Отшельник
Часть 22 из 38 Информация о книге
Оооо, как это злило и возбуждало одновременно, ее вызов наглый и совершенно глупый. Вызов, за который хотелось ее раздавить. Больше не будет спектаклей, где она шепчет мне «не так», больше не будет никаких спектаклей. — Будееет! Будет только так, как хочу я! Я тебя сломаю! Меня трясло от возбуждения до такой степени, что я слышал, как лопаются мои нервы и тот самый контроль. Я хотел ее до такой степени, что у меня от этого желания закладывало уши. Я хотел водраться в нее, чтоб она стиснула своими мышцами уже мой дергающийся от болезненной эрекции, горящий, как в огне, член. Войти и двигаться в ней, чувствуя дымящейся кожей шелковистость ее узкого лона. Сучкаааа, только ей удается меня вот так срывать в бездну, толкать к собственному зверю и разрывать сдерживающие его веревки. Если бы она знала, какая стихия клокочет во мне и хочет вырваться наружу. После останется лишь выжженная земля, и этот апокалипсис пробудила она своими играми. — Не будет, — шепотом, скривившись в ненависти и презрении. Да, девочка, вот это уже честно, я бы сдох за твою ложь, но гораздо сильнее мне хочется сдохнуть, когда я понял, что ты и есть вся эта ложь, и ты никогда мне по-настоящему не улыбнешься, — я никогда тебя не захочу. Ненавижуууу. Сам не понял, как ударил. Наотмашь. Так сильно, что в уголке ее рта выступила тонкая струйка крови. Дряяянь! Целовала меня сама. Льнула ко мне, давала надежду… давала, мать ее, манила, влекла, заставила хотеть большего, чем просто трахать. Вот и ненавидь. Будет за что. И все. Меня сорвало окончательно, я вгрызся в ее окровавленные губы своим пересохшим от голода ртом. Вгрызся и понял, что никто этому не учит. Поцелуи бывают разными. Я ее не целовал — я ее жрал, я насиловал ее рот, я душил ее языком, вбивая его так глубоко, как мог. И рычал, ревел от вкуса ее слюны, дыхания, от того, как пытается вырваться и кусает меня до крови за губы и за язык. Мне нравилось все, что она делает, нравилось дергаться от боли и продолжать терзать, слизывать нашу кровь, сосать ее язык насильно. Держал ее одной рукой и тащил за шею, продолжая насильно целовать, к постели. Швырнул поперек, облизывая окровавленные губы и снимая с себя пиджак, разрывая пуговицы на рубашке, скидывая ее смятой тряпкой в сторону и глядя налитыми похотью глазами, как она отползает назад и унизительно вытирает рот. Словно брезгует мною, дрянь такая. И мне кажется, что перед ней не я — Роман Огинский, а подросток с зашитой и вздернутой губой, обезумевший от одержимости ею. Отверженный, нежеланный, ненужный только потому, что не такой, как другие. Только в отличие от него, я могу взять все, что я хочу! Я выдернул ремень из штанов и, схватив ее за лодыжки, притянул рывком к себе, опрокидывая спиной на постель. Впилась мне в лицо ногтями, зарычал и заломил тонкие руки наверх к спинке кровати, примотал ремнем к резному узору в виде железных цветов. Затянул с такой силой, что она вскинулась подо мной. Мягкая, горячая. До адской боли желанная. Какая же она ведьма красивая и желанная. Каждый изгиб тела, каждая завитушка ее золотых волос, округлость грудей под платьем, согнутые в коленях ноги со сбившимися чулками манят раздвинуть их и ошалеть от возбуждения. Со мной не происходило никогда ничего подобного. Я никогда так не ломал женщину. Заставить хотеть — дааа. И еще раз — да. Но не трахать против воли. А сейчас… я проиграл всем своим страхам, всей своей прошлой ненависти и разочарованиям, я выпустил всю сдержанность, как шлею, и уже не мог и не хотел ее поймать. Я до дикости вожделел эту девочку. Если не добровольно, то как угодно. Плевать. Все в ней будет моим. Каждая ее сладкая дырочка будет опробована мной и помечена рано или поздно. Набросился на ее губы и мелко