Остров
Часть 4 из 8 Информация о книге
В тот день Тюрк отловил меня, насколько помню, в столовой, длинном, отделанном дубовыми панелями помещении с возвышением на одном конце — там, за главным столом, сидели учителя в непременных спортивных костюмах под столь же непременными трофеями и окнами-розочками. Мне за обедом, как правило, компанию составлял единственный на весь зал портрет не кого-нибудь, а Георга III, основателя школы: он висел над дверью напротив главного стола и большого окна. Мне было известно примерно три факта о короле Георге. 1) Он основал школу Осни. 2) Он проиграл Америке Войну за независимость и потерял Штаты. 3) Он сошел с ума. Сумасшествие на портрете никак не проявлялась. Очевидно, в ту пору, когда старина Георг позировал, он еще ухитрялся держать себя в руках, и никто не замечал, что он безумен, как Мартовский Заяц. У него был даже такой властный вид, он явно чувствовал себя главнее всех и круче. Похож на Лоама. Словом, мерзкая рожа. Свой отвратительный богатый белком обед — в Осни кормили в основном мясом и яйцами — я поедал в одиночестве на краю стола под пристальным взглядом старины Георга Безумного. Но в тот день вышло иначе. Тюрк, как всегда одетый в футбольную форму, поставил свой поднос рядом со мной («Что это, боже мой?») и хлопнулся возле меня на скамью. Он задел при этом мой стакан и успел его выровнять, пробормотав что-то вроде «вот фигня». После этого спортивный коктейль показался мне чуточку мутноватым, но он изначально был такого невероятного радиоактивно голубого цвета, что и не угадаешь, добавилось туда что-то или нет. Позывы начались во время Игр. А то когда же. Вот не знал, что дерьмо бывает жидким, как моча, — не знал, пока посреди поля для регби меня не скрутила боль и по ноге не побежала жуткая коричневая струя. Я опрометью к дереву — и тут мой зад взорвался, я стащил с себя шорты, пытался подтереться трусами. Потом забросил вонючее белье в кусты, натянул шорты и понесся к школе, плотно сжимая ягодицы, и на бегу заметил, как Тюрк прислонился к ограде поля и тоже сгибается пополам, но не от поноса, а от смеха. Скрыть происшествие не было никакой возможности, меня выдавали не только потеки на ногах, но и вонь. Остаток дня я провел в сортире, меня выворачивало наизнанку от зелья, которое подсыпал мне Тюрк. Сами догадаетесь, какие прозвища мне дали после этого, — говномозг, памперс и так далее. А уж на смайлик, изображающий какашки, я насмотрелся на всю жизнь вперед. Шутка довольно примитивная — слабительное в спортивном коктейле, — но Тюрк был вполне умен и со словами обращаться умел. Лоам — тварь бессловесная, тупица, драчун. Но Тюрк, непрерывно сыпавший уличным сленгом, каждый день придумывал для меня новую обзывалку. Иные слова были мне знакомы: ботан, крот, лузер. Другие я не понимал напрочь: почему я «лимон» или вдруг «пончик». Одно я знал даже слишком хорошо — «гомик». Видимо, я мастер на все руки: с одной стороны, извращенец, преследующий девушек (это если послушать Ли), а с другой, если верить Тюрку, гомик. Гил Иган по неведомой мне причине сразу ухватился за гипотезу Тюрка, будто я гей. Так-то я ничего против не имею, но я — не гей. Над этим стоило бы посмеяться, но не получалось. Иган развязал против меня целую гомофобскую кампанию, и хотя он полностью ошибался на мой счет, вреда мне это причинило больше, чем все остальное. Он то и дело приставал ко мне с намеками насчет моих дружков, а самое скверное — выдумал, будто я влюблен в мистера Эррингтона, учителя математики. Да, мистер Эррингтон мне нравился, но не в этом смысле. Мне главным образом нравилось поболтать с ним о математике. Однажды я пришел на математику после обеда, в тот день меня особенно жестоко травили, и на лбу у меня уже проступил знак вай-фай. Клянусь, мистер Эррингтон распознал, что я с трудом удерживаюсь от слез. Он посмотрел на меня, потом на моих мучителей — Тюрка, Лоама, Игана, Пенкрофт и Ли, — они все вошли следом. Дал каждому по странице из рабочей тетради, решать задачи, и подождал, пока все угомонятся. Потом он подошел ко мне, наклонился и положил руку мне на плечо. Я подумал, сейчас он спросит, что случилось, и испугался, я ужасно этого испугался, потому что, клянусь, если бы он задал этот вопрос, я бы развалился на куски и зарыдал, и все стало бы еще хуже. Но он не стал ни о чем спрашивать. Он сказал лишь: — Послушай, Селкирк, знаешь простой способ запомнить число Пи? Надо лишь заучить стишок: Это я знаю и помню прекрасно, Но многие знаки мне лишни, напрасны. Я шмыгнул носом. — Чем это поможет? — Смотри. Он записал слова стишка столбиком, и рядом с каждым словом — число его букв. Это — 3 Я — 1 Знаю — 4 И — 1 Помню — 5 Прекрасно — 9 Но — 2 Многие — 6 Знаки — 5 Мне — 3 Лишни — 5 Напрасны — 8. — Круто. Мистер Эррингтон знал, что я люблю всякие игры со словами и цифрами, мы об этом уже как-то раз говорили. Я посмотрел на него, и он посмотрел на меня — по-доброму, и улыбнулся, так что глаза немножко сощурились. Этот небольшой фокус, которым он мне показал, что я тоже человек, в то время как для всех вокруг я был придурком, слабаком и засранцем, сделал мистера Эррингтона моим героем. Но Иган это подсмотрел и переиначил. — Я видел, как мистер Эррингтон глазел на тебя, — зашипел он мне в ухо сразу после уроков, словно дурная совесть. — Тебе он как? Он у нас голубой. Или ты не знал? Я не знал. И знать не хотел. Но из-за Игана я больше не мог толком поговорить с мистером Эррингтоном, потому что всякий раз я видел краем глаза Игана, как он хихикает и что-то шепчет, прикрываясь ладонью. Ясно было: с моего личного, совершенно пустынного острова не выбраться. 8 Восстановление рабства Двенадцатые (то есть я) обязаны обслуживать всех остальных. Худшим из моих хозяев оказался Лоам. Он заставил меня таскать все его добро из класса в класс. Я и сейчас могу описать эту спортивную сумку — длиной с гроб и такая же тяжелая, из водоотталкивающей материи, синей в красную полоску, аккуратная галочка «Найка», грубые ручки, соединенные клейкой тканью. Я ощущал, как внутри перекатываются всякие принадлежности, в зависимости от дня недели и сезона: крикетные биты, футбольная защита, теннисные ракетки. Они торчали, натягивая материю, и можно было угадать их очертания, словно инопланетянин пытался на свет народиться. Шипы футбольных бутс и беговых кроссовок обдирали мне на ходу лодыжки, ладони я стер до крови об эти ручки, плечи ныли от лямок, спина уже не разгибалась. Клянусь, я три года сгибался под этой чертовой сумкой. И этим мои обязанности вовсе не исчерпывались. Если Лоам желал к обеду получить «бабл-ти», я должен был раздобыть, если наступала пора постирать его вонявшие плесневелым сыром носки, или крикетную защиту, или — самое ужасное — спортивный бандаж, то именно я замачивал и тер их в комнате для снаряжения все перемены напролет. Порой, проходя мимо меня в коридоре, он без всякого повода — просто так — снимал с моего носа очки и разламывал надвое. Поскольку я не так уж близорук, всего минус единичка, то мог бы обойтись без очков, но я покупал их снова и снова, потому что они служили буфером между ним и мной. И я всякий раз делал вид, будто убит очередной потерей, но на самом деле мне было наплевать. Кончится запас очков, куплю еще. Мой план был прост: пока Лоаму есть что ломать — очки, — авось он не тронет меня. Да, я его боялся. Я трус. Я не хотел заработать удар в лицо, и я рассчитывал, что очки его остановят. При одной мысли, как Лоам мне врежет, становилось плохо — физически. После того как мои очки были сломаны во второй раз, я перестал волноваться насчет их красоты. Родители довольно сильно жужжали по поводу первой — дорогой — пары (я сказал им, что сам на них наступил нечаянно). Замена тоже была неплохая, «Спексейверз» примерно за сотню фунтов, но