О чем знает ветер
Часть 35 из 63 Информация о книге
– Насколько я помню, у Энн глаза были зеленые, как трава. Твои глаза холоднее оттенком – они похожи на волну морскую. И зубы у тебя гораздо более ровные, – прошептал Томас. Еще бы. У моей прабабушки точно денег не было на такую роскошь, как брекеты; может, и сами брекеты тогда еще не изобрели, даже для богатых. Томас всё глядел на мой рот, вдруг пальцем коснулся верхней губы – и отдернул руку. После изрядной паузы он заговорил глухо, как человек, вынужденный признать очевидное, но причиняющее боль обстоятельство. – У тебя между верхних передних зубов был зазор. Что его больше нет, я заметил, когда помогал тебе умываться. Помню, ты сквозь этот зазор всякие мелодии насвистывала. Шутила, мол, это твой единственный музыкальный талант. Я коротко рассмеялась, таким образом частично выпустив пар. – Сам видишь, что мои зубы не годятся для художественного свиста. Произнесено было с небрежностью, словно о незначительной детали. На самом деле, когда Томас сказал про зазор, у меня дыхание перехватило. – Смеешься ты по-прежнему. Точь-в-точь как Оэн. Но теперь в тебе появилась твердость Деклана. Это что-то сверхъестественное, это жуть наводит. Впечатление, будто вернулась не только Энн, а еще и Деклан. Они оба – в тебе, понимаешь? – Я-то понимаю. А вот до тебя всё никак не дойдет. Его лицо исказилось – видимо, количество невероятностей превысило некий лимит, впрочем, Томас продолжал говорить едва слышным шепотом, будто и не ко мне обращался: – Ты очень, очень похожа на прежнюю Энн. – Впервые проведя вслух границу между нами, Томас поежился. – Ни на первый взгляд, ни на второй различий не заметить. Но вот одно из них: прежняя Энн была… гораздо ярче. Томас, кажется, употребил это слово потому, что не нашел более подходящего. Я почувствовала, что густо краснею. – А я, выходит, мышь серая? – Кто-кто? Он рассмеялся, будто от удачной шутки. Напряжение его как рукой сняло. Во мне закипела обида. Я всегда считала себя яркой личностью и вдобавок знала, что красива. – Я не о внешних данных, – принялся объяснять Томас. – Я имел в виду, что прежняя Энн очень походила на алмаз резкой огранки – сверкающий и острый. В ней не было благословенной тишины, которая есть в тебе. Темперамент, напор, непримиримость – вот ее черты. В прежней Энн пылала вечная жажда. Мадонна освободительной борьбы, прежняя Энн, как бы это сказать… отпугивала. Утомляла. Возможно, она сознательно поддерживала в себе огонь. Ты и впрямь другая. Твоя мягкость восхитительна. Мягкие волосы, мягкий взор, грудной голос, нежная улыбка – как не хватает этого в нынешней Ирландии! Вот и объяснение, почему Оэн сразу тебя принял и настолько к тебе привязался. Ах вот он о чем! Обида живо улеглась. Совсем другое чувство сменило ее. – Ты отлично вписалась. Говоришь с мурлыкающим акцентом, как и все мы. Как прежняя Энн. Только иногда выходишь из роли. Ляпнешь какое-нибудь словечко – и в тебе проглядывает другая женщина. Та, из будущего. Которой ты себя называешь. – Которой я себя называю, – эхом повторила я. Мне-то казалось, стадия полного неверия уже пройдена. Как бы не так. – Можешь сколько угодно сомневаться, Томас, а факт остается фактом. Сделай над собой усилие, пожалуйста, притворись, что веришь мне. Обращайся со мной как с женщиной из будущего. Ты ведь уже убедился, что мне многое известно о грядущих событиях и почти ничего – о якобы моем прошлом. А назвать такое состояние можно хоть безумием, хоть ложью, хоть болезнью. Суть остается прежней. Я – не Энн Финнеган Галлахер. Ты сам это понял. В глубине души ты давно знал. Я представления не имею, как зовут соседей и владельца магазина в Слайго, я не привыкла заплетать волосы и прицеплять к кошмарному корсажу не менее кошмарные чулки. Женщины твоего времени поголовно разбираются в кулинарии и сами себе шьют – я отродясь к плите не подходила и иголку с ниткой в руки не брала. Я не стряпаю, не шью и риверданс[43] не отплясываю! – Выговорившись, я оттянула пальцем корсетную резинку, отпустила – и получила щелчок по бедру. Несколько бесконечных мгновений Томас таращился на меня – и вдруг его губы стали