Площадь и башня. Cети и власть от масонов до Facebook
Часть 6 из 19 Информация о книге
Илл. 15. Пародия на “Афинскую школу” Рафаэля, гравюра Джеймса Скотта по картине сэра Джошуа Рейнольдса (1751). Сеть Просвещения в равной степени опиралась на туризм и на переписку. У жадных до знаний интеллектуалов, родившихся и выросших за океаном, выхода вообще не было: им необходимо было хотя бы некоторое время пожить в Великобритании и Франции. Фигура Бенджамина Франклина олицетворяла колониальное Просвещение. Пятнадцатый ребенок в семье переселенца-пуританина родом из Нортгемптоншира, Франклин был самоучкой и разносторонним эрудитом, он чувствовал себя одинаково уютно и в лаборатории, и в библиотеке. В 1727 году он основал “Джунто”, или “Клуб кожаных фартуков”, где могли бы собираться и обмениваться мнениями люди вроде него самого. Через два года он начал выпускать “Пенсильванскую газету”. А еще через двенадцать лет учредил новую организацию – Американское философское общество. В 1749 году Франклин сделался первым президентом Академии, Благотворительной школы и Колледжа Филадельфии. Однако Филадельфия – с ее 25 тысячами жителей – не походила на Эдинбург и уж тем более на Париж, который превосходил ее размерами в двадцать раз. До 1763 года Франклин не вел переписки ни с кем за пределами американских колоний. Лишь после поездки в Лондон, состоявшейся в том году, доля неамериканцев среди его корреспондентов подскочила с нуля до почти четверти. Хотя Франклин никогда не переписывался с Вольтером (практически своим современником), благодаря поездкам в Европу он сделался полноправным участником тогдашней сети Просвещения. В 1756 году его избрали членом Лондонского королевского общества, а также Королевского общества искусств. Помимо многочисленных поездок в Лондон, Франклин бывал в Эдинбурге и Париже, а еще ездил по Ирландии и Германии[364]. Все это происходило еще до того, как Франклин превратился в одного из мятежных колонистов, которые задумали объявить независимость от метрополии и оборвать иерархические связи, подчинявшие американские колонии “королю в парламенте” в далеком Лондоне. Как ни парадоксально, для колониальных интеллектуалов из поколения Франклина столицей Америки оставался Лондон, пускай со временем они и начали тяготиться ограничением политических свобод, которое налагала на них лондонская власть[365]. Глава 20 Сети революции В великих политических переворотах конца XVIII века, как и в более ранних религиозных и культурных переворотах, сети играли жизненно важную роль. Опять-таки чрезвычайно важная роль принадлежала письменному и печатному слову. В книгах, брошюрах, газетах, а еще и в бесчисленных рукописных письмах обосновывалась необходимость коренных политических перемен, подвергалась критике монархия. В глазах “ученых людей” перо часто представлялось могущественнее меча, а писатель – поэт, драматург, романист, полемист – рисовался одним из героев своей эпохи, наряду с его соратником – бесстрашным издателем. Неудивительно, что обложение прессы налогами стало объектом взрывоопасного гнева[366]. Объединившись в настоящую плотную сеть из разных общественных организаций, борзописцы и печатники западного мира, похоже, вознамерились ударами своих перьев и литер покончить с наследственным правлением. От Бостона до Бордо революция во многом стала достижением целой сети акул пера, лучшие из которых были к тому же еще и прекрасными ораторами: это их пламенные речи зажигали толпу на площади и гнали ее штурмовать башни старого режима. И все же, чтобы победить, революция нуждалась не только в писателях, но и в бойцах. Кроме того, революционным сетям необходима упругость: нельзя, чтобы они легко распадались от нажима иерархической власти. И в этом смысле долгое время сохраняла большое значение история с Полом Ревиром. Школьники давно уже не заучивают наизусть стихотворение Генри Уодсворта Лонгфелло, и уж тем более никто не помнит о “Полуночной скачке Пола Ревира” – одном из первых американских фильмов, но все же сама эта история не забыта[367]. “Одну, если сушей, а морем – две”[368] (речь об условном знаке, который должны подать Ревиру с колокольни Северной церкви) – лишь одна из многих строк Лонгфелло, которые до сих пор вызывают у читателя волнение. Заржал и храпит в нетерпенье конь. Второй сигнал! Он коня погнал! Еще деревушка спокойно спит. Но в лунном свете промчалась тень, Да