Остров
Часть 5 из 8 Информация о книге
И из груди твоей беда не вырвет стон. Беги, беги быстрей, герой из Осни, И пусть враги напрасно строят козни: Это Игра, это Игра, это Игра — Победа, слава, богатство — ура! Беги, беги, вся жизнь твоя — Забег, Беги, беги, ждут счастье и успех. Это Игра, это Игра, это Игра — Победа, слава, богатство — ура! Но хуже рифмовки — основная идея песни. Типа Игры — наше все, и все вообще — Игра, и можно прожить всю жизнь «героем из Осни». Будущее Лоама я увидел ясно, как в озарении: какой-нибудь универ с перекосом в спорт, возможно, спортивная карьера, а потом — Боже, спаси нас! — политика, и вся жизнь — как Забег в Осни. В этой песне и словечка не было о том, что надо любить людей, быть заботливым лидером, не обижать мелких. Нет — победа, и только победа. Гимн свихнувшегося Чарли Шина. А когда песню допели, пошла совсем чернуха. Мистер Ллевеллин, глава школы, он же главный физрук и спортофашист, вышел вперед с огромным серебряным кубком. Я знал, что это за вещица: приз для чемпиона чемпионов, сверкающая и переливающаяся корона Осни, все обращались с ней словно со священным Граалем. И вот старина Ллевеллин вынес ее в центр квадрата, бережно, будто ядерную боеголовку. Он поставил кубок наземь, на бледный каменный круг в середине газона. Затем он снял с кубка крышку и высоко поднял ее, ловя отблески солнца. И звучно провозгласил: — Кто здесь — герой из Осни? Школа хором: — Я — герой из Осни. Сам не зная зачем, я приподнялся на цыпочки, высматривая Флору, ее розовые и лиловые пряди свешивались из-под цилиндра. Казалось бы, это потешно, однако она выглядела круто, в стиле стимпанк. Нравится ли ей зваться «героем из Осни»? Между прочим, совместное обучение здесь началось еще в 1918 году. И точно: губы Флоры были плотно сжаты. Она не присоединилась к хору. Первая слабая примета мятежа, какую мне удалось в ней углядеть. Я подался назад. Мистер Ллевеллин выкрикнул: — Есть здесь Четверти? Лоам шагнул вперед. — Я — Четверть! — проорал он. — Кто чемпион чемпионов? И вся школа хором: — Лоам — чемпион чемпионов! Лоам промаршировал в середину двора, снял цилиндр и подбросил его — требовалось как можно выше, и у Лоама, само собой, он полетел высоко. Я так и не заметил, когда же цилиндр наконец упал. И тут старина Ллевеллин увенчал Лоама — кроме шуток! — крышкой дурацкого трофея. Другого слова нет. Это и правда была коронация, на хрен. Лоам обернулся, весь такой гордый и торжествующий, на лице его было написано: «Победа!», хотя выглядел он тупарь тупарем с этой серебряной крышкой (да еще украшенной шишечкой) на голове. И вся школа, лишь за моим скромным исключением, принялась бросать цилиндры в воздух. Было похоже на разновидность выпускного, только специально для богатых, все эти черные шляпы в воздухе. Чистый сюр. Я перехватил взгляд Флоры и увидел, что ее цилиндр тоже плотно сидит на голове, а вокруг, словно в замедленном движении, опускались на землю все остальные головные уборы, и в этой черной метели Первые ринулись к Лоаму, подхватили его и понесли к главной арке, а оттуда стали передавать с рук на руки, от Первых к Одиннадцатым, он словно скользил над толпой, совершая круг почета вдоль всех четырех сторон, надвигаясь на меня, единственного Двенадцатого, но Одиннадцатые его уронили, и Лоам тяжело рухнул к моим ногам. Он чуть не сшиб меня, в нос ударил знакомый запах пота и одеколона после бритья, само собой, Лоам не извинился и даже не глянул в мою сторону, а вскочил и понесся вокруг двора легкой побежкой, не ускоряясь, одной рукой придерживая на голове серебряную крышку, другой помахивая на бегу. Кто-то откуда-то притащил школьное знамя с деревом и островом и накинул Лоаму на плечи, словно тот Олимпийские игры выиграл или еще какую крутую хрень. А уж Лоам постарался выжать из этой минуты все по