О чем знает ветер
Часть 15 из 63 Информация о книге
– Нет! – Я спрятала лицо в рыжей макушке Оэна. – Ты не любишь собак?! – Ну что ты! Конечно, люблю. Надо же, как испугался, что разочаруется во мне! Я улыбнулась сквозь слезы. – Мама, если бы Сетанта не убил собаку, она бы его загрызла! – продолжал Оэн, уверенный насчет причины моего огорчения. – Док говорит, убийство – это очень плохо, а я думаю, иногда по-другому никак нельзя. Томас повернул голову. На мгновение молния высветила висок, скулу, впалую щеку – и погасла, сделав мрак еще кромешнее. – Оэн, где ты только таких идей понабрался! – упрекнул Томас. – Док, а ведь ты сам будто пес! Ты нас охраняешь! – воскликнул Оэн, нимало не смутившись. – Зато ты ну точно Финн. Все-то тебе надо знать, – фыркнул Томас. – Был бы я Финном, у меня и палец был бы волшебный! – Оэн выставил вперед ладошки, загнул все пальчики, кроме больших, и принялся внимательно их изучать. – Верь мне, Оэн, у тебя будут волшебные пальцы. Причем все десять. Ты станешь лечить людей, совсем как наш Док. – Я говорила тихо-тихо, а сама удивлялась: уже часа три ночи, не меньше, но Оэн не выказывает признаков сонливости. Почему он так возбужден? Не вредно ли это ребенку? Я взяла его ручки в свои, мягко вытянула вдоль тела, поправила подушку под рыжей головкой. – Спать давно пора, – произнес Томас. – Мама, а ты споешь мне песенку? – Оэн смотрел с мольбой. – Нет, петь я не буду. Лучше я тебе стихотворение прочту. Стихи, Оэн, – они вроде песен. Ну-ка, закрывай глазки. Стихотворение длинное, почти как сказка. – Ура! – Оэн захлопал в ладошки. – Так не пойдет. Никаких хлопков. Никаких разговоров. И глазки должны быть закрыты, хорошо? Оэн наконец-то закрыл глаза. – Тебе удобно? – спросила я. – Да, – прошептал Оэн, зажмурившись покрепче. Я начала приглушенным, торжественным тоном: Лишь бекасиный крик пронзит Осенний сумрачный зенит, Встают они передо мной — Байле, красавец молодой, Прозваньем «Сладкие уста», И светлоликая Айллин, Что, как роса, была чиста. Я декламировала размеренно и торжественно, держалась убаюкивающего ритма. Взрослый Оэн всегда отлично засыпал под «Байле и Айллин»; маленький Оэн тоже стал посапывать гораздо раньше, чем я добралась до заключительной строфы. Увидев, что поэма произвела свое действие, я замолчала. Пусть история влюбленных растает, сойдет на нет – неозвученная, незавершенная. Томас резко повернулся ко мне. – Это не конец, Энн. – Знаю. Просто Оэн уснул. – Мне бы хотелось дослушать до конца, – еле внятно попросил Томас. – На чем я остановилась? – «Сквозь изваяний грозный строй / Бредут они, рука с рукой, / И от желания дрожат. / И главный страж отводит взгляд», – без запинки процитировал Томас. То обстоятельство, что он говорил приглушенным голосом, лишь добавило эротичности бессмертным словам, и я с готовностью подхватила нить повествования – пусть поэма, нашептанная в темноте, в грозовую ночь, станет благодарностью за мое спасение. – «Пред ними ж – медленный поток / Кисельных вод; он, как венок, / Вокруг чела земного лёг…» – Я продолжала всё тише, всё отчетливее, ибо повествование стремилось к финалу, а последние строки всегда вызывали во мне особый трепет. Зачем, бекас, дразнить зенит? Кто из любовников не мнит, От собственной души таясь, Что и свою овеет связь Бессмертьем, кое обрели Те двое на краю земли? – Бессмертьем, кое обрели / Те двое на краю земли… – эхом отозвался Томас. В комнате разлилось мерцание, которое всегда оставляет по себе хорошая история. Закрыв глаза, я слушала, как посапывает во сне маленький Оэн, а сама едва дышала, боясь спугнуть восхитительный миг. – Энн, ты так и не открыла Оэну причины своих слез. Наскоро прокрутив варианты ответов, я остановилась на самом безобидном, наипростейшем объяснении моих сложносочиненных эмоций. – Ирландские легенды я слышала от дедушки. История о том, как Сетанта сразил свирепого пса, произвела на меня особенно глубокое впечатление. Сегодня я рассказала ее Оэну, он же когда-нибудь расскажет про Сетанту своей внучке. Только и всего. «Ну да, я тебе рассказывал. А ты – мне. И снова расскажешь. Один только ветер знает, кто первый начал». Уже светало, силуэт Томаса в оконном прямоугольнике стал четче. По напряженной