искру метнул дорожный кремень У скачущей лошади из-под копыт, И под подковой звенит тропа. Сейчас народа решится судьба. Та искра, что высек подковою конь, Повсюду зажгла восстанья огонь. Мы интуитивно угадываем (или думаем, что угадываем), что эта высеченная искра – конечно же, иносказание и что имеется в виду процесс передачи новостей: Так в полночь глухую скакал Поль Ревир. Его тревожный призывный крик До каждой деревни и фермы достиг, Нарушив дремотный покой и мир. Вдруг голос из тьмы, в дверь удар кулака И слово, что эхом несется в века[369]. Однако, как указал Малкольм Гладуэлл, далеко не очевидно, почему все-таки Ревиру удалось столь успешно разнести известие о том, что англичане вот-вот развернут регулярные войска в городах к северо-западу от Бостона – в Лексингтоне и Конкорде, – чтобы арестовать колониальных лидеров Джона Хэнкока и Самюэля Адамса в первом и захватить оружие колониального ополчения во втором. Ревир проскакал всего 13 миль (21 км), стуча в двери домов и предупреждая людей о скором появлении солдат в каждом городе. Но его новость разлетелась с гораздо большей скоростью и преодолела большее расстояние, чем он сам мог бы проскакать на лошади: к часу ночи она достигла Линкольна, к трем – Садбери, а к пяти часам утра – Андовера, уже в сорока милях (64 километра) от Бостона. И произошло это благодаря самой простой “технологии” – устной молве. Дэвид Хэкетт в своей книге о поездке Ревира пишет, что Ревир “обладал сверхъестественной способностью оказываться в гуще событий… [и] подталкивать к действию многих других людей”[370]. Гладуэлл же отмечает, что, в отличие от Уильяма Доза (предпринявшего такую же поездку), Ревиру удалось сделать так, что “молва обрела характер эпидемии” благодаря “закону малых чисел”[371]. Ревир принадлежал к редкому типу объединителей – коммуникабельных, “от природы неугомонно общительных” людей[372]. В то же время он был “знатоком” – накопителем знаний, который не только имел в своем распоряжении “самую обширную картотеку связей в колониальном Бостоне”, но еще и “активно участвовал в сборе сведений о британцах”[373]. Такое изложение поездки Ревира выглядит привлекательно, но страдает неполнотой. В нем никак не отражен тот факт, что к апрелю 1775 года за Ревиром уже прочно закрепилась репутация надежного гонца бунтовщиков. Ревир – искусный гравер и серебряных дел мастер, – строго говоря, не входил в круг интеллектуалов, но прославился на всю Новую Англию своим преувеличенным изображением Бостонской бойни[374][375]. 5 октября 1774 года именно Пол Ревир прискакал из Бостона в Филадельфию, чтобы доставить в Континентальный конгресс “Суффолкские решения” – подстрекательский документ, призывавший не платить налоги и бойкотировать британские товары в отместку за “Принудительные акты”[376] и Акт о Квебеке[377][378]. 13 декабря Ревир доскакал до Портсмута в Нью-Гемпшире, чтобы предупредить корреспондентский комитет этого города о том, что регулярные войска в скором времени могут захватить оружие и амуницию, хранившиеся на острове Ньюкасл напротив Портсмутской гавани[379]. В Конкорде Ревир побывал еще 8 апреля, предупредив кого нужно – с опережением больше чем на неделю – о том, что “назавтра в Конкорд собираются регулярные войска, а если они придут… то прольется кровь”[380]. 16 апреля (как вспоминал позднее сам Ревир) он поскакал в Лексингтон, чтобы сообщить Хэнкоку и Адамсу, что надвигается беда и что, “похоже, они являются целью” предстоящей военной операции[381]. Кроме Уильяма Доза, имелись и другие источники информации о передвижениях британцев – не в последнюю очередь потому, что, несмотря на все предосторожности генерала Томаса Гейджа, о приближении армии прослышали жители Сомервиля, Кембриджа и Менотоми[382]. Ревир и Доз не были соперниками – они действовали заодно. Они даже вместе ездили – с третьим спутником, доктором Самюэлем Прескоттом, – из Лексингтона в Конкорд и по очереди стучались в крестьянские дома. Ревира схватили в окрестностях Линкольна[383]. Он был уже четвертым по счету пойманным тайным гонцом бунтовщиков. Но потом Ревиру повезло спастись. В какой-то момент вспыльчивый офицер “приставил пистолет к голове [Ревира]” и пригрозил “вышибить [ему] мозги”, если Ревир не будет отвечать на его вопросы. Но вскоре раздались выстрелы, начался хаос, и Ревира просто отпустили – хотя и без лошади[384]. Осторожно вернувшись пешком в