когда Лоам швырнул их в речку, я ничего не сказал родителям, а пошел на Хай (в Оксфорде главная улица зовется не Хай-стрит, а просто Хай, почему — даже не спрашивайте) и нашел там странную лавочку под названием «Тайгер». Там продавалась всякая пестрая фигня, в том числе очки для чтения по четыре фунта за пару. Я купил дюжину одинаковых простых черных очков для чтения. Я уже понял, что они мне понадобятся в больших количествах. Родители не узнали о третьей паре очков, о пятой, о шестой и так далее. С виду замена была достаточно похожа на вторые очки, так что можно было и не заметить разницу. Вообще-то родители мало что понимали в происходящем в Осни, что для парочки бихевиористов, может, и странно. Однако винить их за это я не вправе: я сам очень здорово все скрывал. С того первого дня я больше не плакал, и хотя порой замечал, как мама смотрит на меня тем полунежным, полутревожным взглядом, какой у нее иногда бывает, я старался убедить родителей, что все у меня в порядке. Они были счастливы в Оксфорде, обожали свою работу, и я не хотел раскачивать лодку. Наверное, я мог бы упросить их забрать меня, перевести в другую школу и положить конец травле, но я не мог даже вообразить, как произношу эти слова. Думаю, мне было стыдно, казалось, я упаду в их глазах, если признаюсь, что превратился в посмешище для всей школы. И еще одно. Дом был моей гаванью, полной любви, тут разносились успокоительные позывные «Радио-4», скромная поэзия прогноза погоды и дивная мелодия «Дисков необитаемого острова». Дома я мог мечтать, будто я — Робинзон на своем собственном острове, недосягаемо далеко от всех одноклассников. Я мог укрыться в своей комнате и расстрелять всех плохих парней в «Овервотч», уплыть на остров в «Мист», парить в воздухе, как мой тезка Линк в «Зельде». А потом меня звали к ужину, я отрывался от монитора и вместо него видел родителей — моих чуточку странных, умных, обожающих меня родителей. За обедом мы болтали об интересных научных вопросах, например о собаках Павлова или коте Шредингера, и глаза родителей разгорались от оживления, и бокалы с вином тоже сверкали. Мы ели разные вкусные вещи, смешивая, как и во всем остальном, американские обычаи с английскими. И за этим столом я был не последним, а первым. Я был их сокровищем, не Двенадцатым, а Первым, единственным. Только здесь я чувствовал себя не самым ничтожным, а самым главным. Дом — мое убежище от рабства и унижения. Нет, я не хотел приводить сюда Лоама с дружками, не хотел даже упоминать их имена, не хотел впускать их в мою безопасную гавань. Но порой я задумывался, как часто другие дети, которых травят, поступают в точности так же: скрывают от родителей даже имена своих палачей. Полной безопасности не было даже дома. Даже в моей комнате ночью. Тут-то начинал работать телефон, социальные — точнее, антисоциальные — сети. Лоам и Ли, Тюрк и Иган, и Пенкрофт вторгались в мое святилище писком, свистом, звоном Инстаграма, Снэпчата, электронной почты, эсэмэсок. Сколько угодно способов осыпать мою крепость оскорблениями, как стрелами. Крошечные, невинные с виду символы, миленькие смайлики, белые сердечки «я тебе нравлюсь?» и маленькие зеленые пузыри текста. Как может симпатичный улыбчивый смайлик вызвать дурноту? Почему при виде пузыря текста размером с ноготок сердце подпрыгивает и застревает в горле? Или при виде малыша-привидения на глаза просятся слезы? Сейчас объясню. Потому что улыбка означает, что все смеются над остроумным прозвищем, которое придумала тебе Миранда Пенкрофт. Потому что сердечко проставлено под дурацким снимком — тебя щелкнули в одних трусах в раздевалке. Потому что текст в пузыре именует тебя геем, придурком, засранцем или в одну достопамятную ночь сообщает, что «такому уроду лучше не жить». Я стал бояться собственного телефона, этих негромких звуков. Не знаю, почему я не избавился от него. Порой так и тянуло разбить его гладкий экран, но он имел надо мной какую-то власть, дорогой, клевый, самоуверенный смартфон, скрывавший в своем никелевом брюхе больше хитроумных технологий, чем когда-то понадобилось, чтобы отправить «Аполлон» к Луне. А потому он так и лежал, целехонький, на тумбочке у моей кровати, зловещий черный прямоугольник. Порой он принимался жужжать как раз в тот момент, когда я засыпал, и липкий страх охватывал меня, изжога подступала к горлу, и я ворочался до раннего утра, пока небо за окном не окрашивалось серым, как при мигрени. 