кривиться. Он прикрыл рот рукой, он делал неимоверные усилия, чтобы совладать с эмоциями, но смех прорвался, и его было уже не остановить. – Риверданс? – переспросил Томас, икая. – Это еще что за зверь? – Ну как же! Ирландский народный танец. Тебе ли не знать? Я вытянула руки по швам и принялась неловко подпрыгивать, сбиваясь с ритма и взбрыкивая по-козьи. Томас прыснул, повторил слово «риверданс», упер руки в бока и продемонстрировал, какова настоящая ирландская чечетка. Он двигался без малейших усилий; он, не в ущерб танцу, смеялся над моими потугами повторять за ним. Он был великолепен. Словно под звуки одному ему слышных скрипок, Томас, держа ритм, выскочил обратно на дорогу и пустился плясать в сторону Гарва-Глейб. Тучи наконец-то прорвало. Ливень смыл с доктора Смита угрюмость и неверие, ливень выпустил Сумасшедшего Тома. Секунда – и мы перенеслись в Дублин, в кресло-качалку, в тот вечер, когда мои немыслимые признания не позволили случиться близости между нами. * * * В дом мы не пошли. Там нас встретили бы минимум четверо О'Тулов плюс Бриджид. Нет, Томас резко свернул к амбару, где чудесно пахло свежим сеном, где фыркала кобыла и тоненько ржал жеребенок. Заложив двери засовом, Томас прижал меня к стене, его рот оказался у моего уха. – Если ты безумна, то и я таков. Я – Том Мозги-Набекрень, а ты будь моей Безумной Джейн. Даром что пульс мой зашкаливал, а пальцы уже ворошили Томасову шевелюру, я не могла не улыбнуться этой аналогии с героями стихов Йейтса[44]. – Мне действительно крышу снесло, – шептал Томас. – Весь последний месяц я медленно, но верно сходил с ума! – Неровное дыхание щекотало мне ухо, колыхало прядь волос. – Я запутался. Не представляю, во что это выльется. Дальше завтрашнего дня не заглядываю, ну или, по крайней мере, дальше следующей недели. Не могу отделаться от мысли, что ты – вдова Деклана, а значит, я не должен желать тебя. – Я не она, Томас. Признание лилось горячечным речитативом, готовым прерваться на моих губах, и я отвернулась – я ведь должна была дослушать. Губы обожгли мою щеку. – Не представляю, где ты пропадала и куда можешь исчезнуть. Но мне страшно за тебя. И за себя, и за Оэна. Только слово скажи – я отойду. Стану тем, кем ты хочешь меня видеть. А когда ты исчезнешь… ЕСЛИ ты исчезнешь – постараюсь всё объяснить Оэну. Я прильнула ртом к его шее, захватила губами складочку кожи. Пусть останется моя метка – вот здесь, возле уха, возле этой вот, с усилием пульсирующей жилки. Я упиралась Томасу в грудь, я будто держала его сердце в горсти. И в моем собственном сердце выкристаллизовалось наконец-то истинное мое стремление. Выбор был сделан. Я решила: забуду глядеть на водную гладь. И шагнула в прошлое, которому суждено было стать моим будущим. Томас взял мое лицо в ладони, развернул к себе и приник к моему рту. Движение получилось слишком резкое, я даже слегка ударилась затылком о стену. Ноги подкосились, и я, пробалансировав долю секунды на пятках, буквально повисла на Томасе. Я буквально вжалась в него. Затем начался урок танца, только плясали наши уста. Кончики языков вели исследование и трепетали, когда удавалось высечь щекотную искру. И вот огонь запылал, и Томас оторвался от моего рта, и скользнул губами к впадинке у основания шеи. Прежде чем встать на колени, он прижался щекой к ключице, которую открывал вырез блузки. И вот Томас на полу, коленопреклоненный, и ладони его держат мои бедра с той же требовательностью, с какой еще недавно держали мою голову. Дыхание увлажнило мою юбку, поцелуи через ткань вызвали отклик в самом потайном местечке, заставили спираль телесной раковины развернуться, ответить шепотом, как прибой, изголодавшийся по выступам утеса. Я издала звук, который долго еще звенел в ушах; я взмолилась о бесконечности и завершении разом. И Томас внял. Не помню, как оказалась на полу, помню только, что падения не было, а были прикосновения – к бедрам, к грудной клетке, к крестцу; был плавный переход из вертикального состояния в горизонтальное. Параллельно моему телу, опрокинутому навзничь, находился мой возлюбленный. Его рука комкала пену нижней юбки, я же, запустив пальцы ему