Одинокий пишущий человек
Часть 39 из 44 Информация о книге
«Представьте, Надь: как раз остались у меня эти две тыщи и… надо же – четыреста, но пять-де-сят». «Я вам добавлю десятку», – говорит Надя и лезет в сумку за кошельком. И тут я нащупала в перчатке что-то твёрдое. «Стойте-ка!» Вытряхиваю – недостающая десятка! Тут даже продавщица восхитилась: «Ну надо же, копеечка в копеечку! Как по заказу!» Дома, разбирая чемодан, я вытащила моего босого Ангела-отрока, расправила его белые одежды, мягкие льняные волосы разгладила… Куда ж мне тебя посадить, милый ты мой? Вдруг за шиворотом его рясы нащупала и вытянула привязанную за нитку крошечную такую картонную створку. А в ней мелко-мелко – попробуй разбери без очков! – вот что было написано: В земные страсти вовлечённый, я знаю, что из тьмы на свет шагнёт однажды ангел чёрный и крикнет, что спасенья нет. Но, простодушный и несмелый, прекрасный, как благая весть, идущий следом ангел белый прошепчет, что спасенье есть! (Булат Окуджава) И все мои ангелы доныне со мной – стоят, висят, летят, сидят… по всему дому. И карточка та, Лидии Мессинг, у меня хранится, как и многое другое. Я вообще собираю разную памятную мелочовку и всегда готова ринуться в развалы прошлого, где среди потёртых кошельков, старых ламп и продавленных кресел бродят тени и судьбы позабытых людей, жаждущих воплотиться в литературных героев. Иногда представляю себя сидящей на высоченном холме собранного хлама – великую старьёвщицу собственной жизни. Ну что ж: мне по профессии невозможно оставаться «закрытой» для какой-либо темы. Это расточительно и неразумно; никогда не стоит перекрывать приток воздуха в закостенелую форму «реалистического» сюжета. Даже если от этого сквознячка попахивает серой. И потому я готова слушать любого безумца, любого гадателя, медиума, астролога и звездочёта, толкователя снов, вдохновителя новых крестовых походов, сочинителя новых евангелий – пусть это не более чем евангелие от таксиста. Глава одиннадцатая Евангелие от таксиста Где ты, там и мир – узкий круг, в котором живёшь, познаёшь и действуешь; остальное – туман. Томас Манн – Д.И, вы регулярно летаете по небу и крупным планом появляетесь в Москве и окрестностях – «Рубина наезжает!» – но обитаете и творите в селе под Иерусалимом. Каково это – жить, писать, любить на два дома? И как считаете, если бы вы не уехали в Израиль, а продолжили писать книги, живя в России, вам удалось бы добиться такого успеха? В одном из интервью вы обмолвились, что израильская жизнь подарила вам чувство свободы и мужества – брать на себя любой вес, любые трудности. Россия с её «совковым менталитетом» оказалась неподходящим для писателя местом? – Ну что вы! В России есть всё, что писателю необходимо: люди, природа, целый вагон проблем и невыносимостей, океан неиссякаемых страстей. В России писали и пишут сотни талантливых писателей. Но существует такая штука – судьба; каждый сражается с ней в одиночку, и по итогам этого сражения не на жизнь, а на смерть получает свой надел: пространство бытия и творчества. Раскрыть глаза и видеть! …Вообще, я раздражаюсь, когда слышу о «совковом менталитете» моих российских читателей, моих людей. Понятия не имею и никогда не могу сформулировать – что такое эти пресловутые «совок» и «совковая ментальность». За годы жизни в Ташкенте, а потом и в Москве я встречалась, дружила, соседствовала, любила самых разных людей. У каждого из них свои недостатки и свои достоинства, иногда странноватые или совсем уже дикие вкусы и привычки. И я готова вспоминать и рассказывать, писать о каждом из них книгу – я их всех люблю! Когда писатель перестаёт воспринимать человека как бездонный и неизведанный мир и, говоря о нём, употребляет какие-то клише – такому писателю очень скоро настанет капут. Нет! Раскрыть, даже вытаращить глаза, наставить по-собачьи уши, смотреть вокруг, как стрекозы смотрят – панорамным обзором. И слушать, слушать… И слышать! Я не слишком раздумываю, что бы со мной случилось, если бы… Что случилось, то и случилось. Двадцатый век крепко научил русскую литературу не отказываться ни от тюрьмы, ни от сумы, читай – эмиграции. Не думаю, что, останься я, потерялась бы на поле российской словесности. С чего это? Спилась бы, что ли? Ни черта: сидела бы у себя на Милашенкова, писала бы о разном-всяком. Ну о другом разном-всяком. Ну может, поменяла бы свою хрущобу на что-то попросторнее, а то всю жизнь как сирота-приёмыш у дальней родни – как вспомнишь, так вздрогнешь: роман «На Верхней Масловке» и повесть «Двойная фамилия» писала в блокнотах на коленке, когда выходила гулять с новорождённой дочерью. С