Лексингтон, Ревир пришел в замешательство, когда узнал, что Хэнкок с Адамсом все еще не решили, что делать, хотя Ревир еще три часа назад сообщил им о приближении регулярных войск[385]. Если бы Ревиру не удалось тогда добраться до Кембриджа и если бы потом он не уцелел в Войне за независимость, чтобы иметь возможность рассказать о своих поступках (а дожил он до 83 лет), то кажется сомнительным, чтобы его “скачка” на долгие годы прославилась в истории. А еще полезно внимательно рассмотреть сеть связей Пола Ревира[386]. Оказывается, он являлся одним из двух главных посредников – или слабых связей – между группами, которые без них оставались бы слишком разобщенными, чтобы сплотиться в революционное движение. Накануне революции в колониальном Массачусетсе возрастало социальное расслоение. В Бостоне общество становилось год от года все более иерархичным, и намечался существенный разрыв между патрицианской элитой “брахманов”, средним сословием ремесленников и земледельцев и работниками-бедняками, а также слугами, связанными договором об ученичестве. Потому-то тесная связь между простым ремесленником Ревиром и доктором Джозефом Уорреном имела огромное значение. В Бостоне существовало пять организаций, которые в той или иной мере сочувствовали делу вигов[387]: Андреевская ложа – масонская ложа, собиравшаяся в таверне “Зеленый дракон”; “Девять лояльных” – ядро “Сынов Свободы”; Норт-Эндская фракция, члены которой встречались в таверне “Приветствие”; клуб “Длинная комната” на Дассетт-элли и Бостонский корреспондентский комитет. Всего 137 человек входило в одну или несколько из этих групп, но подавляющее большинство (86 %) фигурировало лишь в одном из списков, и не было ни одного человека, который состоял бы во всех пяти обществах. В четыре объединения входил только Джозеф Уоррен; Пол Ревир состоял в трех, как и Самюэль Адамс и Бенджамин Чёрч. Однако с точки зрения “центральности по посредничеству” ключевыми фигурами служили Уоррен и Ревир (см. илл. 16). Таким образом, анализ сети обнаруживает, что Пол Ревир являлся половинкой того дуэта, который, действуя поверх сословных границ, объединял ремесленников и профессионалов в революционном Массачусетсе. Однако этот анализ, при всей своей содержательности, не показывает нам, какое или какие из обществ, куда входили Ревир и Уоррен, были наиболее важными. Можно выдвинуть одну правдоподобную догадку, а именно что важнейшей для Американской революции сетью было масонство. В книге “Масонство в Американской революции” (Freemasonry in the American Revolution), вышедшей в 1924 году, Сидни Морс (сам масон) утверждал, что масонство “сплачивало в тайный и надежный союз вожаков-патриотов” в их “борьбе за свободу”. По мнению Морса, именно масоны затопили в 1772 году шхуну “Гаспи”[388], они же устроили “Бостонское чаепитие”, и они же занимали господствующее положение в институтах, которые возглавили революцию, в том числе в Континентальном конгрессе[389]. Имя Пола Ревира, наряду с несколькими другими, Морс упоминал чаще всего[390]. Хотя похожие утверждения повторял в 1930-х годах французский историк Бернар Фаи, главные специалисты по Войне за независимость США долгое время оставляли без внимания эти мнения о роли масонов[391]. Когда Рональд Э. Хитон исследовал биографии 241 отца-основателя, выяснилось, что лишь 68 из них являлись масонами[392]. Всего восемь из пятидесяти шести человек, подписавших Декларацию независимости, входили в масонские ложи[393]. Долгие годы преобладавшее среди историков мнение гласило: “Сомнительно, чтобы масоны как таковые играли значительную роль в Американской революции”[394]. Но сам этот вывод тоже представляется сомнительным. Не говоря уже обо всем прочем, он исходит из допущения, будто все отцы-основатели внесли одинаково важный вклад в общее дело, тогда как анализ сетевых связей ясно показывает, что Ревир и Уоррен являлись наиболее значительными революционерами в Бостоне – городе, сыгравшем самую заметную роль в ходе революции. А еще сторонники этого взгляда недооценивают значение масонства как революционной идеологии. Судя по некоторым свидетельствам, оно оказывало по крайней мере столь же важное влияние на умы людей, готовивших и в итоге совершивших революцию, чем светские политические теории или религиозные учения[395]. Илл. 16. Революционная сеть в Бостоне. Ок. 1775 г. Обратите внимание на центральность по посредничеству