дрожал от удовольствия вкушать их снова и снова. Облизывать, жадно втягивать в рот каждую из них, покусывать, тянуть и снова кусать. Я разорвал на ней платье, стащил через ноги вниз, сдернул лифчик, трусики, чулки и на миг замер, лицезря самое желанное тело в моей жизни. Голая она оказалась еще красивее, чем в моих самых грязных фантазиях. Тяжело дышит, и плоский живот то напрягается, то опадает, над ребрами торчат острые груди с тугими красными сосками, я вижу ее гладкий лобок, и меня начинает не просто трясти — меня всего скручивает от потребности взяяять. Мучительно застонал и закрыл глаза. Прерывисто дыша и стараясь справиться с этим безумием. Накинулся поцелуями на ее шею, изогнутую, с напряжёнными натянутыми жилами от усилий вырваться, а я языком по ней, к подбородку, к щекам, к ямочке на одной из них. Засосами к груди, жадно вбирая в себя соски с такой силой, что ее дергает подо мной, а я больше не человек — я животное, сдыхающее от похоти и дорвавшееся до своей самой вожделенной добычи. Покрыть. Заклеймить. Сожрать. Только это пульсирует в висках, и я облизываю ее соски, тяну в себя, немея от запредельного кайфа и от предвкушения. А она пытается вырваться. Сбросить меня. Извивается и брыкается. И черт подери, меня это не останавливает, а злит и заводит еще больше, еще сильнее. Как одичалого людоеда. Мне хочется ее. Всю. Каждую клетку ее тела. Быстро. Залпом, чтоб от удовольствия насыщения зайтись в эйфории. Но она не поддается. Не перестает сопротивляться и… и не течет для меня, как раньше. Сухая, эластично-твердая, не пульсирует и не жаждет. В истерике и панике не реагирует ни на одно мое прикосновение. Я сжимаю ее лицо ладонями. Не давая метаться. Заставляя смотреть себе в глаза. — Успокойся. Слышишь? Я все равно возьму. Не дергайся, будет больнее. Просто расслабься и впусти. — Неет! Не надоо. Я умоляюююю… я же возненавижу тебя… не надо. Не надо насильнооо… прошу, молю тебя, Ромааа. — Ты и так ненавидишь. Хватит играться! Хватит, мать твою! — Я бы могла тебя… — Заткнись! — зарычал ей в лицо и накрыл рот ладонью, смочил пальцы другой руки и вошел ими в нее снова, закрыл глаза, когда ее плоть сдавила их снова. Бл***дь, она вообще понимает, что делает со мной? Какую черную бездну волнует и колышет своим неприятием? Она моя! И точка! Мояяяя! Если не примет — от нас с ней ничего не останется. Вытащил пальцы из ее тела, застывшим взглядом глядя на слезы, текущие из-под зажмуренных глаз. Мне только слезы. Ни стона, ни звука, ни улыбки. Дернул змейку, вытащил каменный член, сжимая у основания, чтоб не кончить еще до того, как вошел, и сильно дернувшись между ее ног, насильно отодвигая одну в сторону, придавливая колено к постели, раскрывая ее для себя пальцами и втискиваясь в эту запредельную узкость короткими толчками. Продолжая ошалело смотреть на ее лицо, пока не сделал один бешеный толчок, чувствуя, как разрываю нежную, тугую плоть, и ее глаза не распахнулись с мучительным мычанием под моей рукой. Застыли, впиваясь в мой взгляд рябью разбитого хрусталя и сочащимися из них упреками и болью. А меня ведет даже от ее боли, и она отдает во мне яростью за то, что мне вот так… мне вот так с ненавистью и слезами. А ведь я мог… Нет. Не мог. Потому что и она не смогла. Я сделал еще один толчок, и она даже не дернулась подо мной, только слезы текли и текли. Держит меня этим взглядом, и я в диком возбуждении с каким-то надрывом накрыл рукой ее глаза и принялся двигаться быстрее и быстрее. Насилуя и воя от бешеного экстаза, опалившего все мое дрожащее тело, взмокшее от пота. Агония горечи и наслаждения. Дьявольский микс удовольствия и самого жестокого разочарования. Наркотик, поражающий все органы с первого раза с пониманием, что вот это моя смерть… и ее тоже. Прежним я