максимуму. А я наблюдал — единственный во всей школе, кроме Флоры, кто не приветствовал Лоама криками и аплодисментами — и видел, как улыбается мисс Харди, и подпрыгивает, и хлопает в ладоши, а мистер Адамсон свистит в два пальца, по-настоящему свистит, как многие бы хотели, да мало кто умеет. И я увидел то, от чего мои надежды разбились вдребезги: мистер Эррингтон — мистер Эррингтон утирал слезу. Чесслово. Тот самый жест, как в кино, когда героя одолевают эмоции, быстрое движение указательного пальца, слеза блеснула на солнце точно бриллиант. И эта слеза сказала мне, что ничего хорошего меня не ждет. Как бы я ни отличился в учебе, все будут всегда на стороне Лоама, чемпиона чемпионов, проклятого Ланселота нашего маленького Камелота. 10 Спина верблюда Мне предстояло вынести еще две коронации в Осни — оба раза триумф справлял Лоам, — прежде чем я выбрался оттуда. И будет только справедливо сказать, что с каждым годом становилось все хуже. Как, спросите вы, что может быть хуже жидкого дерьма, потекшего из тебя посреди стадиона? Хуже, чем со страхом следить за экраном своего смартфона до серого предрассветного часа? И тем не менее. Мы становились старше, и все издевательства становились тоже более взрослыми. Прежде чем я перейду к рассказу о темной материи, отмечу один важный аспект взросления: приближались экзамены, общегосударственные, за среднюю школу, которые в Англии сдают в шестнадцать лет. Я по-прежнему оставался у всех на посылках и за пределами уроков почти ничего не произносил, кроме того словечка, что дала миру Америка — сейчас это самое популярное слово на планете: «О’кей». Это короткое, покорное словцо стало моей мантрой, моим девизом. — Селкирк, ступай купи мне струну для скрипки. В музыкальном магазине «Кэсуэлл» на Бэнбери-роуд. Стальную, не вздумай притащить синтетику. — О’кей. — Селкирк, манговый «бабл-ти» с клубникой, а если подсунут яблочный мармелад, отправлю тебя обратно. — О’кей. — Селкирк, эй! Двадцать четыре парацетамолины. Бродяге аж приперло — побыстрей, бро! На цырлах в «Бутс», паря! — О’кей! И если вы думали, что хотя бы перед экзаменами жизнь стала полегче, то сильно ошибаетесь. Лоам гонял меня за водой и «Редбуллом», энергетическими батончиками и прочей ерундой, которая, как он надеялся (ха-ха), поможет ему включить мозг после шестнадцатилетнего простоя. Но, помимо обычных побегушек, у меня теперь появились и более академические, скажем так, обязанности. Все эти герои спорта плевать хотели на учебу, но даже школа Осни обязана как-то протащить спортсменов через экзамены. И вот мне пришлось писать эссе, составлять конспекты, рисовать карты. Я готовил шпаргалки даже по тем предметам, которые не собирался сдавать. Кое-какая польза из этого вышла: теперь я знал все предметы хоть спереди назад, хоть задом наперед, я стал — словно великий Авраам Линкольн — кем-то вроде полимата, человека, знающего все обо всем. И благодаря этому у меня возникла идея. Если использовать всю эту дополнительную учебу себе во благо, я смогу сдать собственный экзамен с блеском. Сложить десять отличных оценок к ногам моих родителей, словно рыцарь — головы дракона к ногам принцесс, и сказать, что на том я ухожу из школы. Эта идея полностью мной завладела. Я считал дни до того момента, когда смогу сделать это заявление, даже повесил у себя в комнате график и отмечал дни до конца учебного года: четыре черточки и одна поперек — пять дней. Словно воротца, в ряд друг за другом. Я воображал себя Эдмоном Дантесом, героем моей любимой книги, заключенным в замке Иф, в тюрьме на острове, как он считает дни до побега, когда он превратится в графа Монте-Кристо. И, как Дантес, я не подавал виду, что задумал побег. Эдмон Дантес съедал весь хлеб и воду, что совали ему в камеру, он вел себя, как обычно, перед стражниками и ни жестом, даже