Некоторые вопросы теории катастроф
Часть 36 из 110 Информация о книге
– Слава богу! Хотя сапфическая любовь стара как мир и совершенно естественна, средние американцы относятся к ней как к ненужной причуде вроде дынной диеты или брючного костюма для женщин. Тебе пришлось бы нелегко, а ведь жизнь у тебя и так не сахар при таком-то папочке. Двойной груз, пожалуй, уже и не потянуть. – Пап, я люблю тебя. В трубке тишина. Я, конечно, чувствовала себя по-дурацки. Не только потому, что такие слова должны немедленно возвращаться обратно по принципу бумеранга, и даже не от сознания, что вчерашний вечер превратил меня в сентиментальную дуреху. Просто я хорошо знала, что папа терпеть не может именно эти слова, так же как не переваривает американских политиков, руководителей корпораций, произносящих в интервью «Уолл-стрит джорнал» такие слова, как «синергия» и «креативный», бедность в странах третьего мира, геноцид, телевикторины, кинозвезд, фильм «Инопланетянин» и заодно ореховое драже Reese’s Pieces.[336] – Я тоже тебя люблю, моя радость, – сказал он наконец. – Могла бы уже и сама догадаться за столько лет. Впрочем, этого следовало ожидать. Самые очевидные вещи, так сказать белые слоны и носороги, у всех на виду приходят на водопой, жуют листочки и веточки, а их не замечают. А почему? Это был классический ванмееровский Риторический Вопрос, за которым всегда следовала столь же классическая ванмееровская Многозначительная Пауза. Я молча ждала, прижимая трубку к подбородку. Его ораторские приемчики были мне знакомы по тем немногим случаям, когда папа брал меня на свою лекцию в просторной аудитории-амфитеатре с ковровым покрытием на стенах и жужжащими лампами дневного света. Хорошо помню последнюю такую лекцию – в Чезвикском колледже. Папа рассказывал о гражданских войнах, драматически хмурясь и бурно жестикулируя, будто свихнувшийся Марк Антоний или одержимый Генрих Восьмой, а я слушала и ужасалась: позор какой, все же видят, что он мечтает стать Ричардом Бертоном[337]. Потом вдруг огляделась и заметила, что все студенты до единого (даже тот, в третьем ряду, с выбритым на затылке символом анархии) не сводят с папы восхищенных глаз, как мотыльки, безвольно летящие на огонь. – Америка уснула! – гремел папа. – Вы наверняка уже слышали об этом от какого-нибудь бомжа на улице, только от него воняло, как от общественного биотуалета, и вы, задержав дыхание, смотрели мимо него, будто перед вами не человек, а почтовый ящик. Так скажите, правда это? Америка действительно впала в спячку? Задремала, задрыхла, решила покемарить чуток? Мы живем в стране безграничных возможностей – так? Разумеется, ответ «да»… если вам повезло быть большой шишкой в преуспевающей корпорации. В прошлом году доходы руководящих работников корпораций выросли на двадцать шесть процентов, а зарплата «синих воротничков» – на жалкие три процента. Кому самый жирный кус? Мистер Стюарт Бернс, генеральный директор Remco Intergrated Technologies. Объявляем сумму выигрыша: за год работы – сто шестнадцать запятая четыре миллиона долларов! Тут папа с зачарованным выражением скрестил руки на груди. – Что же такого совершил наш Стю, чтобы заслужить жалованье, на которое можно прокормить все население Судана? Увы, не так уж много он совершил. Компания недосчиталась прибыли за четвертый квартал. Стоимость акций упала на девятнадцать процентов. Однако члены совета директоров скинулись на зарплату команде стофутовой яхты Стю и оплатили куратора для его коллекции импрессионистов, насчитывающей почти полторы тысячи полотен. Папа склонил голову к плечу, словно прислушиваясь к далекой музыке. – Вот она, жадность. Хорошо ли это? Должны ли мы прислушаться к человеку в подтяжках? Когда вы приходите ко мне на индивидуальные консультации, я часто замечаю не то чтобы пораженчество, но своего рода обреченность: дескать, так уж устроен мир, его не изменишь. Мы живем в Америке, здесь принято хватать и грести все, до чего успеешь дотянуться, прежде чем умереть от сердечной недостаточности. Однако разве гонка за деньгами – главная цель в жизни? Можете назвать меня оптимистом, но я так не думаю. По-моему, каждый