в руках. – Почему книга все еще у тебя? – спросила Джейд, сворачивая к окошечку «Бургер Кинг». – Ханна заметит, что она пропала! Надеюсь, отпечатки пальцев снимать не станет… Ау, что будешь есть? Решай скорее, умираю с голоду! Мы взяли пару громадных «вопперов»[303] и сжевали их молча в кислотном освещении автостоянки. Наверное, Джейд из тех людей, кто готов швыряться дикими обвинениями направо и налево, с улыбкой наблюдая, как все это сыплется людям на головы, а когда веселье заканчивается, спокойно уходит домой. Сейчас вид у нее был довольный, даже посвежевший. Она забросила себе в рот горсть картошки фри и помахала какому-то гнойному струпу – он брел к своему пикапчику в обнимку с полным подносом кока-колы. А у меня сердце неровно колотилось в груди. Как говорил Питер Эйкман, сыщик-раздолбай из романа «Кривой поворот» (Чайд, 1954): «Словно в глотку забили хороший заряд пороху, того и гляди рванет». Я уставилась на обложку. Фотография сильно поблекла, ее исчертили трещины, но черные глаза Мэнсона так и горели. – Вот они, глаза дьявола, – сказал как-то папа, задумчиво разглядывая свой экземпляр той же книги. – Как будто он смотрит оттуда и видит тебя, правда? Глава 15. «Сладкоголосая птица юности», Теннесси Уильямс Если к нам заходил в гости папин коллега по работе, папа неизменно, как по часам, рассказывал одну историю. Случалось это редко, по одному разу на два-три города, где мы жили. Папа на дух не переносил громогласных сотрудников Геттисбергского колледжа наук и искусств, постоянного хвастовства и показухи в Чезвикском колледже и склочных профессоров из Университета Оклахомы в городе Флитче, вечно пыжащихся и выясняющих, кто главнее (особенно он презирал старых бабуинов – то есть преподавателей за шестьдесят пять, с постоянным окладом, перхотью, ботинками на резиновом ходу и квадратными очками, за стеклами которых глаза кажутся маленькими, точно клопы). И все-таки изредка в диком-предиком лесу папе встречалась родственная душа (может, не из того же вида и семейства, но, по крайней мере, из того же отряда). Собрат, недавно покинувший зеленую древесную крону и едва-едва пытающийся ходить на двух ногах. Разумеется, собрат по разуму был не настолько сведущ в науках, как папа, и внешне совсем не так красив (чаще всего природа наделяла этих людей плоской физиономией, обширным низким лбом и выступающими надбровными дугами). Но папа все равно приглашал отобранного среди серой массы знакомого на ужин, и в итоге тихим субботним или воскресным вечером в жилище Ван Мееров появлялся профессор-лингвист Марк Хилл с глазами цвета смоквы, не вынимающий рук из накладных кармашков бесформенного смокинга, или младший преподаватель английской литературы Ли Санджай Сун – кожа цвета айвы со сливками, зубам тесно во рту, как машинам в пробке. Тогда между спагетти и пирожными тирамису папа угощал гостя рассказом о проклятии Тобиаса Джонса. История была вполне бесхитростная – о том, как папа жарким, пропитанным ромовыми парами летом 1983 года в Гаване встретил некоего сотрудника OPAI (Organización Panamericana de la Ayuda)[304] – бледного, нервного молодого человека из Йоркшира. Всего за одну злополучную августовскую неделю бедняга умудрился потерять паспорт, бумажник, жену, правую ногу и чувство собственного достоинства, именно в таком порядке. Иногда, чтобы еще больше поразить слушателя, папа сокращал время трагедии до двадцати четырех часов. Папа никогда не придавал большого значения физическим подробностям и внешность несчастного обреченного описывал весьма приблизительно. Из его слабо проработанного словесного портрета кое-как вырисовывался облик высокого, бледного человека с худыми ногами (после того, как его сбил «паккард», – с одной ногой), с волосами цвета соломы, с привычкой то и дело доставать из нагрудного кармана запотевшие золотые часы и близоруко на них щуриться, а кроме того, часто вздыхать, носить запонки, подолгу простаивать перед единственным в комнате хромированным вентилятором и проливать café con leche[305] себе на брюки. Папин гость слушал, раскрыв рот, повесть о событиях той роковой недели: начиная с того, как Тобиас хвастался перед коллегами новой рубашкой с надписью Fiesta, а в это время лихие gente de guarandabia[306] потрошили