Пола Ревира и Джозефа Уоррена. Если бы устранили одного из них или обоих, плотность сети значительно снизилась бы. Отдельные люди группируются в единые узлы в соответствии с принадлежностью к клубам. Лишь Ревир и Уоррен состояли одновременно более чем в двух клубах. Масонство дало “веку разума” мощную мифологию, международную организационную структуру и изощренный церемониал, призванный связывать посвященных в общество узами метафорического братства. Как и многие другие явления, изменившие мир в XVIII веке, масонство зародилось в Шотландии. Конечно, европейские каменщики[396] объединялись в ложи, или гильдии, еще в Средние века и проводили различия (как и другие средневековые ремесленники) между начинающими учениками, подмастерьями и мастерами, но вплоть до конца XIV века эти объединения не имели четкой организации. В 1598 году шотландские ложи получили новый набор правил, известный как “Статуты Шоу” – в честь Уильяма Шоу, главного подрядчика по строительным работам при шотландском королевском дворе. Но лишь в середине XVII века масонство развилось в нечто большее, чем просто рыхлая сеть разрозненных цехов искусных каменотесов, а в Килуиннинге и Эдинбурге появились ложи, принимавшие в свои ряды “созерцательных” или “допущенных” (то есть не практикующих профессию каменщика) масонов. А абердинец Джеймс Андерсон написал книгу “Конституции вольных каменщиков” (Книга уставов, 1723), которая подарила новой эпохе подобающе величественную предысторию масонства. По версии Андерсона[397], Великий Архитектор Вселенной вложил в Адама навыки, необходимые каменщику, – знание геометрии и механических искусств, – Адам со временем обучил им своих отпрысков, а те, в свой черед, передали их ветхозаветным пророкам. Люди Божьего избранного народа были “хорошими каменщиками еще до того, как обрели Землю обетованную”, а Моисей был их “великим мастером”. Высшим свершением древнейших каменщиков стал храм Соломона – Первый Иерусалимский храм, выстроенный Хирамом Авием (Абиффом) – “искуснейшим каменщиком на земле”[398]. Масонство, как и многие другие успешные сети, обладало некоторыми иерархическими чертами. Все масоны состояли в местных ложах, большинство которых объединялись, входя в состав той или иной из великих лож, возникших в XVIII веке в Лондоне, Эдинбурге, Йорке, Дублине, а позднее на европейском континенте и в американских колониях. В каждой ложе были свои Мастер (Магистр) и Страж, имелись и другие должности. Кандидатуры людей, желавших стать масонами, должны были выдвигаться и одобряться единогласно, и прежде чем новичков принимали в ученики и посвящали в масонские ритуалы и тайны, они соглашались исполнять наказы, изложенные в Андерсоновых “Конституциях”. Сами по себе обряды посвящения были замысловаты (и отличались еще большей сложностью при переходе в более высокие степени масонства – Подмастерья и Мастера): облачившись в церемониальный наряд, посвящаемый должен был совершить определенные жесты и принести клятвы. Однако самым удивительным свойством этих наказов была их нетребовательность. Все масоны должны быть “хорошими и верными людьми, свободнорожденными, достигшими зрелого и разумного возраста, не невольниками, не женщинами, не безнравственными и не склочными, с доброй репутацией”. Ни один масон не должен быть “глупым безбожником или неверующим распутником”. Все масоны равны как братья внутри своей ложи, хотя масонство “не отнимает ни у кого чести, которой он был удостоен ранее”, и те, кто имеет более высокий общественный статус, часто и в ложе занимают наиболее почетное положение[399]. Это было очень важно: отчасти привлекательность лож как раз и заключалась в том, что они позволяли аристократии и бюргерам общаться на равных. С другой стороны, масонам не возбранялось участие в политических бунтах. Правда, в “Конституциях” Андерсона делалась оговорка, что “масон – мирный подданный, подчиняющийся гражданской власти везде, где он живет или работает, и никогда не должен замышлять козни и заговоры против мира и благополучия своей страны”. Однако участие в мятежах не являлось явным поводом для исключения из ложи[400]. Хотя сам Андерсон был священником-пресвитерианцем, из его весьма нестрогих религиозных предписаний можно заключить, что масонство было вполне совместимо с деизмом. В некоторые колониальные ложи допускались даже евреи[401]. Не все готовы были заходить так далеко в