надеется прожить свою жизнь со смыслом. Так что же делать? Устроить революцию? Папа задал этот вопрос, обращаясь к миниатюрной брюнетке в первом ряду, одетой в розовую футболку. Девушка испуганно кивнула. – Вы с ума сошли? Студентка порозовела пуще своей футболки. – Возможно, вы слыхали о разнообразных идиотах, которые пытались воевать с правительством Соединенных Штатов в шестидесятые-семидесятые? Новые левые коммунисты, «Синоптики»[338], движение «студенты-за-что-то-такое-этакое-их-никто-не-принимает-всерьез». На мой взгляд, они были еще хуже, чем Стю. Они разрушили не институт брака, а надежду на результативный протест в нашей стране. После их бессмысленных выходок, самовлюбленности и беспочвенного насилия стало нетрудно отмахиваться от любых недовольных, записывая всех под одну гребенку в придурковатые хиппари… Я же утверждаю, что нужно брать за образец другое великое американское движение нашего времени, тоже по-своему революционное, ибо речь идет о войне со временем и силой земного притяжения, а также о распространении на Земле инопланетных форм жизни – во всяком случае, если судить по внешнему виду. Я говорю о пластической хирургии. Вы не ослышались, леди и джентльмены, Америке срочно требуется косметическая операция. Никаких массовых восстаний и государственных переворотов! Там глаза подправить, тут грудь увеличить, где надо – жирок откачать… Малюсенький разрезик за ухом, подтягиваем лишнюю кожу, зашиваем, с соблюдением строжайшей врачебной тайны, и – оп-ля! Всякий скажет: загляденье! Безупречная упругость, нигде ничего не провисает. Вы смеетесь, но вы поймете, что я имею в виду, когда выполните задание ко вторнику: прочтете в книге Литтлтона «Анатомия материализма» статью под названием «Ночные дозорные и мифологические основы практических перемен». Также прочтите исследование Эйдельштейна «Репрессии в империалистических державах» и мою скромную работу «Свидание вслепую. Преимущества бесшумной гражданской войны». И пожалуйста, не забудьте, что вас ждет блицопрос по теме! Папа, сдержанно улыбаясь, закрыл потертую кожаную папочку с неразборчивыми заметками (в которые никогда не смотрел, а на стол их клал исключительно ради эффекта), достал из нагрудного кармана платочек и слегка промокнул лоб (мы с ним через всю Андамскую пустыню в штате Невада проехали в разгар июля, и хоть бы капля пота у него выступила). Только тогда студенты наконец зашевелились. Кто-то улыбался недоверчиво, многие шли к выходу с обалдевшими лицами. Несколько человек спешно листали книжку Литтлтона. А сейчас, в настоящем, папа сам ответил на свой вопрос. Голос в телефонной трубке звучал тихо и как будто шершаво: – Все мы бесповоротно слепы в том, что касается истинной природы вещей. Глава 18. «Комната с видом», Э. М. Форстер Великий покойный Хорэс Ллойд Суизин (1844–1917)[339], британский эссеист, лектор, сатирик и тонкий наблюдатель общественных нравов, пишет в своей автобиографической книге «Назначенные встречи. 1890–1901» (1902): «Путешествуя, открываешь не столько удивительные тайны иных стран, сколько удивительные тайны своих попутчиков. Среди них могут встретиться восхитительные виды, порой довольно скучные пейзажи, а иногда попадаются такие коварные территории, что лучше бросить всю затею с путешествием и воротиться поскорее домой». До конца полугодия я Ханну больше не видела, а Джейд и других встречала пару раз, когда начались экзамены. – Увидимся в будущем году, Оливки! – сказал Мильтон, проходя мимо меня возле закусочной «Скрэтч». Я, кажется, углядела у него на лбу морщинки, свидетельствующие о преклонном возрасте, но пристально рассматривать постеснялась. Чарльз собирался на десять дней во Флориду, Джейд – в Атланту, Лу – в Колорадо, Найджел – к бабушке с дедушкой (кажется, в штат Миссури). Мне, таким образом, предстояли рутинные каникулы с папой и новой книгой Рикланда Гештальта, посвященной критике американской судебной системы, – «Оседлать молнию» (2004). Но когда я сдала последний экзамен – углубленный курс истории искусства, – папа объявил, что приготовил для меня сюрприз. – Ранний подарок к окончанию школы. Небольшое Abenteuer – или лучше было бы