в волосы, подставляла рот, язык, лоно – всё, что имела, – в приступе стихийной щедрости. Потом были ритмичные, опять же как в танце, движения – да-да-да, так-так-так. Потом мои берега принимали прилив озерных волн – на диво теплых, восхитительно упругих. Откатывая, волны забирали разум по песчинке, по камушку, оставляя только жажду, и возвращались, неизменно возвращались – еще туже, еще теплее. Мой рот не помнил, как целуют, сердце не помнило, когда нужно биться, легкие не помнили, зачем им дышать. Томас помнил всё. Он вдыхал в меня жизнь при каждом плавном рывке, убеждал сердце биться в унисон с его сердцем, заново учил мои губы шептать: «Милый, милый». В последний миг, перед последним приливом, его рука потянулась к моим волосам, когда же отхлынуло, я осталась на песке – выжившая, вспомнившая всё. 1 октября 1921 г. Я часто задаюсь вопросом: были бы мы, ирландцы, таковы, каковы мы есть, если бы британцы проявили к нам чуточку гуманизма? Если бы их действия в отношении нас отмечал элементарный здравый смысл? Если бы нам позволили жить по-человечески? Нас ведь лишили всех прав до единого, само название нашей нации стало синонимом к слову «отребье». На Ирландию пытались напялить ярмо, как на вола, – она не согнула шею. Со времен Кромвеля мы находимся под пятой Британии, но остаемся ирландцами. Наш язык запрещен – мы говорим на нем. Нашу религию попирают – мы от нее не отрекаемся. Пока остальной мир переживает нечто вроде реформации, предавая католическую веру ради так называемой новой мысли и в угоду науке, мы стоим на своем. Зачем такое упрямство? Затем, что отречение означало бы страшное: победу британцев. Британцы говорят: «Вам нельзя быть католиками». Дудки, отвечаем мы. Ибо в природе человеческой – желать запретного и запрещаемого, рваться сердцем к заведомо недоступному. Мы слабее физически, и в нашем случае единственная форма протеста – это сохранение самобытности, нашего ирландского «Я». Параллель годится и для Энн. Отказываясь признать себя вдовой Деклана Галлахера, Энн бунтует единственным возможным для нее способом. Целый месяц я пребывал в состоянии конфликта с собственными сердцем и разумом, точнее, с Энн, даром что ни слова не говорил. Я взывал к Энн мысленно, я умолял ее, упрашивал, убеждал, она же упорствовала в своей абсурдной версии. Стоило сказать себе: «Томас, эта женщина не может стать и не станет твоей», как вскипела ирландская кровь, для которой каждое «нет» – лишь повод переиначить его в «да». Не успел я примириться с судьбой, как она вздумала отнять мою Энн. Или же судьба наконец-то сорвала пелену с моих глаз. Вот как всё было. Энн и Оэн играли на озерном берегу – Бриджид удар бы хватил, вздумай она лично идти к Лох-Гиллу звать обоих на ужин, – к счастью, вместо Бриджид пошел я. Энн расшалилась – подбегала к самой воде, поднимая юбки, и отскакивала, когда волна, в этот час тугая от морского прилива, грозила промочить ей ботинки. Я медлил спускаться на берег, я любовался Энн – ее резвостью, чаячьей белизной ее лодыжек на фоне серо-зеленой воды. Я длил очарование, растягивал сладостную сердечную тоску. Лучи хмурого заката выхватывали то огненную макушку Оэна, то непокорный черный локон Энн, когда она, обнявшись с Оэном, как в танце, кружилась, взбрыкивая по-жеребячьи в восхитительном детском веселье. Оэн держал большой ярко-красный мяч – подарок О'Тулов ко дню рождения; внезапно он споткнулся и упал, оцарапав голые коленки о гравий. Мяч при этом выскользнул и покатился в воду. Оэн заплакал, Энн живо подхватила его. Я вышел из транса и поспешил к озеру. Оказалось, Оэн плакал не от боли – он боялся за судьбу мяча, уносимого волнами. Энн поняла. Усадив мальчика подальше от воды, она метнулась спасать мяч. Она вбежала в воду по колено, придерживая юбки. Бесполезная предосторожность – всё равно юбки намокли бы, ведь Энн не сумела бы достать мяч одной рукой. Я это сразу сообразил, мне-то сверху было лучше видно, как покачивается на воде, будто дразня, ярко-красное пятно. Энн сделала шажок вперед – мяч отдалился на пару дюймов. Еще шажок, еще, еще. Необъяснимый ужас охватил меня. Я пустился бежать, я кричал Энн, чтобы