другой же стороны глянуть – красота: весенний Ботанический сад, на высохшем асфальте – ажурная тень от ветвей платана, в облаках пружинит солнце, дочка спит в коляске, я знай себе строчу – разве не счастье? Как вспомнишь, так к самому сердцу подкатит. У меня в нашей хрущобе идеальное было творческое уединение в совмещённом санузле: ставишь пишмашинку на стиральную машину, на унитаз – фанерку, на неё – подушку для мягкости. Села, стучи себе весёлым дятлом. Правда, семья то и дело выгоняет тебя по нужде. Творчество, оно – высокая доля, но и отлить же народу требуется. Словом, поменяла бы квартиру, а то всю жизнь ютилась в таких закутках… Нет! Закуток – это он сейчас у меня. Восьмиметровое убежище на случай бомбёжки или газовой атаки – в каждой израильской квартире имеется такая комнатка с могучим металлическим ставнем на окне и с такой же дверью – военная необходимость. Но ведь для каждого писателя творчество до известной степени – военная необходимость? Это мой кабинет – уютный, с настоящим столом, с креслом; Борис даже расцветил окно витражом. Пиши не хочу. А я всегда хочу о чём-нибудь написать. Всё мне кажется, что есть кое-какие темы, мною ещё не затронутые, не проговорённые. Иногда в сомнительную минуту говорю себе: господи, когда ж ты уже заткнёшься? Вот с певцами – всё ясно: голос в подавляющем большинстве певческих судеб истощается и мирно уходит. Балерины, даже фантастически выносливые, совершают в конце концов последнее фуэте и ловят последний летящий на сцену букет. Писателям же свойственно возводить свой невроз, любую болезнь и даже старость в творческое кредо. Нашего брата писателя на пути к полному творческому распаду может остановить только невероятная сила собственной воли и ясность понимания, что путь пройден. Или об этом уже позаботится дядюшка Маразм. Хотя маразм ещё надо в лицо узнать. Глянешь так в зеркало, узришь там маску идиота и думаешь: ничего, это просто карнавал в Венеции, надо про это написать. Хотя о карнавале в Венеции я уже тоже писала. Трудно в конце пути приходится тем писателям, кто всю творческую жизнь пишет только о себе. Разрабатывает, пусть глубоко и плодоносно, жилу собственной жизни. Это не плохо, я не в осуждение. Талантливейший Фазиль Искандер создал свою литературную вселенную из приморского городка, где родился и вырос, и из дедушкиного села в горах Абхазии. Но я ненасытна в заглатывании огромных кусков мира; в творческом отношении я – какая-то бездонная утроба. Мне все интересны, всех жалко, всех бы согрела, всех бы описала, всех бы убила. Это называется плодотворный подход к выбору тем. Казалось бы, подобному типу художника-гаргантюа, при его постоянном поиске новых жизненных ситуаций и экстремальных сюжетных виражей, идеально подошла бы эмиграция – а вот ещё любопытный поворотик темы, экзистенциальный опыт и ля-ля-ля… ну же, пойдём, заглянем туда! Не суйся, дура! Это не рай, не прогулка и не аттракцион кривых зеркал. Это станция для забора крови – между прочим, твоей. Давай-ка, закатывай рукава на обеих руках, позаимствуем у тебя литров пять. «Как?! Как пять?! Но ведь это… вся моя кровь?!» «А ты как думала?» «Я – папа Лёвы Рубинчика!» Когда ныне я попадаю в непривычное место – в шатёр бедуина, или в Версаль, или в музей Франса Хальса на очаровательной улочке голландского Гарлема, – я воспринимаю любую ландшафтную, интерьерную и антуражную новость с невозмутимой готовностью. Мускулатура моего воображения, а заодно понимание того, насколько разнообразен наш земной мир, настолько развиты – после многих моих путешествий, что иногда очень хочется чему-то удивиться. И тогда я вспоминаю девяностый и наше перемещение в край жёлто-пепельных скал. Когда привычное твоё представление о людском жилье и пространстве обитания закатилось куда-то за горизонт, а ты жалобно пыталась понять – это красиво? так правильно? так нужно? это и будет теперь – наша жизнь? Мы никогда не бывали до того за границей, не были тренированы воспринимать другое как просто другое, а не как обвал и ужас. Говорят, так же вышибает дух из диафрагмы падение в ледяную прорубь. Мозг и душа отключаются – им же не место в проруби. Вся надежда на лёгкие. Воздуху, воздуху! Молоти в воде руками-ногами изо всех сил – сильнее, сильнее!.. А потом тебя милостиво вытаскивают за шкирку на обжигающее солнце. Ничего, полежи, обсохни. Кожа твоя начинает гореть, глаза выжжены светом пустыни и слезятся… Ты ни черта не видишь – ни лиц, ни вещей, ни детей, ни саму себя в зеркале. Это и есть эмиграция. Чёртову пропасть страниц я о ней написала. Хватит, надоело! – это то, что мне всегда хочется заявить