движением глаз не выдал свои планы. Тюремщики и не догадывались, что у него в соседней камере есть сообщник и они уже вырыли совместными усилиями длиннющий туннель. Так и я съедал дома все, чем меня кормили, и готовился к экзаменам. Я выбрал, как полагается, предметы для сдачи экзаменов, я даже записался в летний лагерь за границей, именовавшийся «Подготовка к жизни» — родители решили, что мне следует поехать со школой. Мне это показалось странным, но они собирались вести летнюю школу и боялись, что за длинные каникулы я соскучусь. И как будто без того не было ясно, что пора делать ноги с острова Осни, случилось кое-что еще, что вроде как решило за меня. Сейчас пойдет довольно неприятная тема, кто слишком чувствительный, лучше заткните уши. Пытки в школе Осни становились все более изощренными и более… ну, сексуальными. Лоам становился выше, и я тоже. Лоам раздавался в ширину, я совсем отощал. Возможно, из-за отчаянной худобы я выглядел еще большим придурком, чем в начале учебы в этой школе. Женского внимания я уж точно не удостаивался, разве что маминого. Однажды я поймал на себе ее пристальный взгляд — это как раз когда я в рост прошел. — Что ты? — спросил я. — Знаешь, милый, а под этой ужасной прической и очками скрывается очень даже красивый мальчик. — Все мамы так говорят. — Не все, — высунулся из-за журнала «Новый ученый» папа. Он ненавидел свою мать. — Я говорю не как мама, а как ученый, — сказала мама. — Ученые не склонны высказывать мнения и искажать факты. Это эмпирический факт: ты привлекателен. — Уф, мама! — Я отмахнулся, но тут же пошел в ванную и стал изучать свое отражение в зеркале. Глаза такие болотно-зеленые, проступили скулы и линия челюсти. Губы пухлые, девчачьи. Я был слишком худ, но по крайней мере стал уже достаточно высоким и мог бы посмотреть Лоаму прямо в его дурацкую физию — если бы осмелился. Волосы по-прежнему пострижены кое-как и слегка безумно. Мое отражение не показалось мне совсем уж гнусным, но ничего общего с Лоамом, а я именно его считал образцом красивого парня. Мы с ним выглядели как реклама спортзала, «до» и «после»: я — доктор Дэвид Бэннер, Лоам — Халк. Все мои одноклассники проходили метаморфозу не менее драматичную, чем Халк. Разве что кожа не позеленела, но мы становились выше (я), шире в плечах (Лоам), голоса звучали несколькими тонами ниже (у всех). Лица, подмышки и яйца обрастали волосами. И с девочками тоже случилось чудесное преображение — у них росли груди, натягивая джемпера с эмблемой Осни, и, должно быть, волосы росли тоже в тех местах, что мне еще не доводилось видеть. При мысли о том, где у девочек могут быть невидимые волосы, я потел и чувствовал себя как-то странно, и голова плыла, и это чувство мне одновременно и нравилось, и казалось противным. В жаркие дни или после спортивных занятий их настоящий запах — немножко отталкивающий, больше возбуждающий — пробивался сквозь все цветочные парфюмы и приторно-сладкие спреи, которыми девочки обливались с головы до ног; эти искусственные ароматы удушливым облаком выплывали из девчачьей раздевалки. Миранда Пенкрофт расцвела краше прежнего и, что вовсе не удивительно, «встречалась» с Лоамом. Как и в Штатах: самая красивая чирлидерша выбирает первостепенного спортсмена — как правило, он же и первостатейная дубина. Вполне ожидаемо. Каждый выполняет свою роль, а я — свою. Не знаю, в самом ли деле Миранде нравился Лоам: пусть он и красавчик, но ведь туп, как табуретка, и едва ли общение с ним могло быть кому-то приятно. Тем не менее с виду это была сладкая парочка, и куда бы я ни пошел, они уже там, оплелись друг вокруг друга, целуются, треплют друг другу волосы, точно шимпанзе, выбирающие у сотоварища блох. Я же дошел до отчаяния — мои неуклюжие конечности все отрастали, я все выставлял себя перед Мирандой законченным дураком. Понять