выходила на берег: невелика ценность – какой-то мяч. Энн либо не слышала, либо не слушала. Зашла в воду по пояс, отпустила юбки, продолжала движение, тщетно тянулась за мячом. Неестественно яркий в сумерках, он вертелся, подпрыгивал, ускользал. Я был еще слишком далеко. При моем последнем: «Энн, вернись!» – произнесенном на выдохе из-за мистического страха, ее фигурка вдруг стала нечеткой: белое платье – клочок тумана, черные волосы – тень предвечерняя. Я будто смотрел сквозь мутное стекло, на моих глазах мираж растворялся в пространстве. Пронзительно, по-птичьи закричал Оэн. Я бросился в воду, поплыл к мутному пятнышку; мне казалось, я продолжаю взывать: «Энн, вернись!» Проклятый мяч стремился к горизонту, его цвет вызывал ассоциации с закатным солнцем, которое вот-вот канет за край земли. В несколько взмахов я достиг места, где начала растворяться Энн, где мои глаза еще различали неясный силуэт, но мои руки схватили пустоту. Я провыл ее имя и нырнул, и тут-то мне удалось нашарить нечто, похожее на мокрую ткань. Я стиснул пальцы. Я цеплялся за этот клочок, словно сам тонул, а в нем была единственная надежда на спасение. Наконец, в моих руках материализовалось платье целиком. Одно – без той, что его носила. Я не различал берега, не видел границы между водой и небом. Зыбкое озерное дно качалось подо мной, белая масса не то платья, не то тумана спеленала меня, обездвижила. Я осязал Энн – вот изгиб спины, вот лодыжка, – но не видел ее. Не беда, главное – она теперь у меня в руках. Не выпуская драгоценной добычи, я двинулся к берегу, на отчаянные, душераздирающие, как вой сирены, крики Оэна. И вдруг Энн еле слышно позвала меня по имени – и туман стал рассеиваться, проглянул берег. Через мгновение я увидел Энн – всю, целиком. Я подхватил ее на руки, стараясь держать повыше, подальше от щупалец Лох-Гилла и тисков Времени. И вот мы, два сцепленных намертво тела, рухнули на мелкий гравий, Оэн бросился к нам и приник к Энн, что сама приникла к моей груди. – Мама, где ты была? Куда ты ушла? Ты меня бросила, и Док тоже! Почему вы меня бросили? – рыдал Оэн. – Тише, тише, – успокаивала Энн. – Мы живы. Мы с тобой. У нее духу не хватало отрицать виденное Оэном. Потом мы лежали – мокрые, измученные, тяжко дышащие, бормотали друг другу «всё хорошо» и прочую чушь. Постепенно чувство реальности вернулось к нам, сердцебиение унялось. Оэн вдруг резко сел и с детской непосредственностью выкрикнул: «Смотрите, мячик! Мой мячик!» Действительно, красный шар как ни в чем не бывало покачивался у самой кромки воды. Озеро теперь будто выталкивало его на берег. Оэн вскочил, освободив нас от необходимости как-то объясняться. Он живо спустился к воде, подхватил свое сокровище, но к нам не вернулся, а побежал к дому, вспомнив про ужин. Бриджид, очевидно, раздраженная нашим опозданием в столовую, уже маячила за деревьями. Но пришлось ей подождать еще немного. – Ты вошла в воду и стала… расплываться, как отражение в старинном мутном зеркале, – прошептал я. – Энн, я понял, что ты вот-вот исчезнешь. Покинешь меня. Что больше я тебя не увижу. Вот какими словами я заговорил, я будто примкнул к мятежной Энн. Лицо ее было бледно и печально; в моих глазах она искала пресловутый свет, что исходит от неофитов. Свое обращение в новую веру я подтвердил полувопросом: – Ты ведь не Энн Финнеган, правда? – Конечно, правда, Томас. – Энн тряхнула головой, пригвоздила меня к месту взглядом. – Я – другая женщина. Энн Финнеган Галлахер была моей прабабкой. Я нахожусь в другом времени и в другой стране. Бесконечно далеко от дома. – Господи! Девочка моя, прости! Прости меня, Фому неверующего! Я поцеловал ее в лоб. С волос текла вода, и мои губы заскользили по следам тонких солоноватых струек. Я вбирал ртом лох-гилльскую влагу, а вскоре стал вбирать влагу ее уст. Я прикладывался к ней, как к святыне, терзаемый опасением нарушить некое равновесие, повредить оболочку моей возлюбленной – бумажной куклы, едва не размокшей насмерть. Т. С. Глава 17 Грозная красота Каждому – свой толчок Для прозренья. И вот, Осторожный сверчок, Он тоже – преображён: Грозная красота Встала из пенных пелён.