сторону религиозного скептицизма, характерного для Просвещения, – и потому в 1751 году произошел раскол между “древними” и “новыми”. “Древние” отдали предпочтение Андерсоновым “Конституциям” в редакции 1738 года, где говорилось, что масоны, где бы они ни жили, обязаны чтить христианские заповеди. А вот “новые”, напротив, предпочли издание 1723 года: в более ранней редакции устава масонам предписывалось следовать религии их родной страны. До Массачусетса это разделение дошло в 1761 году – через двадцать восемь лет после того, как Великая Иоанновская ложа стала первой масонской ложей в Бостоне. Но если первая ложа создавалась по распоряжению из Лондона, то новая Великая Андреевская ложа, относившаяся к “древним”, была учреждена из Эдинбурга. Хотя поначалу раскол сопровождался обменом взаимными колкостями, вражда продлилась недолго: в 1792 году две ложи слились в одну. Однако в революционную пору идейное разногласие в рядах масонов, по-видимому, отражало реальное общественно-политическое разделение: в частности, Андреевская ложа, основанная людьми, исключенными из Иоанновской ложи за низкое социальное происхождение, превратилась в рассадник крамолы, особенно после того, как ее Мастером (а затем и Великим мастером новой Великой ложи бостонских “древних”) стал Джозеф Уоррен[402]. Таверна “Зеленый дракон”, которую Андреевская ложа приобрела в 1764 году, сделалась штабом революционного движения в Бостоне[403]. Более того, записи за ноябрь и декабрь 1773 года в журнале протоколов ложи, где сообщается о том, что заседания приходилось откладывать из-за низкой посещаемости, прозрачно намекают на участие многих членов ложи в “Бостонском чаепитии”[404]. Во время перезахоронения тела Уоррена, убитого в сражении в 1775 году, его друг и собрат по масонству Перес Мортон, произнося похвальную речь, назвал его добродетельным, “несравненным патриотом” в общественной жизни и “образцом для человечества” в частных делах. Уоррен погиб “за добродетель и за человечество”, но помнить его следует в первую очередь как масона. “Какой яркий пример он подавал [как Великий мастер], – говорил Мортон, – живя внутри циркуля и действуя по наугольнику”. По словам Мортона, из всех объединений, к каким принадлежал Уоррен, “наибольшую ценность” он придавал масонству. Более того, Мортон прямо сравнил гибель Уоррена “от рук головорезов” с гибелью Хирама Авия, строителя Соломонова Храма (которого, по масонским преданиям, убили за отказ разгласить тайные пароли мастеров)[405]. Ревир тоже не был рядовым масоном: в 1788 году он сделался заместителем Великого мастера массачусетской Великой ложи[406]. Конспирологов и авторов бульварных романов с давних пор привлекала идея о том, что масонство являлось тайной сетью, скрывавшейся за Американской революцией. Потому-то, наверное, уважаемых историков эта тема отпугивала. Конечно, не стоит преувеличивать однородность колониального масонства. Были в бостонских ложах и лоялисты – например, Бенджамин Хэллоуэлл, комиссар таможни, и его брат Роберт, принадлежавшие к Иоанновской ложе; в Андреевской ложе сторонников монархии насчитывалось не менее шести. И все же нельзя не обратить внимание на концентрацию революционных вожаков в рядах Андреевской ложи. Туда входили не только Уоррен и Ревир, но и Исайя Томас, издатель “Массачусетского соглядатая” и “Альманаха Новой Англии”, Уильям Пэлфри, секретарь “Сынов свободы”, и Томас Крафтс из “Девяти лояльных”[407]. Во время революционной войны Великая ложа “древних” образовала девятнадцать новых лож; одна только Андреевская ложа приняла тридцать новых членов в 1777 году, двадцать пять – в 1778-м и сорока одного – в течение следующих двух лет. В июне 1782 года на одном из обедов ложа принимала в Фанел-Холле гостей – членов Бостонского городского управления и французского консула[408]. Тринадцать лет спустя, 4 июля 1795 года, Пол Ревир в масонском облачении закладывал угловой камень здания Капитолия штата Массачусетс. Ревир призвал слушателей “жить внутри циркуля добрых граждан”, дабы показывать “миру человечества… что мы желаем стоять с ними наравне, что, когда мы уйдем, нас, возможно, допустят в храм, где царят тишина и мир”. А за несколько дней до этого один священник сказал Ревиру и его офицерам, что масоны – это “сыны разума, ученики премудрости и братство человечества”[409]. Это ясно показывает, какая гармония царила в ту пору между масонством