Некоторые вопросы теории катастроф
Часть 33 из 110 Информация о книге
– Я… не поеду, – повторила я. – Ты поезжай, если хочешь. Возвращайся в свое Конго! Он будто не слышал, вновь склонившись над своей бесценной лекцией о характерных чертах политики Рейгана. Съехавшие на кончик носа очки, неумолимая улыбка. Я спешно придумывала, что бы такое сказать – масштабное, пробирающее до костей, какую-нибудь гипотезу или малоизвестную цитату, чтобы у папы глаза стали квадратные, чтобы он со стула свалился. Но, как часто бывает, когда мысли и чувства в минуту бурных волнений отказываются подчиняться рассудку, ничего толкового в голову не приходило. Я только и могла стоять столбом, уронив руки, бесполезные, словно крылья у курицы. Несколько минут прошли как в тумане. Я чувствовала ту отрешенность, о которой рассказывают приговоренные убийцы в тюремных оранжевых робах, когда шустрая репортерша в косметическом загаре выспрашивает, как это вполне обычный с виду человек решился отнять жизнь у другого, ни в чем не повинного человеческого существа. Осужденные несколько туманно повествуют о том, что в роковой день их, словно некая пелена, окутало ощущение одиночества и ясности, будто бы анестезия, только не усыпляющая, а позволяющая впервые за всю свою смирную жизнь забыть об осторожности и благоразумии, послать к чертям инстинкт самосохранения и не продумывать результаты своих поступков на три шага вперед. Я вышла из библиотеки, промаршировала по длинному коридору и, переступив порог, как можно тише прикрыла за собой дверь, чтобы не услышал засевший в доме Князь тьмы. Две-три минуты постояла на ступеньках, глядя на голые деревья и клетчатые отсветы окон на газоне. Потом я побежала. В чужих туфлях на высоком каблуке бежать было неудобно. Я их сняла и швырнула через плечо. Мимо пустых машин, мимо соседских клумб, замусоренных сосновыми шишками и стеблями засохших цветов, мимо рытвин, почтовых ящиков, и цепляющихся за обочину обломанных веток, и натекших с уличных фонарей зеленоватых лужиц света. Наш дом, номер 24 по Армор-стрит, стоял в глубине лесистого района Стоктона под названием Кленовая роща. Это не был элитный поселок в духе Оруэлла, как Перл-эстейтс (место нашего обитания во Флитче), где одинаковые беленькие домики стояли ровными рядами, как выправленные ортодонтом зубы, а въездные ворота были визгливы и капризны, точно постаревшая актриса, – и тем не менее Кленовая роща могла похвастаться собственным муниципалитетом, собственной полицией, собственным почтовым индексом и собственным неприветливым знаком на въезде («Вас приветствует Кленовая роща – жилищный комплекс закрытого типа для респектабельных людей»). Самый короткий путь за пределы Рощи – от нашей улицы повернуть направо и, пригибаясь, пробраться респектабельными задворками мимо двадцати двух приблизительно домов. Я пробиралась, икая и всхлипывая, а домá стояли посреди аккуратно выстриженных газонов, тихие и спокойные, как дремлющие слоны на льду. Я продралась через баррикады голубых елей и заграждения из сосен, потом сбежала вниз по склону, и наконец меня выплеснуло, как воду из канавы, на Орландо-авеню – стоктонский ответ бульвару Сансет. У меня не было никаких идей, ни планов, вообще никаких соображений. Когда оторвешься от родительского причала, очень скоро на тебя наваливается осознание огромности жестокого мира и хрупкости твоей утлой лодчонки. Я бездумно перебежала через дорогу к автозаправочной станции и распахнула дверь продуктового магазина. Дверь отозвалась приветливой трелью колокольчика. Знакомый продавец, молодой парень по имени Ларсон, сидел в своей пуленепробиваемой конуре и чесал языком с подружкой, а она болталась перед его окошечком, словно подвеска с освежителем воздуха в автомобиле. Так