уже никогда не стану. Эта золотоволосая до безумия красивая дрянь вытащила наружу того уродливого придурка, которому больно от каждого презрительного взгляда и слова, и он… он никуда не девается, как бы я его не грыз и не рвал на части. И я толкаюсь в ней все сильнее и сильнее с остервенением и уже не могу остановиться. Надя не стонет, кусает губы в кровь, из-под моей руки просачиваются слезы, и я, не сдерживаясь, слизываю их, терзаю ее губы, она не отвечает. Мертвая подо мной, холодная, поломанная. И нет, меня это не отвращает, я сорванный на нее зверь, которому плевать — как. Только брать, утолять голод, и я утоляю с мучительными стонами удовольствия. И в то же время тот самый… тот, почти сдохший во мне урод, он корчится от боли, там в углу моего сознания, он бьется головой о невидимые стены и ненавидит меня, а я его. Плевать… мне хорошо, мне так охеренно, что кажется, я сейчас кончу и сдохну от этого дичайшего удовольствия. Никогда раньше мне не было, как с ней сейчас, как в ее теле, как губами в ее губы. — Какая тыыыы, — хрипя в бьющуюся вену на ее шее, толкаясь и содрогаясь в экстазе от каждого движения, — как же с тобой… маленькая. Пьяный от невероятных эмоций, от того, что, и правда, первый, от раздирающего ощущения полной нирваны. Наклонился, обхватил ее сосок искусанными уже ею губами, и меня разодрало на части, вдоль позвоночника вспыхнул огонь, отдавая искрами в пах, сотрясая все тело судорогами мощнейшего оргазма, от которого у меня закатились глаза, и я, запрокинув голову, выгнулся назад, убирая руку с ее лица, изливаясь в замершее тело бесконечно долго, со стоном на каждом всплеске семени внутри, толкаясь последними толчками, удерживая вес тела на дрожащих руках, упал на нее, зарывшись лицом в ее растрепанные, слипшиеся от слез волосы, беспрерывно целуя шею под мочкой уха, благодарно и нежно целуя… и чувствуя, как сходят волны удовольствия, смешиваясь с ядом понимания — что только что я насиловал единственную женщину, пробудившую во мне самые острые эмоции. Насиловал и испытал от этого самый острый оргазм, который пах ее слезами, а я втягивал этот запах и понимал, что никуда моя одержимость ею не делась, она просто стала намного более опасней и разрушительней. И ей придется с этим смириться. Поднял голову, стараясь поймать взгляд Нади, но она смотрела сквозь меня. Холодная, равнодушная, ненавидящая так люто, что я волны ее ненависти ощущал всей кожей. Поднялся с постели, а она тут же скрестила колени, подтягивая их к груди, и я увидел на простыни пятно крови. И опять смесь удовольствия со злостью, с яростью. Плачет тихо и сдавленно, отвернув лицо к руке — они все еще связаны моим ремнем. Я подошел к Наде и увидел, как напряглось все ее тело. Боится, что трону. И горечь становится еще омерзительней, она остаётся во рту привкусом ржавчины и болотной тины. Освободил ее руки, хотел растереть запястья, но она тут же одернула их, свернулась в позу эмбриона, подтянув под себя ноги. Горечь усилилась, обожгла горло. То ли ненавистью, то ли растерянностью. То ли сам не знаю, чем. Удовлетворение испарилось, лопнуло, как разноцветный мыльный пузырь. Я знал, что причинил ей боль, но не знал, что это причинит боль и мне. Резонансом. Что вот эти ее слезы будут выжигать во мне метки и оставлять шрамы. А я думал, что это невозможно, что на мне уже никогда не появиться невидимым рубцам тоскливого обреченного понимания, что ни черта она не моя. Что я только что проиграл. Не купил я ни ее душу, ни даже ее тело. Как когда-то мой отец не смог купить для меня дружбу… Но это не значило, что я собирался ее отпустить. Ни хрена! Потому что я все еще ее хотел. Думал трахну ее, и станет она для меня, как все. Но нет… не стала. Потому что не было у меня до нее таких девочек. Шлюхи, тысячу