и по крайней мере частью духовенства юной республики. Хорошим примером священника-масона был преподобный Уильям Бентли, приходской священник, живший в Салеме. В 1800 году Бентли приехал в Бостон, чтобы принять участие в торжественной церемонии в память Джорджа Вашингтона, и там отужинал в обществе своих собратьев масонов Пола Ревира и Исайи Томаса[410]. Всего через тридцать лет атмосфера будет уже совсем другой. Одним из последствий “великого пробуждения” религии в Новой Англии стала вспышка яростного антимасонства, из-за чего резко снизился приток новичков в Андреевскую и другие ложи[411]. И здесь можно найти второе объяснение позднейшему принижению роли масонов в Американской революции: в XIX веке американцам просто не хотелось вспоминать эту подробность, связанную с основанием республики. Однако косвенные улики весьма убедительны. Мало того что Бенджамин Франклин сделался Великим мастером своей ложи в Филадельфии, он еще и выпустил (в 1734 году) первое американское издание “Конституций” Андерсона. А Джордж Вашингтон не только вступил в возрасте двадцати лет в ложу № 4 во Фредериксберге (Виргиния), но и стал в 1783 году Мастером вновь образованной Александрийской ложи № 22. На своей первой президентской инаугурации 30 апреля 1789 года Вашингтон принес должностную присягу, возложив руку на Библию из нью-йоркской Иоанновской масонской ложи № 1. Текст клятвы составляли Роберт Ливингстон, канцлер Нью-Йорка (это была высшая судейская должность в штате), и еще один масон, а именно первый Великий мастер Великой ложи Нью-Йорка. В 1794 году Вашингтон позировал художнику Джозефу Уильямсу, который изобразил его в полном масонском убранстве, в какое президент облачился, когда закладывал угловой камень здания Капитолия США годом ранее[412]. Фартук Джорджа Вашингтона по праву стал столь же неотъемлемой частью народных преданий об Американской революции, что и скачка Пола Ревира, потому что представляется маловероятным, чтобы оба эти человека обладали столь большим влиянием, если бы не принадлежали к масонскому братству. Более поздние историки высказывали сомнения в масонском происхождении знаков, украшающих Большую государственную печать США. Эти символы хорошо знают во всем мире с 1935 года, когда их изобразили на купюре достоинством в один доллар[413]. Однако всевидящее око Провидения, венчающее недостроенную пирамиду на аверсе печати, очень напоминает то око, которое взирает на нас с фартука Вашингтона на литографиях XIX века, изображающих первого американского президента в масонском наряде (см. вкл. № 12). Научная, философская и политическая революции XVIII века оказались переплетены, потому что были переплетены сети, передававшие их идеи. Творцы Американской революции были разносторонне одаренными людьми. Пусть отцы-основатели и находились на периферии европейских сетей, которые породили научную и философскую революции той эпохи, – и робко брали за образец для своих масонских лож общественную жизнь Великобритании, богатую разного рода объединениями, – зато в политическом отношении они оказались самими передовыми людьми своего времени. Во многом задача той конституции, что родилась из их размышлений в 1780-х годах, сводилась к утверждению антииерархического политического строя. Прекрасно зная, какая печальная участь постигала республиканские эксперименты в античном мире, а затем и в Европе начала Нового времени, основатели американской государственности разработали систему, которая и разделяла бы власть, и передавала бы полномочия, таким образом существенно ограничивая исполнительную власть избранного президента. В первой статье из сборника “Записки Федералиста” Александр Гамильтон четко определил главные опасности, которые грозят новорожденным Соединенным Штатам: …Опасные амбиции чаще скрываются за благовидной маской радетеля о правах народа, чем за пугающими стремлениями к введению твердого и эффективного правления. История учит нас, что первое куда более верная дорога к деспотизму, чем второе, и среди тех, кто уничтожал свободу в республиках, подавляющее большинство начинали свою карьеру, заигрывая с народом, будучи Демагогами, а затем превращались в Тиранов…[414][415] К этой теме он вернулся в 1795 году. “Достаточно обратиться к истории разных народов, – писал Гамильтон, – чтобы заметить, что на все страны во все времена обрушивалось одно проклятье – существование