Оправдание невиновных
Часть 14 из 34 Информация о книге
Но входить она не стала, даже на крыльцо подниматься не стала. Хозяин на полторы головы выше? Пусть будет выше на две. Главное — глазами с ним не встречаться. Смотреть в сторону. Иначе заготовленные заранее формулировки моментально вылетят из головы: — Вы подозревали, что Витя — не ваш сын? Именно поэтому так на Соню злились? Кащеев молчал. Но ей не нужны были его ответы, ей самой было нужно кое-что ему сказать. — Или даже были уверены? Ваша матушка, к слову, абсолютно уверена, что ее невестка — шалава, и мальчика, разумеется, нагуляла. И соседка ваша явно с ее голоса поет. И вас она тоже в этом убедила? Он молчал. Все с тем же каменным лицом. Что ж, пора было пускать в ход тяжелую артиллерию: — Когда мы тут с вами в прошлый раз беседовали, я, каюсь, стащила несколько зубочисток, которые вы так яростно грызли. Вредная, знаете ли, привычка. Ну и образец Витиной крови у судебных медиков, к счастью, сохранился. Так вот. Про генетическую экспертизу слышали когда-нибудь? — и она замолчала, давая осознать сказанное. Она ведь не соврала, нет! Не сказала впрямую, что отдала ворованную зубочистку на экспертизу — у нее и оснований-то никаких не было, чтоб такую экспертизу запрашивать, и «проба» (зубочистка) была изъята вне всяких процессуальных норм. Нет, Арина просто… создала впечатление. Сказала ничего не значащие слова — пусть сам додумает. Каменные губы, дрогнув, начали приоткрываться. Жутковатое зрелище. Словно памятник зашевелился. И голос из отверстой щели рта был такой же — глухой, каменный, холодный. Тоже как будто памятник заговорил: — Что вам от меня нужно? — От вас? — усмехнулась Арина. — Ничего. Но из-за вас сидит невиновный. — Поделом, — Кащеев произнес это, как выплюнул. — Он мразь. Если бы Сонька… если бы не он… Мразь — это у нас, надо понимать, Гулявкин. Если бы, значит, не он… Безнадежно. Этот… персонаж действительно считает, что виноват кто-то там. Кто угодно, только не он сам. Он же образцовый, он все всегда правильно делает, это все прочие все портят, ведут себя неправильно, не вписываются в его образцовые представления и требования. Додумывать Арина не стала. И разговаривать тоже. Незачем. Молча повернулась и зашагала к калитке, щурясь от яркого, совсем уже весеннего солнца. * * * Мать, конечно, талдычила ему, что Витенька — нагулянный. Он только отмахивался. Чтобы робкая Сонька… да у нее кишка тонка! На нее если попристальнее поглядеть, все как на духу выложит. Давно бы покаялась. Только потом, когда… когда все это случилось, он начал материны слова вспоминать чуть не каждый божий день. Может, она знала что-то? Может, он Соньку не довольно допрашивал? Могло это быть? Могло. Зря он от материнских слов отмахивался. Жить с ней — увольте (да и неправильно это, если взрослый мужик при матери живет), но догадки у нее хватает. Если Витя — чужой, то, значит, все правильно. Значит, высшая справедливость существует. Ничего ведь нет правильного в том, чтоб растить чужое отродье. Он заглянул в боковую темноватую комнатку, где стояла детская кроватка и рядом — узкий топчан, на котором спала Сонька. Когда в ней возникала надобность, он звал ее к себе. Ненадолго. Женщина должна знать свое место. Но сейчас он заглянул не за этим. Сонька сидела, сгорбившись, возле колыбели — баюкала Вику. Вику! В нем опять начала подниматься волна ярости — ему нужен был сын, а эта дура смогла родить только никому не нужную девчонку! Рано он ее в дом пустил, надо было до ночи на коленях у крыльца продержать! Мать все талдычила, что ее вовсе выгнать надо, да чего выгонять, коли другой пока нету? И коли выгонять, то уж с отродьем, зачем ему девчонка? Это мать все воду мутит: подстережет, схватит Вику и — сюда, чтоб Сонька за дверями осталась, чтоб в рыданьях изошла, без ребенка-то. Мать надо уже окоротить немного, что-то много она себе позволять стала. Как будто ее слова что-то значат. Но получается, что значат? Не нынешний гундеж, а те, давние речи про Витеньку. Увидев мужа, Сонька моментально