раз перетраханные, были. А вот такой никогда не было. Чтоб встал, и не почувствовал себя грязным… а она после меня — да… она от этой грязи и рыдает. С этими мыслями вышел сам из душа, обмотавшись полотенцем. А она все в той же позе лежит, только теперь живот обхватила и дрожит вся. И снова внутри все свернулось. Скомкалось в пульсирующий узел необратимой нежности. Какой-то неестественно кровоточащей, глядя на ее тонкую спину с выпирающими косточками позвоночника и со следами моих пальцев на белоснежных бедрах. И стиснул челюсти в понимании, что я хочу ее даже сейчас… опять неистово и ужасно хочу. Перевернуть ее на спину, слизывать с ее щек слезы, гладить все ее тело, отнести в ванну и потом ласкать растертую мной промежность очень осторожно и медленно так, чтоб унять боль. Я бы все еще мог… Присел на краешек постели. Протянул руку и провел кончиками пальцев по ее плечу: — Больно, маленькая? А она вдруг подорвалась от прикосновения и забилась в угол кровати, даже не глядя на меня. Шарахнулась, как от прокаженного. Я стиснул руки в кулаки и резко встал с постели, натянул штаны, нервно дергая ширинку, поднял смятую рубашку и снова посмотрел на нее, обхватившую себя дрожащими руками с багровыми синяками на запястьях. — Ну как? Понравилось играть, малышка? Далеко убежала? Все могло быть не так, если бы не выбрала игры долбаные. Или все еще хочешь полы драить? А может, в свой Мухосранск хочешь? С голоду дохнуть? — Лучше мыть полы… чем твоей шлюхой, лучше от голода сдохнуть, чем с тобой… чем руки твои, о божее, как же мерзко! Ненавижу тебя. Ты не человек! — Ты и так шлюха, и будешь шлюхой! Моей! И молиться уже поздно. Не живет здесь твой бог. Только дьявол. И этот дьявол — я, девочка. Смирись! И я расхохотался, глотая ком той самой горечи. Значит, вот чего она хочет? Сука. Не хочет быть моей женщиной, и хер с ней. Хочет драить унитазы — пусть так и будет. Но я прекрасно понимал, что с этой минуты я погрузился в свой персональный ад, и я понятия не имею, как из него выбраться. Я живьем сгораю от безумной страсти к женщине, которая не просто меня ненавидит, а которой противно даже мое присутствие. Какого дьявола я вообще ее здесь оставил? Какого дьявола не вышвырнул, едва заподозрив, что с ней все не так… что у меня с ней действительно все не так? Плевать. Оставил, значит, оставил. Моя она, и брать я ее буду, когда захочу и как захочу. Только больше никаких игр. Пусть знает свое место. * * * Вышел из спальни, набирая по внутренней связи Антона. — Пришли к ней Кристину. Пусть поселит ее в крыле для прислуги. Выдаст одежду и объяснит ее обязанности. Следить за ней! За каждым ее шагом. Чтоб всю работу выполняла. Никуда не выпускать. Хочет быть швалью, она ею будет. И приведи ко мне Алену с Тимофеем. Кажется, они решили уволиться с работы без выходного пособия с выплатой компенсации работодателю. Буду с них взымать мзду. Альберту скажи, с Ларисой пообщаться. Мне сувениры после общения лично принести. Захлопнул за собой дверь и поморщился, когда услышал ее рыдания. Пусть рыдает. Это теперь будет ее привычным состоянием, раз не захотела мне улыбаться. Зато все по-честному. Глава 23 Когда о худшем слушать не хотите, Оно на вас обрушится неслышно. Уильям Шекспир Я не хотела, чтоб меня трогали, не хотела вообще никого видеть, мне нужно было вот так лежать, свернувшись в клубок, и смотреть в одну точку, слегка раскачиваясь на кровати. Не хотела я, чтоб какая-то чужая женщина смотрела, как я встаю с постели, и даже не пыталась отвести взгляд, когда я прикрывалась простыней, с любопытством поглядывая на пятно крови и на следы на моем теле. И ее любопытство было злорадным, но для меня так лучше. Никакого сочувствия я бы сейчас не хотела. Мне не нужно, чтоб меня жалели. Мне вообще ничего