сказать, aventure[340] – напоследок, прежде чем ты от меня избавишься. Скоро ты будешь меня называть… Как там говорилось в том слюнявом фильме с придурковатыми старичками – старпер? Оказалось, что папин старый друг по Гарварду, доктор Майкл Серво Куропулос (папа ласково называл его Ром-бабой, и поэтому я предполагала, что он похож на пропитанный ромом кекс), уже восемь лет преподавал в Париже, в Сорбонне, древнегреческую литературу и давно звал папу в гости. – Он приглашает нас погостить, и мы, безусловно, остановимся у него. Квартира, насколько я понимаю, царская, на самом берегу Сены. У него в семье деньги лопатой гребут. Импорт-экспорт и так далее. Но сперва, я думаю, было бы «шикарно» пожить пару-тройку дней в гостинице, распробовать la vie parisienne[341]. Я заказал номер в «Ритце». – В «Ритце»?! – Au sixième étage[342]. Звучит волнующе. – Пап… – Я хотел взять номер, где останавливалась Коко Шанель, но он был уже занят. Я думаю, все хотят номер Коко. – Но… – Ни слова о расходах! Я же говорил, я специально копил деньги, чтобы можно было себе позволить маленькие безумства. Конечно, и поездка, и обещанная роскошь поражали, но еще больше я удивлялась, как по-детски радуется папа. Джин Келли сплошной, «Поющие под дождем» и так далее. Я его таким не видела с тех пор, как июньская букашка Тамара Сотто из города Притчард, штат Джорджия, пригласила папу на тракторные гонки «Месиво монстров»[343]; билеты достать невозможно, если только у тебя нет родных или знакомых среди трактористов («Как думаете, если я суну полсотни одному из этих беззубых чудо-старичков, он мне позволит сесть за руль?» – спрашивал папа). А еще я на днях узнала (мятая бумажка печально выглядывала из мусорного ведра в кухне), что «Федеральный форум» отклонил свежую папину статью под названием «Четвертый рейх». Обычно папа в таких случаях дулся несколько дней, время от времени разражаясь тирадами о том, как в Америке давят критику, будь то в популярной прессе или в малотиражном издании. Но нет, папа сиял и лучился как ни в чем не бывало. За два дня до намеченного отъезда он притащил домой кучу путеводителей (среди которых отметим Paris, Pour Le Voyageur Distingué[344] [Бертро, 2000]), туристических планов города, чемоданов на колесиках, дорожных несессеров, миниатюрных ламп для чтения, надувные подушки, теплые носки для отдыха в самолете, два комплекта каких-то странных затычек для ушей («Аэротишь» и «Авиаберуши»), несколько шелковых шарфов («Все парижанки носят шарфы, чтобы казалось, будто они только что сошли с фотографий Дуано»[345], – пояснил папа), пару карманных разговорников и рассчитанный на сто часов учебный видеокурс «La Salle Conversation Classroom»[346] (надпись на коробке гласила: «Освойте второй язык в совершенстве всего за пять дней. Станьте звездой застольной беседы!»). Вечером 20 декабря мы с папой поднялись на борт самолета компании «Эр Франс», испытывая трепет, «какой только можно ощутить, прощаясь со своим багажом и слабо надеясь увидеться с ним вновь через две тысячи миль». Вылетев из аэропорта Хартсфилд в Атланте, мы 21 декабря под моросящим дождиком приземлились в аэропорту Шарль-де-Голль в Париже (см. «Путеводные знаки. 1890–1897», Суизин, 1898, стр. 11). Встретиться с Ром-бабой мы планировали не раньше 26-го (насколько я поняла, он пока гостил у родных на юге Франции). Таким образом, первые пять дней в Париже мы с папой провели вдвоем, как в старые добрые вольвовские дни, говорили только друг с другом и никого вокруг не замечали. Мы ели тонюсенькие блины и курицу в красном вине. Ужинали в дорогих ресторанах, где из окон открывались потрясающие виды на город, а мужины с горящими глазами готовы были в любой миг сорваться в погоню за встречной женщиной – так птица в клетке скачет возле прутьев, надеясь отыскать хотя бы крохотную щелку и вырваться на волю. После обеда мы с папой погребали себя в каком-нибудь джаз-клубе вроде «au Caveau de la Huchette»[347] – задымленного подвала, где посетители обязаны три с половиной часа просидеть молча и неподвижно, застыв, как охотничья собака, почуявшая дичь, в то время как джазовое трио (с блестящими от пота лицами, будто они намазались маргарином), закрыв глаза, гипнотизируют зал риффами и синкопами, а их пальцы, словно тарантулы, бегают по струнам и клавишам. Официантка уверяла, что за нашим столиком любил сидеть Джим Моррисон[348]. Якобы он колол себе героин в том самом темном углу, где теперь устроились мы с папой. – Мы бы хотели пересесть во-он за тот столик, s’il vous plaît[349], – отреагировал папа. Несмотря на такую волнующую обстановку, я все время думала о доме. Вспоминала удивительные рассказы Ханны. Как пишет Суизин в книге «Положение вещей. 