получилось, что этого «Здравствуйте, меня зовут Ларсон» папа полюбил, как суринамский таракан – экскременты летучей мыши. Он был из тех непотопляемых восемнадцатилетних мальчиков, с лицом как из книжки про братьев Харди (сейчас таких уже не делают)[319]: сплошные веснушки, улыбка от уха до уха, буйные темно-каштановые кудри, будто висячее растение в горшке, сам весь долговязый, нескладный, руки-ноги постоянно ходят ходуном, точно у куклы-чревовещателя (см. главу 2, «Чарли Маккарти»[320] в кн. «Марионетки, которые изменили нашу жизнь», Меш, 1958). Папа от него был в восторге. В том и беда с моим папой: он обучает методикам медитации целые косяки студентов, которых едва переваривает, а потом заходит в магазин купить «Тамс» с ароматом лесных ягод и с места в карьер буквально влюбляется в мальчишку-продавца, восхваляя его, как истинного дельфина, способного по свистку выполнять сложнейшие трюки: «Вот этого молодого человека я бы с удовольствием обучал! В нем есть искра, это большая редкость». – Смотрите, кто пришел! Папина дочка! – объявил он по громкой связи. – Разве тебе не пора баиньки? В мертвенном свете продуктового магазина я почувствовала себя совсем нелепо. Ноги дико болели, платье смялось, как пережаренный зефир, а лицо (отраженное в зеркальной полке) стремительно распадалось, превращаясь в нестабильную массу засохших слез и скверного макияжа (см. главу «Радон-221» в кн. «Вопросы радиоактивности», Джонсон, 1981, стр. 120). А еще я была вся утыкана сосновыми иголками. – Ну иди сюда, поздоровкаемся! Что бродишь на ночь глядя? Я нехотя потащилась к окошку кассы. Ларсон был в джинсах и красной футболке с надписью MEAN REDS[321]. А еще он улыбался. Ларсон вообще был из тех людей, которые все время улыбаются. И глаза у него были такие – посмотрит на тебя, и сразу становится щекотно. Поэтому, наверное, разные красотки от него таяли, как мороженое парфе. Даже когда просто приходишь заплатить за бензин, его глаза цвета молочного шоколада или жидкой грязи так и обливают тебя всю и невольно появляется чувство, будто он видит что-то очень твое, очень личное – например, видит тебя голой, или как ты бормочешь во сне что-то стыдное, или хуже того – твою любимую дурацкую фантазию, как ты идешь по красной дорожке в длинном платье, расшитом сверкающим бисером, и все очень стараются не наступить тебе на подол. – Дай угадаю, – сказал Ларсон. – С мальчиком поссорилась? – М-м, нет… С папой поругалась. – Мой голос звучал как хруст фольги. – Да ну? Я его видел на днях. С подружкой. – Они расстались. Ларсон кивнул: – Слушай, Диаманта, принеси-ка ей слаш[322]! – Какой? – скривилась Диаманта. – Да любой! Большую порцию. Запиши на мой счет. Диаманта в розовой футболке с блестками и коротенькой джинсовой юбочке была тощая, как спичка. Сквозь пергаментно-белую кожу просвечивали голубые жилки. Она хмуро убрала ногу в черном сапоге на платформе с нижней полки стеллажа с открытками и потопала вглубь магазина, сверкая и переливаясь в резком свете люминесцентных ламп. – Трудно с ними, с папашками, – заметил, вздыхая, Ларсон. – Мой свалил, когда мне было четырнадцать. Ничего не оставил, прикинь – только рабочие сапоги и подписку на журнал «Пипл». Я два года через плечо оглядывался, все ждал – вдруг его увижу. Мерещилось, что он вон там перешел через улицу или мимо проехал в автобусе. И я гнался за этим автобусом через весь город и все ждал, ждал как ненормальный, когда же он сойдет на остановке. А когда он выходил, оказывалось, это чей-то чужой папка, не мой. А получается, он мне самый лучший подарок сделал, когда ушел. Знаешь почему? Я покачала головой. Ларсон подался вперед, облокотившись о прилавок. – Благодаря ему я теперь могу сыграть старикашку-короля. – Какой сорт брать? – крикнула