не нужно. Разве что голову в петлю или лезвием по венам. Если бы могла. А я не смогу. Я знаю. И мама с Митей… я все еще надеялась, что когда-нибудь их увижу. Не знаю, зачем прислали ко мне эту женщину, и какие функции она выполняет в этом доме. Наверное, определяет степень вреда, нанесенного ее хозяином очередной игрушке. — Мне не нужны няньки, — сказала тихо и зашла в ванну после того, как она сказала, что я не могу оставаться в этой комнате, и ей приказано отвести меня в крыло для прислуги. Я прикрыла за собой дверь и до упора повернула кран в ванной. Все тело болело, как будто меня избили, и мышцы ног сводило судорогой, напоминая о том, что теперь я уже не девушка. Взялась за раковину и медленно подняла голову, чтобы посмотреть на себя в зеркало. Мне казалось, я там увижу лицо, перепачканное грязью или совершенно до неузнаваемости изменившееся, но на меня смотрели опухшие от слез глаза — там, в зеркале, я была настолько жалкая, что по щекам опять потекли слезы. Нет, не от жалости к себе, а от отвращения к этой женщине, которая сама обрекла себя на такую участь своей глупостью. Я не знала, что я сделала не так… не знала, что вдруг произошло и что превратило его в бешеное животное. Для меня это стало шоком. Меня просто парализовало, когда Огинский схватил за волосы и потащил меня в дом на глазах у своих слуг, как вещь, как провинившуюся шавку, и именно в этот момент понимание, что я себе придумала то, чего нет, полоснуло по нервам с такой силой, что внутри заполыхал адский протест, настолько болезненный, что даже надругательство над моим телом не было так унизительно, как понимание, какая я дура, жалкая и тупая игрушка, его вещь, его шлюха, как он сказал. Обманула сама себя жестоко и безжалостно. Поверила… За эти дни, что мы проводили вместе, я все больше и больше ощущала свою тягу к этому невероятному и совершенно особенному мужчине, то внушающему ужас своей властностью, то обрушивающего на меня всю свою бешеную харизму. Он проводил со мной все свободное время и не так, как раньше, а без давления, без нажима и унизительных слов. С ним было интересно, я сама не заметила, в какой момент перестала бояться находиться с ним рядом. Наверное, когда он ошалело смотрел, как я кормлю сосисками уличного пса, и вытащил мне все деньги, что у него были, чтобы я бросила их в дырявые шапки нищих у церкви. В нем сочетались и уживались вместе совершенно несочетаемые вещи. Цинизм и сострадание, жестокость и какая-то отчаянная безумная доброта. Когда я ревела в машине из-за раненого песика, он позвонил Антону, и собаку ловила вся его охрана, растопырив руки и рискуя быть покусанными. Лаврушу мы отвезли в приют, и я лично видела, как Огинский выписал рыжеволосой директрисе чек, от которого у той округлились глаза, и тут же добавил. — Я проверю отчет за каждую копейку, потраченную вами, и не приведи господь мне покажется, что она потрачена неправильно. В машине он взял мое лицо за подбородок и спросил: — Ты довольна? — вот они, те мелочи, которые заставили меня поверить, что ему не все равно, что он считается с моим мнением. Да, я была довольна, как и каждой нашей прогулкой, и тем, что он присылал мне по утрам горшки с орхидеями. Это стало своеобразным ритуалом, едва я открывала глаза — мне приносили цветок. И ведь он запомнил, что я не люблю букеты, что я люблю живые цветы, а не «мертвецов в целлофане». Лариса продолжала связываться со мной через Алену, одну из горничных, и с каждым днем, который приближал мой побег, мне все меньше хотелось бежать. Я начала привыкать сидеть часами в его кабинете с книжкой и читать, пока он работает, или заходить в Интернет через его компьютер, а потом искренне злиться, когда он хохотал над выбранными мной нарядами, и мне вдруг начало казаться, что у