9 Коронация Я рассказываю все это обзорно и как бы не всматриваясь, потому что это дерьмо длилось три года. Но, разумеется, больно бил каждый эпизод, и каждый день в школе на лбу у меня проступал знак вай-фая, и я старался не плакать, а по ночам я плакал у себя в комнате, глядя на агрессивный смартфон и дожидаясь полуночи, когда он смолкал наконец, когда тролли отправлялись спать. Но если бы я вздумал расписывать все в деталях, вы бы давно бросили читать. И вообще все это — лишь пролог к той истории, которая произошла на самом острове. Под конец первого года в школе я решил, что с меня хватит, и хотел обратиться за помощью к мистеру Эррингтону. Уроки были для меня островами безопасности — как для большинства подвергающихся травле детей. Спросите любого, кому туго приходится в школе, и он или она скажет вам, что в классе, на глазах у учителя, чувствуешь себя в безопасности. На уроках я жил, я расцветал: моя любимая математика, естественные науки, обожаемая литература — все это служило мне утешением. Учителя, за исключением только подлого мистера Ллевеллина, относились ко мне хорошо. Только они в Осни и относились ко мне хорошо. И когда стрелка часов подползала к перемене и тем более ко времени обеда, мне становилось дурно и хотелось, чтобы урок длился и длился. В Осни запрещено отсиживаться на перемене в библиотеке или классе — тут учителя фанатики свежего воздуха, они открывают окна и гонят всех прочь, в коридоры, уставленные серебряными трофеями. Мы, кроткие кротики, не любим свежий воздух. Мы предпочитаем задернутые занавески и искусственное освещение собственных спален, дружелюбное гудение процессора в любимом компе. Я ненавидел свежий воздух, потому что в коридоре меня ждал Лоам с дружками. То есть пока я не попал на остров. На острове свежий воздух показался мне вполне даже ничего. Что касается учителей, у меня сложились неплохие отношения с мистером Адамсоном, преподавателем физики и биологии, мисс Харди, которая вела английскую литературу, и особенно с моим «бойфрендом» мистером Эррингтоном, математиком. Все они были довольно сильны в своих предметах, но я, наверное, знал примерно столько же, сколько они, поскольку учителей в Осни отбирали главным образом за спортивные достижения. Мисс Харди когда-то профессионально играла в большой теннис, мистер Адамсон был специалистом по физическим нагрузкам и разрабатывал режим тренировок для футболистов, а мистер Эррингтон боксировал, так что я надеялся, уж он-то справится с Лоамом. В классе было видно, с каким облегчением учителя вызывают меня или видят, что я поднимаю руку: они знали, что получат правильный ответ от ученика, всерьез занимающегося их предметом, от этого маленького острова в океане скучающих, нелюбознательных, непригодных для обучения школьников, нетерпеливо ждущих урока физкультуры. Каждый раз, когда они сообщали мне какие-то сведения, как это сделал мистер Эррингтон, научив меня стишку о Пи, или когда мы поверх голов всех прочих ребят обменивались непонятной прочим шуточкой, я откладывал это мгновение в свою копилку. Но хотя учителя были для меня лучшими друзьями, чем все остальные в школе, я себя не обманывал: я был для них всего лишь пареньком, который хорошо справляется с предметом, и не более того. Ни один из них не интересовался мной и не пытался мне помочь. Так, мимоходом брошенная шутка