вскочила, встала, как положено: руки свободно вниз, голова опущена, но так, чтобы видеть его лицо. — Говори, ты! — приказал он. — Что, Серафим Федорыч? Я все сделала, убрала, постирала, помыла… — бессмысленно забормотала она. — Да плевать, чего ты там помыла! Говори быстро — Витька чей был? — К-как? — ее голос непристойно сорвался. — Что вы такое… — Не юли! — оборвал он глупые причитания. — С кем Витьку приспала? Чей он был? — Да что вы такое… да я никогда… Он вперился в жену тяжелым немигающим взглядом. Через недолгое время она обмякла, висящие вдоль тела руки как будто еще вытянулись, плечи опустились, голова поникла… ниже… ниже… и Сонька мягко, как куча тряпья, опустилась на пол. Дверь он прикрыл аккуратно, не хлопнув — чтобы Вику не разбудить, не хватало ему сейчас еще детских криков! Детских криков… Сонька так ничего и не сказала… Она бы сказала, если бы… Она никогда не могла вынести его взгляда — ни одна из этих проклятых баб не могла! Но она так ничего и не сказала. И эта, милицейская, говорила про генетическую экспертизу… Нет! Она всего лишь баба, хоть и напялила на себя властные одежды, она не может знать! Это не может быть правдой! Но что, если… Господи! За что?! Он никогда не молился. Мать — да, молилась. Старательно, истово, как будто работу делала. А он — нет. Бог — если он есть — занят ежеминутно, у него столько забот, что человеку не постичь и не представить. Так должно ли докучать ему молитвами? Что нужно, он и сам знает, он же всеведущий, прямо в душах читает. Но сейчас он — молился. Господи, в чем я перед тобой повинен? Все делал, как должно, порядок старался поддерживать и неразумных вразумлять, и если ошибся — где? За какую вину караешь? Если я — Иов, почему… он не знал, как закончить фразу, но продолжал. Господи, скажи, что я все делал правильно! Господи, скажи, что это неправда! * * * Темно. Ей опять снилась темнота. А потом… крик. Тонкий, пронзительный… Она не должна видеть этот сон. Серафим Федорович непременно догадается… И тогда… Ох нет, даже думать не хочется… Может, и не догадается? Если глаз не подымать… Он не любит, когда глядишь прямо… Женщина должна делать, что велено, молчать, пока не спросят, и вообще быть тише воды ниже травы. Странно. Вода разве тихая? И трава бывает чуть не выше головы… У бабы Тони в деревне на пустыре за огородами такие заросли, что корова потеряется, не то что человек. Зачем она думает про это? Ей бы сейчас от счастья плакать — что простил Серафим Федорович. И в дом опять пустил. Хоть Зинаида Серафимовна и пытается ее выгнать, и от Вики отгоняет — а он же защищает ее, Соню! Ее, до смерти перед ним виноватую! Защищает от собственной матери! Та, едва он глянет, сразу затихает. И Вику отдает, и на Соню не кидается. Только зыркнет на прощанье да сплюнет — и уходит к себе. А плевок замыть — невелика работа, пустяк. Почему же тошно так? Уехать бы к бабе Тоне… Подниматься раным-раненько, когда от низкого еще солнца тянутся длинные-длинные тени, когда воздух стоит недвижно и кажется — ты один на всей земле. Только ты — и небо над тобой. Уехать бы… Ну да, прямо в рай земной. Ходить за скотиной, хлюпая кирзачами — в резиновых сапогах слишком холодно, а в другой обуви не пролезешь — по склизкому полу коровника, где дурными голосами орут две тощие козы, да в выгороженном углу недовольно урчит выкармливаемая «к Пасхе» свинья. Если повезет, ходить придется еще и за коровой — ломать голову, хватит ли заготовленного сена до весны, выгадывать копейки, чтоб прикупить комбикорма, без него-то с коровы молока, как с козы… Нет, Соню все эти деревенские труды, в общем, не пугали. Подумаешь, таскать ведра, чтоб огород полить, с колодца, до которого и порожняком-то минут пять топать. Жарко, ноги в теплой пыли утопают, как в самом лучшем ковре, из ведер на них ледяная вода плещется — хорошо! И не страшно, что по нужде приходится в будочку у забора бегать, не страшно, что зимой в щели студеный ветер задувает. Не страшно даже, что мыться в лохани придется — можно ведь и в соседскую баньку