в первую же минуту на вопрос очередного журналиста. Я вообще терпеть не могу этого газетного, опросного, чиновного безликого слова – разве оно хоть что-нибудь объясняет? Надо придумать другое слово, которое вобрало бы в себя этот обморок, эту смерть, картавый рокот чужой толпы, блеск и шуршание пальм, которых тебе не надо, в Африку мы ехать не договаривались; морскую серебристую шкуру и летний домик на берегу, снять который даже на одну ночь тебе не по карману. Придумать это единое слово, которое вобрало бы в себя унижение бессловесности, инородности, страха не понять; вид чуть подгнивших, но очень дешёвых яблок (грех не взять, но съесть надо быстро, сегодня едим только яблоки!), и ту чудесную тётку, чью квартиру ты убирала по средам. Она была единственной, кто угощал тебя чаем с бутербродом; она подарила почти новую кофту, добавляла деньги за автобус, чего не делал никто – а зачем, их столько понаехало, этих поломоек! И однажды (чёрт тебя дёрнул за язык!) ты проговорилась, что закончила консерваторию. И тогда эта чудная тётка позвонила в компанию по уборке, где хорошие люди подбрасывали тебе выгодную работу, и сказала, что отказывается от твоих услуг: «Нет-нет, она хорошо убирает и ничего не украла. Но я не могу позволить, чтобы полы у меня мыл человек с высшим образованием». Короче, впихнуть бы в одно это слово всё-всё-всё… и забыть его навсегда. Одно слово можно и забыть, правда? Невелика потеря. Ведь всё, что ты хотела написать об эмиграции, ты уже написала – разными словами. Скажем, в повести «Во вратах Твоих» или в романе «Вот идёт Мессия!», куда утрамбовала, как навоз, всё отчаяние, мысли о смерти и другое всяко-разно-забавное… Со мной и сейчас иногда случается здесь всяко-разно-забавное. Встречая гостей в аэропорту, я, чтобы скоротать время, заглядываю в тамошний книжный магазин. И не магазин даже, а книжный закуток. Недавно зашла и увидела целых три мои новые книжки – из свежей серии, оформленной картинами Бориса. Прихватила их с полки – просто поставить дома в книжный шкаф, пополнить коллекцию моих переизданий. Книги в Израиле дорогие. Подхожу к кассе и прошу скидку: я ведь сразу три книжки покупаю. Слышу в ответ: «Нет, на русские книги скидки не предусмотрены, русские и так хорошо покупают». Я улыбаюсь и проникновенно говорю этой смешной девахе: «Понимаешь, дело в том, что это – мои книги». Она подозрительно смотрит на меня и отвечает: «Заплатишь – будут твои». Если вы – писатель, и если у вас по-прежнему глаза вращаются во все стороны, а услышать вы пытаетесь всё и всех вокруг – как подслушивающее шпионское оборудование, – то в газетной работе найдёте много поучительного, смешного и дикого для своих будущих книг. Где ты, там и мир: так уж вышло, что непосредственно от швабры и ведра я взлетела к составлению газетных полос, подбору и редактированию материала. К общению с авторами… На исторической родине бывшие советские пенсионеры – видимо, от шока перемещения в иную реальность, – принялись дружно строчить воспоминания. Почте они не доверяли, редакторам тем более – всегда можно сказать, что пакет с рукописью потерялся. И потому каждый день в офисе редакции – обшарпанной каморке, которую мы снимали на одной из бордельных улиц южного Тель-Авива, – возникал на пороге новый молодой автор с рукописным томом повести о жизни. Молодой автор был, как правило, весьма престарелым человеком. Мы усаживали его, придвигали поближе вентилятор («Добираюсь к вам из Ашдода, жара немыслимая, климат ужасный!»), наливали чай («кофе в моём возрасте вредно!») и ставили тарелку с дешёвым печеньем «Привет» из русского магазина. Печенье покупалось за казённый счёт, и вот не помню, в какую графу мы с Витей вписывали эти расходы. Автор рассказывал нам всю свою жизнь, не подозревая, что просто пересказывает свои написанные воспоминания. Это было очень удобно: можно даже не вынимать из конверта бумажный кирпич и впоследствии, составляя отзыв о книге, сказать, что особо тебя впечатлила сцена с начальником ОТК при запуске новой конвейерной линии. Спустя неделю автор звонил – узнать, собираемся ли мы публиковать его гениальный опус. Я всегда очень хвалила. Очень! Придумать причину, почему газета не может опубликовать пятисотстраничную биографию старшего бухгалтера чулочно-трикотажной фабрики в Чебоксарах, нетрудно. Но это должна быть причина кристальной ясности и ангельской доброты. Всё это я обеспечивала – на черта ж я писатель, в конце концов. Вите этого поручать было нельзя. Он бы обхамил и Мать Терезу. Возможно, Мать Терезу – в первую очередь, чтоб не крутилась под ногами со своим, блядь, милосердием!