не могу, почему я никак не мог от нее отделаться, со мной она годами обращалась как последняя стерва, травила меня в соцсетях. А мне зачем-то хотелось доказать ей, какой я клевый чувак, и чем сильнее старался, тем менее клевым выглядел, разумеется. У школьников долгая память, и никто не забыл ту мою катастрофу, когда мне подбросили слабительное, а к тому же когда мы стали подростками, издевательства Лоама сделались более конкретными и направленными — «гендерно-ориентированными», как сказали бы мои родители. У них-то для каждого случая есть термин. Наверняка Лоам заметил, как я смотрю на Пенкрофт, и это ему было на руку — что я таращусь на ту, кого он считал своей. Лоам уж никак не феминист, Пенкрофт была его девчонкой и даже его собственностью. Он принялся изобретать для меня всяческие унижения, посылал к Миранде с интимными сообщениями о совместных планах на вечер, велел передать, что она забыла у него дома свой лифчик. Грубо все, примитивно. И хотя он дубина тупая, он сочинял эти послания так, что я вынужден был произносить их как бы от первого лица: не «Скажи ей, что я хочу обцеловать ее с ног до головы», а «Скажи: „Я хочу обцеловать тебя с ног до головы“». Очень умно, да, и меня от этого корежило, как он того и добивался. Лоам прекрасно понимал, что я хотел бы все это сам сказать Миранде, от себя, хотел бы сам с ней все это проделать, и он использовал это как еще один способ — словно без того у него было мало возможностей — меня унизить. Говоря с Мирандой, я не мог смотреть ей в глаза, а если отваживался, то видел в них торжество, она была довольнехонька: ей тоже нравилось низводить парня выше ее ростом, чтобы тот обращался в желе и трепетал просто от ее присутствия. Ли следила за мной бдительно, как сторожевая овчарка, пока я говорил с ее наилучшей подругой. Но запретить мне передавать сообщения она не могла: я выполнял волю Лоама, а Лоам был королем. Интуиция у меня развита, как у большинства кротиков, мы ведь все время наблюдаем, прислушиваемся, думаем, и мы находимся снаружи, во внутренний круг нас не пускают. И мне впервые показалось, что Лоам как-то тревожится. Более того, мне показалось, он насторожился из-за меня. Да, понимаю, как это звучит. Вы уже ухохатываетесь. И приговариваете: чтоб Себастьян Лоам насторожился из-за долговязого ничтожества вроде тебя? Но вот не знаю. Вроде бы куда мне до него, но я чувствовал, он начинает напрягаться, и я получил окончательное доказательство, когда Лоам мне врезал. 11 Первый удар и последняя соломинка У каждого есть своя точка невозврата, и этот удар стал такой точкой для меня. Предварял его ужаснейший, самый унизительный эпизод из всех ужасных и унизительных эпизодов, что я пережил в школе Осни. День спорта. В школе Осни итоговые экзамены считались ерундой, а вот День спорта! В любой другой школе сдаешь экзамены — и свободен, но в Осни мы обязаны были прийти в школу еще дважды, на День спорта и на коронацию. Так что после месяца блаженных видеоигр у себя в комнате и поездок с родителями в Лондон и Стратфорд, край лебедей и Шекспира, я вновь очутился в Осни. Я даже почти не был этим огорчен. В моем Эдмон-Дантесовом календаре отсчет времени заканчивался, и это был предпоследний день. Родители еще не знали о моем решении: я собирался отбыть День спорта и коронацию и на том расстаться с Осни. Может, я не гений всех народов, но был уверен, что экзамены сдал отлично, в том числе благодаря всей лишней работе, что делал для Первых, и смогу предъявить результаты родителям вместе с моим решением уйти. Но в тот последний День спорта, день последней соломинки, Лоам зашел чересчур далеко: он отдал приказ, который сломал спину верблюда. За обедом он подозвал меня и распорядился: — Селкирк, сбегай в аптеку. Я удивился: медицинские и химические поручения обычно исходили от Тюрка.