и похвала, но эти клочья составляли все сколько-то человеческое общение, на какое я мог рассчитывать в Осни. Вот почему после кошмарного Дня спорта я решился поговорить с мистером Эррингтоном. У нас в Штатах нет Дня спорта. Худшее спортивное унижение я пережил там в Детской лиге, не сумел ни пробить толком, ни поймать бейсбольный мяч. Но: тогда я был мал и нисколько не переживал из-за этого. Детская лига — действительно игра, а не спорт. В первый день в школе Осни я был уже достаточно взрослым, чтобы нервничать из-за своего результата. Спорт в Осни — страшно серьезное дело. Для неспортивного ребенка День спорта оказался бы мукой в любой школе: это празднество для того и задумано, чтобы выставить напоказ все твои недостатки. Унижение невыносимое, причем на глазах у всех. По подвесному мосту мы перешли на просторное спортивное поле: школа не пользовалась площадками в местном парке, о нет: собственная беговая дорожка, свои стадионы, бассейн и так далее. Я участвовал только в одном мероприятии — меня допустили к эстафете Одиннадцатых, завершающей день, и пока я носился, выполняя поручения Лоама и его дружков, в животе у меня все громче урчало от тревоги. И конечно же я уронил палочку, и вся школа презрительно выкликала мое имя, и даже Одиннадцатые смотрели на меня, как на грязь под своими ногами. На исходе этого дня я понял: с меня хватит. Решил назавтра же поговорить с мистером Эррингтоном. Второй такой школьный год я не переживу. Ни семестра, ни недели, ни дня. Одна беда. На следующий день после Дня спорта, в последний день семестра — коронация. Так что перед летними каникулами я успел насладиться всеми чудесами этой церемонии. Коронация во многом отличалась от Дня спорта, она совершалась не на спортивном поле, а в главном дворе, в центре школьного квадрата, в том самом месте, где в первый день проходил мой бесславный Забег. Мы оделись не в спортивную форму, а в «парадное платье», предназначавшееся для особых торжеств — черный фрак, зеленый, как бутылочное стекло, жилет и цилиндр, как у мистера Арахиса[10]. Честное слово. Мы построились вокруг огромного квадрата. Стояли навытяжку, словно солдаты. Осни не делится на Гриффиндор, Слизерин и так далее, мы стояли все вместе, по номерам. Я оказался рядом с Одиннадцатыми, и они, даже Флора, подчеркнуто избегали смотреть в мою сторону, ведь накануне я уронил палочку. Среди всех выделялся Лоам, ему тогда еще далеко было до выпускного класса, но он был выше и крупнее всех. При нем сплоченная клика Первых — Ли, Пенкрофт, Тюрк. Ровный ряд цилиндров нарушил Тюрк, сдвинув свой головной убор на затылок, чтобы не повредить дурацкую прическу. Вокруг стояли учителя в мантиях, и на углу квадрата — мистер Эррингтон, моя Последняя Надежда, рядом с мистером Адамсоном и мисс Харди, у них тоже своя компашка. Я оглядел ребят в цилиндрах и фраках под жарким летним солнцем, вокруг старинные здания, и подумал: «Господи, да это же безумие». Я словно провалился в кротовую нору пространственно-временного континуума и очутился в XIX веке. А дальше и совсем сюр. Мистер Лейк, преподаватель музыки, выступил вперед, мантия раздувалась, как парус, и пропел одну-единственную ноту. Это был сигнал запевать «Коронационную песнь», сочиненную выпускником школы в тысяча восемьсот шестьдесят каком-то году, он дослужился до генерала или чего-то в этом роде в Англо-бурскую войну. В Осни музыкой особо не интересовались, что огорчало нашу Ли, музыкальное чудо, но целую неделю мы разучивали тупую песенку (а мелодией к ней взяли «Оду к радости» Бетховена), так что стоило мистеру Лейку подать сигнал, и все гаркнули: Когда отстал от всех, а финиш далеко, Когда сравнять бы счет, но это нелегко, Когда нужда скакать, но пал конь запаленный, Когда нужда стрелять, но кончились патроны, Когда свисток пропел и время истекает, Когда ты на войне и друг твой погибает, Не забывай: ты в Осни был учен