него красивая и чувственная улыбка и морщинки у глаз, когда он смеется, хочется потрогать губами, а его волосы мягкие и рассыпчатые после душа, и их хочется взъерошить и испортить его идеальность. Он работал, а я украдкой смотрела, как длинные пальцы стучат по клавиатуре, и вспоминала как они касались моего тела, как он пропускал между ними черное кружево, и оно контрастировало с его золотистой кожей, как его ладони отливают бронзой на моей груди. И он вдруг резко поднимал голову и смотрел на меня этим сумасшедшим взглядом, от которого поджимались кончики пальцев и мурашки рассыпались по всему телу брызгами соленого океана почти так же, как и тогда, когда на нем выступали капельки пота под его ласками. Роман больше меня не трогал насильно, не привлекал к себе, не нарушал мое пространство и все же постоянно врывался в него своим низким голосом или вот этими взглядами. И мне нравилось целовать его рот, нравилось касаться его своими губами, вести по ним и видеть, как он начинает дрожать от напряжения. Меня этот взгляд завораживал, гипнотизировал, я погружалась в золотистую магму дичайшего соблазна и не могла уже оттуда выплыть. Какой-то голос, который мне даже не казался моим, шептал и стонал внутри, что я идиотка, что этот человек запер меня в своем доме насильно и гонял по снегу босиком собаками… Но ведь этот же человек отправил на операцию моего брата, этот же человек пожертвовал деньги приюту, этот человек… был какой-то огненной загадкой, полыхал костром, и мне хотелось потрогать его огонь, и я трогала. Я с каким-то затаенным восторгом трогала его волосы или руки, целовала его губы, впивалась в его плечи. И забывала, что нахожусь в клетке с диким опасным зверем, который в любую минуту может оставить от меня ошметки мяса. Я самоуверенно предположила, что мне это больше не грозит. Идиотка. Все еще наивная идиотка. То были последние дни моей наивности. Последние дни, в которые мне самой уже не нравилось оставаться без него. Не знаю, почему пошла за ним. Наверное, где-то свыше было предначертано сбросить розовые очки и понять, какое он жуткое чудовище, какое он исчадие зла, и в нем нет ни черта святого, ни черта теплого по отношению ко мне. Мной всего лишь игрались, всего лишь вертели меня как-то иначе, чем раньше, чтобы потом в один момент раскрошить в песок и насладиться каждой секундой моей агонии. Но я решила, что он ко мне относится иначе, не знаю почему, наверное, женщины слишком самоуверенные, и едва мужчина хотя бы немного меняет свое отношение к ним, они уже искренне верят, что это любовь. Боже, я действительно хотела в это верить. У меня не было опыта с мужчинами, у меня не было отношений, у меня не было примеров — как должно быть. Был Огинский, который вдруг стал невероятно обаятельным и сводящим с ума своим вниманием. Был единственный мужчина, с которым меня трясло от возбуждения, и который сводил меня с ума, то заставляя дрожать от страха, то вибрировать в его опытных руках от вожделения. Я… должна была бежать в этот день. Должна была остаться дома и, пока его нет, в пересменку уйти вместо Алены, которую выпустил бы позже охранник. Все было продумано и даже отрепетировано, когда я оставалась одна в кабинете под предлогом, что мне там уютно, Алена приходила там убирать или приносила мне чай. Мне не надо было выходить на лестницу… не надо было идти следом за ним. Мне надо было сбежать, как я и планировала, но судьбы решаются в мгновения, как и рушатся все иллюзии, как и разбиваются мечты. Все за доли секунд. Смотрела, как он спускается вниз в своем стальном костюме с блестящими волосами и этой неповторимой походкой спортсмена. Я вдруг неожиданно для себя спросила: — Ты скоро вернешься? И я впервые увидела у него этот взгляд с сомнением, с каким-то ликованием и