его бунгало в гостинице «Комодоро Нептуно», и заканчивая печальным финалом, когда Тобиас без ноги лежит пластом на жесткой койке в больнице имени Хулио Триго[307], где пытался покончить с собой (к счастью, дежурная медсестра успела стащить его с подоконника). – Мы так и не узнали, что с ним случилось, – завершал папа свой рассказ, глубокомысленно прихлебывая вино из бокала. Преподаватель психологии Альфонсо Риголло скорбно рассматривал столешницу и вздыхал: «Вот паскудство» или «Не повезло ему». Потом они с папой заводили разговор о предопределении, или о женском непостоянстве, или о том, что Тобиаса могли бы причислить к лику святых, если бы не попытка самоубийства и если бы у него была высокая цель (правда, для канонизации требуется не меньше трех чудес, а Тобиас, по словам папы, совершил в своей жизни всего одно чудо: в 1979 году каким-то загадочным образом уговорил Адалию, девушку с глазами цвета океана, выйти за него замуж). Минут через двадцать папа незаметно подводил разговор к главной теме – ради нее-то он и помянул Тобиаса Джонса. Он излагал гостю одну из своих любимых теорий – «теорию целеустремленности» – и в качестве основного вывода утверждал (с той же страстью, с какой Кристофер Пламмер произносит «Дальше – тишина»[308]), что на самом деле Тобиас вовсе не беспомощная жертва злой судьбы, а жертва собственной «забубеннной головушки». – Итак, перед нами простой вопрос: что определяет судьбу человека – превратности его окружения или свободная воля? Я считаю, что свободная воля, поскольку наши мысли и все, что творится у нас в голове, будь то страхи или мечты, – все это оказывает непосредственное влияние на физический мир. Чем больше вы будете думать о неудаче, о крушении всех своих планов, тем с большей вероятностью это произойдет на самом деле. И наоборот: чем больше думаешь о победе, тем больше шансов ее добиться. Здесь папа для пущего драматизма выдерживал паузу, задумчиво разглядывая пошленький пейзажик с ромашками или просто выцветшие обои с орнаментом из лошадиных голов и стеков. Папа обожал сценические эффекты, когда в насыщенной ожиданием тишине все взоры устремлялись к нему, словно монгольские войска на разграбление Пекина в 1215 году. – Разумеется, – продолжал он с медлительной улыбкой, – в западной культуре эту концепцию затрепали до полной неузнаваемости, разменяв на мелочи дешевой психологии и телемарафонов, когда у тебя целую ночь напролет клянчат денег, обещая в награду сорок два часа медитативной музыки, которой можно подпевать, если застрянешь в пробке. Между тем в свое время к таким вещам относились гораздо серьезнее, даже и в эпоху основания буддийской империи Маурьев[309], около триста двадцатого года до Рождества Христова. Эту взаимосвязь понимали величайшие исторические деятели. Никколо Макиавелли рассказывал о ней Лоренцо Медичи – только называл ее «доблестью» или «предвидением». Юлий Цезарь видел себя завоевателем Галлии за десятилетия до того, как завоевал ее в действительности. Кто еще? Император Адриан, Леонардо да Винчи – безусловно. Еще один великий человек – Эрнест Шеклтон[310]. О, и Миямото Мусаси[311] – взять хотя бы его «Книгу пяти колец». Тому же принципу, конечно, следовали и «Ночные дозорные». Даже наш самый стильный актер Арчибальд Лич[312] со своим цирковым опытом понимал это. Его слова цитируют в той книжечке, как ее… Тут я подавала голос: – «Весь город говорит[313]. Голливудские герои на час». – Да-да. Так вот, он сказал: «Я представлял себя таким, каким мне хотелось быть, и в конце концов становился этим человеком. Или он становился мной». В конце концов человек всегда становится тем, кем себя представляет, будь это великая личность или ничтожество. Именно поэтому некоторые люди подвержены простудам и на них вечно сыплются разные беды, а кому-то море по колено. Папа явно причислял себя к тем, кому море по колено. Следующий час или около того он в мельчайших подробностях разбирал следствия своей теории – необходимость поддерживать строгую самодисциплину, создавать себе определенную репутацию, держать в узде чувства и эмоции, постепенно, мало-помалу изменяя себя. Я столько этих спектаклей наблюдала из-за кулис, что запросто могла бы работать папиным дублером – только он ни разу не пропускал выступления. Хотя само по себе зрелище было бесподобное, ничего такого уж нового папа не открыл. По сути, он кратко пересказывал содержание забавной французской книжечки о свойствах власти под названием «Гримаса», опубликованной в 1824 году[314]. Также он надергал идей из книг «Путь Наполеона» Х. Х. Хилла (1908), «За гранью добра и зла» (Ницше, 1886), «Государь» (Макиавелли, 1515), «История – сила» (Гермин-Льюишон, 1990) и малоизвестных произведений, таких как «Подстрекательство к антиутопии» Асира аль-Хайеда (1973) и «Шарлатанство» Хенка Пауэрса (1989). Папа ссылался даже на басни Эзопа и Лафонтена. К тому времени, как я приносила кофе, гость являл собой картину почтительного молчания: рот приоткрыт, глаза круглые. (Если бы дело происходило в 1400 году до рождества Христова, гость, возможно, провозгласил бы папу царем иудейским и умолял бы вести народ в Землю обетованную.) Уходя, он долго тряс папину руку. – Спасибо, доктор Ван Меер! Было очень… очень интересно! То, о чем вы говорили, весьма… весьма содержательно! Это большая честь! – Потом он оборачивался ко мне, удивленно моргая, словно только что меня заметил. – Польщен знакомством с вами! Надеюсь на скорую встречу! Больше я его не видела, как и всех прочих. Для папиных коллег приглашение на ужин к Ван Мееру было событием из того же ряда, что рождение, смерть или выпускной бал, – только раз в жизни бывает. Пока очумевший младший преподаватель поэзии и прозы брел к своей машине, в стрекочущую сверчками ночную тьму летели пылкие обещания новых встреч, однако в последующие недели родственная душа уползала в бетонные университетские коридоры и больше уж не показывалась. Однажды я спросила папу почему. – Общение с ним не настолько заманчиво, чтобы возникло привыкание. Он не деньги и не наркотик, – ответил папа, на секунду оторвавшись от книги Кристофера Хейра «Социальная нестабильность и наркоторговля» (2001). Я довольно часто задумывалась о проклятии Тобиаса – например, когда Джейд везла меня домой с рождественской дискотеки. Как только случится что-нибудь странное, пусть даже сущая ерунда, я невольно вспоминала о Тобиасе, втайне пугаясь, как бы самой в него не превратиться. Вдруг я поддамся собственному страху и тем самым приведу в действие ужасный маховик неудач и бедствий? Как это разочарует папу – ведь получится, что я не усвоила основополагающие принципы его любимой теории, в которой целый раздел посвящен тому, как вести себя в минуты потрясений («Немного найдется людей, способных подчинить свои мысли и чувства рассудку даже в моменты самых бурных волнений. Но ты постарайся!» – наставлял меня папа, перефразируя Карла фон Клаузевица[315]). Когда я шла по освещенной дорожке к нашему крылечку, больше всего мне хотелось забыть Эву Брюстер, Чарльза Мэнсона и все, что Джейд наговорила о Ханне. Просто рухнуть в постель, а утром устроиться у папы под боком и читать «Хроники коллективизма». Может, я бы даже помогла ему проверять студенческие работы о методах ведения войны в будущем или послушала, как он читает вслух поэму «Бесплодная земля» (Элиот, 1922). Обычно я этого терпеть не могу – папа читает невероятно пафосно, в стиле Джона Бэрримора (барон Феликс фон Гайгерн, «Гранд-отель»)[316]. Но сейчас мне казалось, что такое чтение – лучшее средство от тоски. Свет в библиотеке все еще горел. Я быстро затолкала книжку о черном дрозде в школьный рюкзак – он так и валялся у лестницы, где я его бросила в пятницу после уроков, – и помчалась к папе. Папа сидел в красном кожаном кресле, рядом на столе чашка чая «Эрл Грей», в руках планшет. Наверняка строчит очередную лекцию или статью для «Федерального форума». Всю страницу опутала паутина строчек, написанных папиным неразборчивым почерком. Я сказала: – Привет. Папа поднял голову от планшета и доброжелательно спросил: – Ты знаешь, который час? Я покачала головой. Папа посмотрел на часы: – Двадцать две минуты второго. – Ох. Прости, пожалуйста. Я… – Кто тебя привез? – Джейд. – А где молодой человек? – Он… Не знаю точно. – И где твоя куртка? – Я ее забыла там… – И что, черт побери, у тебя с ногой? Я посмотрела вниз. На щиколотке запеклась кровь, а колготки по этому случаю пустились во все тяжкие и порвались до