1901–1903» (1902): «Находясь в одном месте, человек думает о другом; танцуя с женщиной, невольно мечтает о плавных контурах обнаженного плеча другой; проклятие человечества – неспособность достичь состояния удовлетворенности, когда и ум, и тело блаженно пребывают в одной-единственной гавани!» (стр. 513). Верно подмечено! Хоть я и была довольна жизнью (особенно в те минуты, когда папа не замечал, что в уголке рта у него остался крем от эклера, или, отбарабанив на «безупречном» французском длиннющую фразу, встречал в ответ недоуменные взгляды), а все-таки по ночам не могла заснуть – беспокоилась из-за нашей компании. Ужасно стыдно признаваться, ведь по-хорошему после рассказа Ханны мое отношение к ним должно бы остаться прежним. А я невольно видела их в другом свете – ярком и беспощадном, и теперь все наши представлялись мне чем-то вроде процессии поющих оборванцев-беспризорников в фильме «Оливер!»[350], который мы с папой посмотрели как-то скучным вечером в Вайоминге, закусывая солененьким попкорном. Утром после ночных раздумий я чуть крепче сжимала папину руку, перебегая вместе с ним через дорогу на Елисейских Полях, и чуть громче смеялась над его едкими комментариями по поводу толстых американцев в одежде цвета хаки именно в ту минуту, когда толстый американец в одежде цвета хаки спрашивал у хозяйки кондитерской, где здесь туалет. Я, словно тяжелобольная при смерти, вглядывалась в папино лицо и чуть не плакала, увидя едва заметные морщинки у глаз, черную крапинку на радужке левого глаза и обтрепанные манжеты вельветового пиджака – это я в детстве обтрепала, без конца дергая папу за рукав. Я благодарила Бога за такие вот мелкие детали, на которые никто другой и внимания не обратит, потому что эти тонкие, как паутинка, ниточки – единственное, что отличает меня от них. От таких мыслей наши стали всюду мне мерещиться, как в фильмах Хичкока. Несчитаное количество раз я видела Джейд – вот она, идет впереди по рю Дантон, ведет на поводке надменного мопса. Высветленные волосы, ярко-красная помада, джинсы и жвачка – Джейд, как она есть. А вот Чарльз, худой, насупленный и белобрысый, пьет кофе в маленьком кафе, а бедняжка Мильтон сидит на тротуаре возле метро «Одеон», и ничего-то у него в этой жизни нет, кроме спальника и свирели. Узловатыми пальцами он наигрывает грустную рождественскую песенку – мелодия из четырех нот. Босые ноги сбиты в кровь, кожа огрубела, словно мокрая джинсовая ткань. Даже Ханна мелькнула разок, во время единственного происшествия, которое папа не запланировал (по крайней мере, насколько я знаю). Двадцать шестого декабря, под утро, в гостинице случилась тревога – кто-то сообщил о бомбе. Завыла сигнализация, постояльцев и служащих отеля, прямо как были – в неглиже, сверкающих лысинами и голыми грудями, – вытряхнули на Вандомскую площадь, словно консервированный суп-пюре из банки. Неумолимая деловитая собранность, свойственная всему персоналу «Ритца», оказалась всего лишь непрочной магической иллюзией, действующей, пока сотрудники физически находятся внутри отеля. А под ночным небом они вмиг, словно заколдованная тыква, обратились в обычных людей, дрожащих от холода и хлюпающих носами на ветру. Папа, конечно, с восторгом наблюдал эту драматическую интерлюдию. «Нас, наверное, по телевизору покажут, в новостях», – радовался он, пока мы ждали пожарных, стоя рядом с белым как мел коридорным в переливчатой шелковой пижаме горохового цвета. И тут я увидела Ханну. Она была намного старше, все еще стройная, но уже заметно увядшая. Рукава ее пижамы были закатаны, словно у водителя грузовика. Она спросила: – Что происходит? – Э-э… – сказал перепуганный коридорный. – Je ne sais pas, madame. – Что значит tu ne sais pas? – Je ne sais pas.