сомнением, словно он сам не понял — ослышался ли. И в эту секунду я решила, что останусь… на собственную казнь. Ведь я позвонила Ларисе, чтобы сказать, что передумала, в тот момент, как зверь решил разорвать меня и не дал сказать ни слова. Когда я поняла, что сделает со мной, меня окатило льдом, градом из ледяных комьев. Сказка обернулась дичайшим кошмаром, и все декорации облезли, оставив после себя обугленные стены. А ведь все могло быть иначе, все могло быть по-другому… нет, не могло. Он хотел меня разорвать и разорвал на части. От меня ничего не зависело. Его игра и его правила. Я плакала не только от боли, я плакала от понимания, что я никто и ничто, я бесправная и безвольная кукла, и он лишь дал мне иллюзию, а потом сам же ее и разломал больно и очень жестоко. И я так и не поняла — за что. Смотрела на его лицо сквозь туман боли и слез и не понимала, почему со мной так. Я ведь так никуда и не сбежала. Он ведь знает, что я отказалась… знает и так безжалостно меня раздирает своей ненавистью, порождая во мне ответную и лютую. Он двигался, а во мне что-то обрывалось от каждого болезненного толчка, словно я становилась пустой, во мне умирала вера в хорошее, вера в то, что у меня все будет хорошо. Не будет. Он не даст. Он будет топтать мое хорошее, когда ему захочется. А мне хотелось умереть, просто закрыть глаза и больше никогда не открывать, а еще никогда не видеть его! Но я не умерла, и мои мучения еще не закончились. Вряд ли он наигрался. Теперь меня починят, чтоб он мог поломать снова, и вот эта ведьма с черными волосами и взглядом змеи будет присматривать, чтоб все прошло как надо. — Поживее там! В комнате надо убраться. Слугам не положено мыться в хозяйских комнатах. Я не мылась, я все еще смотрела на себя в зеркало, на свои опухшие губы, на засосы на груди, на следы его пальцев на плечах. Нет, они не болели, болело внутри. Болело там, где разбилась та самая иллюзия. Я горько ошиблась. Со мной рядом не было невероятного и особенного человека, со мной был зверь в человеческом обличье, и он будет рвать меня снова. Мне было интересно, как меня накажут, если я ослушаюсь — выгонят? Я ошибалась, Огинский наказывал иначе, у него имелся сценарий, и я даже не подозревала, что скоро увижу, как обычно происходит наказание. — Поживее, я сказала. Постучала в дверь. — Мне еще объяснять твои обязанности по дому. Мне есть, чем заняться. Я стала под струи воды и закрыла глаза, смывая с себя каждое его прикосновение, каждый поцелуй, который я могла бы отдать сама и который никогда не прощу ему за то, что насильно. Ведьма еще долго стучала в дверь, а я ее не слышала, я все терла и терла себя мочалкой, а когда вышла, разъяренная фурия швырнула мне вещи в лицо. — Переоденься и иди за мной. Завтра утром приезжает госпожа Огинская, и каждая должна знать свои обязанности, а ты ни черта не умеешь. Лучше б тебя выгнали. — Лучше, — тихо ответила я, — скажи своему хозяину, пусть выгонит, или ты сама можешь увольнять прислугу? — Думаешь, если тебя здесь оттрахали, ты самая умная? Обычно после секса переезжают в хозяйские хоромы, а не ссылаются мыть туалеты. Так что, думаю, умничать ты вообще не будешь. Наверное, у нее даже не укладывалось в голове, что я счастлива переселиться в крыло прислуги и никогда не видеть Огинского. Конечно же, это были лишь мечты, и я уже понимала, что никто меня в покое не оставит. Он уже не остановится, я слышала этот приговор в его голосе и видела в глазах, когда он рычал, овладевая мной, и затыкал мне рот ладонью. Казнь для меня теперь выглядела именно так — когда мужчина насилует женщину, которая могла бы отдаться ему по собственной воле, но он решил причинить боль и оказался самым безжалостным палачом в своей слепой ярости. Глава 24 На удочку насаживайте ложь