самой туфли. – Ободрала. Папа медленно снял очки для чтения и аккуратно положил их на стол. – Все, хватит! – Что? – Финита. Капут. Мне надоело твое вранье. Довольно я терпел. – Ты о чем? На папином лице застыло спокойствие Мертвого моря. – О твоей якобы совместной подготовке к урокам. Вранье наглое и, честно говоря, бездарное. Дорогая моя, «Улисс» – не та книга, изучением которой станут заниматься ученики средней школы, пусть даже самые продвинутые. Назвала бы лучше Диккенса или хоть Джейн Остен. Я вижу, ты молчишь и смотришь с изумлением. Что ж, я продолжу. Ты бродишь неизвестно где до глубокой ночи. Носишься по городу, как облезлая бездомная собачонка. Злоупотребляешь алкоголем – строго говоря, у меня нет доказательств, но выводы сделать нетрудно, исходя из общей информации о дурных привычках американских подростков, а также глядя на непривлекательные синяки у тебя под глазами. Я наблюдал, как ты радостно выбегаешь из дома в платьице, которое любой свободомыслящий человек примет за бумажную салфетку, но молчал, полагая – видимо, напрасно, – что у тебя достаточно развиты мыслительные процессы и ты в конце концов сама поймешь, что эти твои так называемые друзья, эти недоросли, с которыми ты якшаешься, не стоят твоего внимания, что их представление о себе и мире убого и заскорузло. Однако у тебя явные проблемы со зрением. И с соображением тоже. Ничего не поделаешь, приходится вмешаться ради твоего же блага. – Пап… Он сурово покачал головой: – Я принял приглашение в Университет Вайоминга на следующий семестр. Город называется Форт-Пек. Жалованье вполне приличное, я давно уже столько не получал. На следующей неделе ты сдашь последние экзамены и мы переедем. В понедельник позвонишь в приемную комиссию Гарварда, предупредишь их, что у тебя изменился адрес. – Что?! – Ты прекрасно слышала, что я сказал. – Т-ты не можешь… Стыдно признаться, но я еле сдерживала слезы, и голос был писклявым и дрожащим. – Вот-вот, о чем я и говорю. Месяца три-четыре назад по такому случаю ты процитировала бы «Гамлета»: «О, если б ты, моя тугая плоть, / Могла растаять, сгинуть, испариться!»[317] Нет, этот город на тебя действует, как телевидение – на среднего американца. У тебя мозги превратились в квашеную капусту. – Я не поеду. Папа задумчиво покрутил крышечку на авторучке. – Радость моя, я великолепно представляю, какая за этим последует мелодрама. Сейчас ты объявишь о своем намерении убежать из дома и поселиться в кафе-мороженом, затем бросишься к себе в комнату и будешь рыдать в подушку о том, «как несправедлива жисть». Начнешь вещи швырять. Мой совет – ограничься носками, а то мы все-таки в съемном доме живем. Завтра окажется, что ты со мной не разговариваешь, неделю спустя снизойдешь до односложных ответов, а среди своих приятелей будешь меня именовать Коммунистической Мафией, у которой одна цель в жизни – всеми способами препятствовать твоему счастью. Несомненно, это будет продолжаться, пока мы не «свалим из этого городишки». В Форт-Пеке ты на третий день опять начнешь разговаривать, хотя и со всяческими гримасами и ужимками. А через год скажешь мне спасибо. Я надеялся, что предотвратил подобный оборот событий, когда дал тебе почитать «Анналы времени». Scio me nihil scire![318] Но если тебе непременно хочется отыграть этот нудный сценарий от начала до конца, то приступай. А мне нужно еще подготовить лекцию о холодной войне и проверить четырнадцать рефератов, составленных студентами без малейших признаков чувства юмора. Он сидел передо мной, загорелый и надменный в золотистом свете настольной лампы (см. «Пикассо наслаждается солнечной погодой на юге Франции» в кн. «Уважая дьявола», Херст, 1984, стр. 210). Ждал, что я отступлю, уползу, как какой-нибудь слабовольный студент, который сунулся невовремя отвлекать папу от научной работы дурацкими вопросами о добре и зле. Мне хотелось его убить. Обработать его тугую плоть кочергой (ну или еще каким-нибудь тяжелым предметом), чтобы это бескомпромиссное лицо скривилось от страха, а изо рта полились не мелодичные фразы, а придушенное, нечленораздельное «А-а-а-а-а!» – душераздирающий отзвук Ветхого Завета и плесневелых книг о средневековых пытках. Дурацкие, горячие слезы сами собой потекли у меня по лицу.