напроситься, если сам готов топить да воду носить, в баньке ни один из хозяев не откажет. Вот только… С огорода и своей скотины — какой-никакой — прокормиться-то вполне можно. Но ведь даже хлеб — или муку — придется покупать, даром-то взять негде. И соль, без которой ни заготовки на зиму сделать, ни даже картошки не сварить, соль хоть и стоит копейки, а все не за так. И обувки с одежками на огороде не растут, и бесплатно их не раздают. А где ж на все это денежек взять? Где заработать? На ферме? Так ближайшая ферма в семи километрах, не находишься, если к утренней дойке в три утра вставать. Нет, некоторые как-то ухитряются заработать. Владька. фельдшерицын сын говорил, что у них расположение удачное, поэтому «сигнал нормальный» и «интернет прямо летает». Владька поэтому и в город не уезжал, чего-то делал в этом интернете, а ему за это денежки платили. Но она-то ведь не умеет ничего — разве что полы мыть или за прилавком стоять, самая немудрящая наука. Магазинчик в баб-Тониной деревеньке один-разъединственный, Зинка-продавщица туда и не подпустит никого. Полы все сами моют, даже фельдшерица, а богатых дачников, как в некоторых других деревнях, у них никогда не водилось, больно добираться неудобно. Может, она, Соня, могла бы чему-нибудь выучиться — на машинке печатать или в интернете чего-нибудь делать. Но в деревне умение печатать без надобности, а интернетной работе как выучиться? У Серафима Федоровича даже компьютера нет. А интернет он и вовсе на дух не переносит, говорит, что там одна грязь, а человек должен себя в чистоте блюсти, особенно женщина, ибо к ней грязь липнет сильнее всего. Можно бы продать теткину квартиру и жить на эти деньги, но она ведь замужем, значит, деньги общие, а в семье деньгами хозяин распоряжается. Да она даже и не знает, куда Серафим Федорович убрал, как оформили наследство, все документы. И как — продать? Она, Соня, курица безмозглая, ее ведь непременно облапошат. А то и убьют. Соня выкрутила тряпку, огляделась. Посуда блестела боками на сушилке, от намытых полов пахло свежестью. Вот полы она мыть отлично умеет, Серафим Федорович иногда даже хвалит, говорит, что у нее к этому талант. Вот только куда ехать с таким «талантом»? Да и баба Тоня, наверное, уже померла… * * * Чудовище, медленно думала Арина. Мне довелось встретить настоящее чудовище. Но я же не святой Георгий с копьем наперевес! Чтобы победить чудовище, надо… что надо? Да кто ж его знает, главное — победить! Потому что чудовища не должны существовать там, где живут люди. Легко сказать — победить… Правда, после поездки в колонию она почему-то перестала бояться, что Пахомов рассердится на нее за самодеятельность. Ну рассердится и рассердится. Как говорил папин отец, «меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют». Кушка — это Арина знала тоже из дедушкиных рассказов — была самой южной точкой Советского Союза. А теперь и Союза нет, и Кушка в другом государстве. Значит, даже и туда не пошлют. Так чего бояться? Сколько еще Гулявкин должен просидеть — ни за что, чисто за дурость свою — пока она тут бояться будет? От телефонного звонка Арина вздрогнула так, словно ее булавкой ткнули. Но это же не от страха — от неожиданности! — Вершина! К Пахомову, срочно! — голос Евы в трубке звучал сухо, почти раздраженно. Вот и ладно, думала Арина, шагая по длинному коридору к приемной, вот и отлично, а то я еще месяц бы с духом собиралась. Но откуда ППШ так быстро узнал о ее поездке в колонию? Ева, поджав губы, зыркнула в сторону пахомовской двери — заходи, мол, ждет — и покачала головой. Едва заметно, но явно укоризненно. Пахомов же глядел на Арину не столько сердито, сколько утомленно: — Вот так ведь и думал: лучше бы никого не посылать в этот чертов телевизор, чем тебя. Но очень уж просили. — Что-то случилось? — Случилось! Неделька начинается, лучше не придумаешь. Мать этого телегероя жалобу на тебя в прокуратуру накатала. Пишет, ты у них деньги вымогала, не то засудишь. — Вот даже как? — А ты вроде даже и не удивилась. Не говорю уж чтоб расстроилась.