позе я поняла: Томас ждет. Мое объяснение его не убедило. – Вот я здесь лежу, выздоравливаю, мой Оэн обнимает меня, такой славный, такой родной. Поэтому я расплакалась. Поняла вдруг, какое это счастье. Неуклюже вышло. Я тосковала по другому, взрослому Оэну. Я тосковала по уюту прежней, налаженной жизни. Меня терзал страх. Но кое в чем я все-таки не сфальшивила. В моей душе было место для любви к маленькому мальчику и для благодарности к мужчине, который охранял меня ночь напролет. Томас покачал головой. – Хочешь сказать, ты плакала от счастья? – В последнее время у меня глаза на мокром месте. Но сегодня… сегодня слезы действительно были вызваны радостью и умилением. – В последнее время, – наставительно заговорил Томас, – у ирландцев мало причин для радости. – Моя причина – Оэн, – выдала я, удовлетворенная истинностью заявления. Томас молчал долго – так долго, что глаза у меня начали слипаться. Я даже задремала. Сон живо отлетел, спугнутый шепотом Томаса: – Как ты изменилась, Энн. Тебя просто не узнать. Сердце от этих слов затрепетало беззащитной птичкой. Сон уже не вернулся, а Томас не ушел. Дежурил, пока совсем не рассвело, не спускал глаз с пустой аллеи, высматривая опасность, которая так и не материализовалась. Когда солнце позолотило дубовые стволы, Томас подхватил сонного, разнеженного моими объятиями Оэна, устроил его головку у себя на плече. Оттененная белизной рубашки, головка казалась огненной. Одна ручонка сразу и привычно обхватила Томаса за шею, другая свесилась, шокировав меня беззащитностью. – Отнесу его в детскую, а то Бриджид скоро встанет. Упаси Бог, хватится. Незачем ей знать про наши бдения. Поспи, Энн. По крайней мере, попытайся уснуть. – Томас от усталости еле языком ворочал. – Полагаю, черно-пегие нам пока не грозят. * * * Мне снилось, что надо мной, подобно птицам, кружат листы бумаги. Я их ловила, размахивая руками. Схватив один лист, прижимала к груди, но, когда пыталась прочесть написанное, он неминуемо вырывался – уже навсегда. Всё происходило на озере: я выуживала белые клочья из воды, суетилась, понимая, что слова, так мною и не прочитанные, будут размыты. Озерная рябь, пульсируя у берега, подгоняла ко мне мои сокровища, дразнила: ну бери же, лови – чтобы захлестнуть, утопить очередной лист. Сон этот я видела не впервые. Раньше полагала, ноги у него растут из моего почти патологического стремления обессмертить события – хотя бы на бумаге. Но в этот раз я проснулась от бешеного сердцебиения, резко села в постели. Потому что я вспомнила. Листы были из дневника – того самого, в котором Томас Смит умолял свою возлюбленную не глядеть на ртутную гладь коварного Лох-Гилла. Дневник сейчас, вероятнее всего, на озерном дне. Заодно со старинной фотографией Гарва-Глейб, заодно с сумкой, где осталась урна из-под праха. Потрясенная собственной недальновидностью, даже глупостью, я снова упала на подушку. В этом дневнике была жизнь Томаса Смита – почему, зачем я потащила дневник с собой? Я его, можно сказать, сама уничтожила. В масштабах Вселенной мы и так стеклянная пыль. Мы многочисленны и неотличимы друг от друга, словно песчинки на морском берегу. Рождаемся, живем, умираем – цикл повторяется тысячелетиями. Умирая, мы попросту исчезаем. Через два-три поколения о нас никто не вспомнит, словно нас никогда и не было. Оттенок глаз и вектор страстей, спиравших нам дыхание, – всё забудется уже нашими ближайшими потомками. От нас останутся только замшелые могильные камни, да и те постепенно уйдут в землю. И тогда что? Ни-че-го. Я, лишившись одной жизни, обрела другую, но дневник Томаса потерян безвозвратно. А с ним, значит, канет в небытие и сам Томас Смит – его старомодный почерк с наклоном, его лаконичный стиль, его надежды, его страхи. Его жизнь. Всё уйдет, исчезнет, причем по моей вине. 19 марта 1919 г. Великая война завершилась, но война в Ирландии только начинается. Перемирие заключили 11 ноября; предполагается, что оно положит конец кровопролитию и страху перед рекрутскими наборами. Однако более двухсот тысяч ирландских парней сражались на Континенте по собственной воле[25], и тридцать пять тысяч никогда не вернутся домой. Они пали за страну, которая не признает прав Ирландии на самоопределение.