Диаманта, стоя у автомата для изготовления слашей. – Какой ты хочешь? – Ларсон, не переводя дыхания, перечислил сорта, словно аукционист на ярмарке крупного рогатого скота: – Сарсапарель, Баббл-гам, Севен-ап, Севен-ап тропикале, дыня с виноградом, Кристаллат, банановый сплит, «Красный сигнал»… – Давайте сарсапарель. Спасибо большое. – Босая дама хочет сарсапарель! – объявил он по громкой связи. – Какого короля? – спросила я. Ларсон снова улыбнулся, показывая два скособоченных передних зуба – один робко выглядывал из-за другого, как будто боялся выходить на сцену. – Да Лира! У Шекспира в пьесе. Мало кто понимает, что человеку необходимо пережить предательство и измену. Без этого никакой выносливости не будет. Не потянешь два представления в день. Не сдюжишь пять актов подряд играть заглавную роль и вести персонажа от пункта А до пункта Е. Ни кульминацию нормально не выстроишь, ни развязку, поняла? Надо, чтобы жизнь тебя как следует помотала, тогда есть откуда черпать. Больно, конечно, адски. Тошно. Вообще сдохнуть хочется. Зато потом, в спектакле, публика от тебя глаз не может оторвать. Когда в кино хороший фильм показывают, погляди на лица зрителей – какая сила чувства, а? Диаманта! – Не работает! – крикнула та. – Еще раз попробуй! Сначала машину выключи и опять включи. – А где выключатель? – Сбоку. Красный такой. – Он грязный! – сказала Диаманта. А ведь прав был папа – в этом парне и правда есть что-то завораживающее. Какая-то старомодная серьезность, манера смешно двигать бровями во время разговора и странный горский выговор – слова будто острые камешки, на которых можно поскользнуться и разбиться в кровь. Он был весь обсыпан медно-рыжими веснушками, словно его обмакнули в клей, а потом – в блестящие конфетти. – Понимаешь, – говорил он, широко раскрывая глаза, – пока не испытал настоящую боль, ты можешь играть только себя. А это никому не интересно. Можно рекламировать зубную пасту или крем от геморроя, и только. Живой легендой не станешь – а для чего еще жить? Диаманта сунула мне громадный стакан слаша и снова пристроилась возле стеллажа с открытками. – Так! – Ларсон хлопнул в ладоши. – Как тебя зовут-то, скажи? – Синь. – Синь, значит. Пришла ко мне ты в час беды жестокой. Что делать будем? Я посмотрела на Ларсона, потом на Диаманту и опять на Ларсона: – В смысле? Он пожал плечами: – Ну, явилась ты сюда ненастной бурной ночью. Ровно… – Он посмотрел на часы. – В два ноль шесть. Босиком. В драматургии это называется завязкой. Происходит в самом начале действия. – Ларсон кивнул, серьезный, как фотография Сунь Ятсена.[323] Объясни хоть, что за пьеса – комедия, мелодрама, или там детектив, или, как это называется, театр абсурда? А то мы стоим посреди сцены, как дураки, реплик не знаем. Я вдруг почувствовала, что магазинчик навевает на меня удивительное спокойствие, ровное, как гудение холодильника с пивом. Куда и к кому я хочу пойти, стало ясно, как зеркала в витринах, как ряды батареек и жвачки, как серьги-кольца в ушах Диаманты. – Детектив, – ответила я. – Можно у вас машину одолжить? Глава 16. «Смех в темноте», Владимир Набоков [324] Ханна открыла мне дверь в домашнем платье наждачного цвета, грубо обрезанном по подолу, так что лохматые ниточки отплясывали хулу-хулу вокруг ее лодыжек. Лицо без макияжа казалось голым, как неокрашенная стена, и в то же время было ясно, что Ханна еще не ложилась. Волосы безмятежно покачивались, обрамляя лицо. Взгляд черных глаз в одну секунду обежал мое лицо, платье и грузовичок Ларсона. – Господи, Синь, – хрипло проговорила она. – Простите, что разбудила, – сказала я, потому что так полагается говорить, если явилась к человеку в 2:45 ночи. – Ничего, я не спала. Ханна улыбалась, но улыбка была ненастоящая – словно вырезанная