[351] – А кто-нибудь знает? Или все вы тут сидите, как лягушки на листьях кувшинки? (К папиному нескрываемому разочарованию, тревога оказалась ложной – просто неполадки с электричеством. Наутро – это было наше последнее утро в отеле – мы с папой, проснувшись, обнаружили в номере бесплатный завтрак и карточку, отпечатанную изящным золотым шрифтом, с извинениями за причиненные неудобства.) Ветреным вечером двадцать шестого декабря мы попрощались с отелем и повезли чемоданы через весь город к Ром-бабе, в необъятную квартиру, занимающую два верхних этажа каменного дома семнадцатого века на острове Святого Людовика. – Неплохо, м-м? – сказал Серво. – Да-а, девочкам нравилось в этом сарае, пока они росли. Все их французские друзья-подружки рвались в гости по выходным, просто отбою не было. Как вам Париж, м-м? – Невероя… – Электра не любит Париж. Ей больше нравится Монте-Карло, и она права. Нам, парижанам, не продохнуть от туристов, а Монте-Карло – заповедник, туда можно попасть, только если у тебя… сколько? Один, два миллиона? Сегодня все утро проговорил с Электрой по телефону. Она мне позвонила. «Папа! – говорит. – Меня приглашают на работу в посольство». Сколько деньжищ обещают платить, я чуть со стула не упал. Девятнадцать лет всего, она перескочила через три класса. В Йеле ее обожают. Психею тоже. Она в этом году поступила, а ее на подиум зазывают – летом попробовала себя топ-моделью. Заработала столько, что весь Манхэттен можно скупить на корню, а этот, как его, который нижнее белье? Кельвин Кляйн. Влюбился без памяти. В девять лет она писала сочинения, как Бальзак. Учителя плакали, когда читали. Постоянно мне твердили, что она – поэт. А поэтами не становятся, понимаете, поэтами рождаются! Говорят, настоящий поэт появляется всего раз… как это? М-м? Раз в столетие! Доктор Майкл Серво Куропулос был смуглый грек, обладающий неиссякаемым запасом разных историй, мнений обо всем на свете, а также подбородков. Лет под семьдесят, лишний вес, курчавые, как у барашка, белоснежные волосы и тускло-карие глаза, непрерывно перебегающие с одного предмета на другой, словно пара катящихся игральных кубиков. Он постоянно потел и страдал своеобразным тиком: то и дело хлопал себя ладонью по груди, а потом растирал это место круговыми движениями. Каждую реплику заканчивал утробным «м-м», а разговоры, не затрагивающие его семью, воспринимал как зараженные термитами здания, подлежащие немедленному сносу посредством очередной оды Электре или Психее. Двигался очень быстро, несмотря на хромоту и деревянную трость, которая, будучи прислоненной к прилавку, пока ее владелец заказывает un pain au chocolat[352], с грохотом падала на пол, иногда при этом больно стукая по ногам других посетителей («М-м? Ай-яй-яй, excusez-moi!»).[353] – Он всегда хромал, – сказал папа. – Еще когда мы учились в Гарварде. Как выяснилось, он еще и не любил фотографироваться. Когда я в первый раз вытащила из рюкзака «мыльницу», доктор Куропулос прикрыл лицо рукой и наотрез отказался ее убрать. – М-м… Не надо, я плохо получаюсь на фотографиях. В другой раз он сбежал в туалет на целых десять минут. – Прошу меня простить! Жаль прерывать фотосессию, но зов природы, знаете ли… На третий раз он пустил в ход затрепанную байку о масаях – ее часто поминают, когда хотят показать свою образованность по части первобытных верований. – Масаи говорят, фотографирование похищает душу. Не хочу рисковать! (Между прочим, сведения безнадежно устарели. Папа одно время жил в Великой рифтовой долине и говорит, за пять долларов практически любой представитель народа масаи младше семидесяти пяти позволит похищать его душу, сколько тебе заблагорассудится.) Я спросила папу, откуда такая странность. – Не знаю, но не удивлюсь, если за ним охотится налоговая служба. Невозможно было себе представить, чтобы папа добровольно согласился провести с этим человеком пять минут, а не то что шесть дней. Никакой дружбы тут не было и в помине. По-моему, они друг друга терпеть не могли.