из картона. Я уже начала думать, что зря приехала, и тут Ханна меня обняла: – Входи, входи! Холод ужасный. Раньше я бывала у Ханны только вместе с Джейд и всей компанией. В доме пахло тушеной морковкой, Луи Армстронг ворковал, словно лягушачий хор, – а сейчас было полутемно и пусто, как в кабине разбившегося самолета. На меня напала клаустрофобия. Собаки настороженно выглядывали из-за голых ног Ханны, а их тени медленно подползали ко мне. В гостиной настольная лампа с длинной гусиной шеей высвечивала разбросанные на столе бумаги – журналы, какие-то квитанции. – Хочешь чаю? – спросила Ханна. Я кивнула. Она слегка сжала мое плечо и скрылась в кухне. Я села в бугристое клетчатое кресло возле проигрывателя. Трехногий пес Броди с физиономией дряхлого капитана дальнего плавания, недовольно гавкнув, проковылял ко мне и ткнулся холодным носом в ладонь, будто передавая тайное послание. В кухне покашливали кастрюли, заскулил водопроводный кран, коротко простонал ящик буфета. Я старалась сосредоточиться на этих обыденных звуках, потому что, честно говоря, мне было не по себе. Я ожидала увидеть Ханну в махровом халате, встрепанную, с припухшими со сна глазами и услышать: «Боже милостивый, что случилось?» Или же она, проснувшись от звонка, подумала бы, что в дом ломится разбойник с большой дороги, жаждущий манной кашки и женщины, или пылающий местью бывший возлюбленный с татуировкой на фалангах пальцев («ВА-ЛЕ-РИ-О»). И я совершенно не ожидала этого картонного приветствия с еле заметной складкой между бровей – как будто Ханна слышала все наши сегодняшние разговоры о ней, включая и то, как Джейд обвиняла ее чуть ли не в связях с Мэнсоном, и то, что происходило у меня в голове, когда реальность Коттонвуда столкнулась с реальностью Зака Содерберга, на несколько мгновений оглушив меня до беспамятства. Я поехала к Ханне (на скорости сорок миль в час[325], едва не свихиваясь от страха, когда передо мной возникал автофургон или стена тюльпанных деревьев), потому что ненавидела папу, а больше деваться мне было некуда, но все-таки я надеялась, что Ханна каким-то образом отменит все те, другие разговоры, сделает их смешными и ничего не значащими, как одно-единственное научно подтвержденное наблюдение буллерова скворца (Aplonis marvornata)[326] могло бы перевести эту птицу из разряда вымерших в суровый, но все же намного более оптимистичный список видов, находящихся под угрозой вымирания. А в итоге, когда я увидела Ханну, стало только еще хуже. Папа всегда предупреждал, как опасно воображать людей, рассматривая их мысленным взором, – из-за этого забываешь, какие они в действительности, со всеми их противоречиями, а противоречий в каждом человеке не меньше, чем волос на голове (от ста до двухсот тысяч). Мозг ленив и потому приглаживает образ человека, подгоняя его под какую-то одну основную черту, например пессимизм или неуверенность в себе (а если очень ленив, определяет совсем примитивно: хороший или плохой). Судить человека по одному отдельно взятому признаку – большая ошибка, чреватая самыми неприятными сюрпризами. Вздохнула кухонная дверь, и снова появилась Ханна, неся на подносе обмякший кусочек яблочного пирога, бутылку вина, бокал и чайничек с чаем. – Давай-ка прибавим света. Ханна спихнула босой ногой со столика «Нэшнл джиографик», телепрограмму и несколько писем и поставила на их место поднос. Потом включила желтую настольную лампу рядом с пепельницей, набитой окурками, похожими на раздавленных червяков. Масляный свет плеснул на меня и на мебель. – Простите, что явилась вот так и мешаю, – сказала я. – Что ты, Синь! Знаешь ведь, ты всегда можешь ко мне обратиться. Слова были правильные, а смысл… вроде бы и здесь, но как будто уже с чемоданом в руке, сейчас в дорогу.