людей, которые, подстегиваемые непомерным честолюбием, не гнушались никаким средством, если только воображали, что оно поспособствует их выдвижению и возвеличиванию… В республиках раболепные или буйные демагоги молились повсюду на один и тот же идол – власть, где бы она ни помещалась… и использовали в собственных целях слабости, пороки, недостатки или предрассудки народа”[416]. Отлаженная работа американской системы приводила в изумление европейцев, приезжавших в США, особенно путешественников из Франции, где созданная в 1792 году республика продержалась ровно двенадцать лет. Французский политический деятель и социальный теоретик Алексис де Токвиль видел главные причины успеха новой демократии в живучести американских общественных объединений, а также в децентрализованном характере федеральной системы. Особенно примечательно, что такая система сложилась в колониях, где жили религиозные сектанты, бежавшие от гонений в стране, которая поставила крест на своем республиканском эксперименте еще в 1660 году. Как отмечал Токвиль, “в то время, когда сословная иерархия в метрополии все еще деспотически размежевывала людей, колония все больше и больше являла собой однородное во всех отношениях общество”[417][418]. Именно этот специфически эгалитарный характер колониального общества позволил создать чрезвычайно плотную сеть гражданских объединений, которые, по мнению Токвиля, и являлись главной причиной успеха американского эксперимента. Страна, которую он описал в 5-й и 6-й главах второй части своей книги “Демократия в Америке”, являла собой пример, можно сказать, первого сетевого государства. Токвиль писал: Америка сумела извлечь из права создавать объединения максимальную пользу. Там это право и сами объединения были использованы как мощное и действенное средство при достижении самых разных целей. Независимо от постоянных объединений, возникших в соответствии с законом и называемых коммунами, городами, округами, имеется множество других, которые своим рождением и развитием обязаны только воле индивидуумов. С первого дня своего рождения житель Соединенных Штатов Америки уясняет, что в борьбе со злом и в преодолении жизненных трудностей нужно полагаться на себя; к властям он относится недоверчиво и с беспокойством, прибегая к их помощи только в том случае, когда совсем нельзя без них обойтись… В Соединенных Штатах объединяются в целях сохранения общественной безопасности, для ведения торговли и развития промышленности, там есть объединения, стоящие на страже морали, а также религиозные. Всего может достичь воля человека, в свободном выражении себя приводящая в действие коллективную силу людей[419]. Токвиль видел в американских политических объединениях необходимый противовес той опасности тирании, которая всегда таилась в современной демократии, – пускай даже речь шла лишь о тирании большинства. Однако величайшая сила американской системы, по его мнению, заключалась в ее неполитических объединениях: Американцы самых различных возрастов, положений и склонностей беспрестанно объединяются в разные союзы. Это не только объединения коммерческого или производственного характера, в которых они все без исключения участвуют, но и тысяча других разновидностей: религиозно-нравственные общества, объединения серьезные и пустяковые, общедоступные и замкнутые, многолюдные и насчитывающие всего несколько человек. Американцы объединяются в комитеты для того, чтобы организовывать празднества, основывать школы, строить гостиницы, столовые, церковные здания, распространять книги, посылать миссионеров на другой край света. Таким образом они возводят больницы, тюрьмы, школы. Идет ли, наконец, речь о том, чтобы проливать свет на истину, или о том, чтобы воспитывать чувства, опираясь на великие примеры, они объединяются в ассоциации[420]. Токвиля завораживал этот контраст с политическим и общественным устройством его родной Франции. Почему же революция, которая произошла там, в одном из важнейших и крупнейших центров Просвещения, привела к столь удручающе непохожим результатам? Часть IV Реставрация иерархии Глава 21 “Красное и черное” В романе Стендаля “Красное и черное” (1830) Жюльен Сорель выбирает богословское поприще, понимая, что во Франции, где реставрирована монархия Бурбонов, это наилучший способ пробиться наверх. Сорель, сын плотника, предпочел бы, чтобы в стране сохранилась меритократическая система (“когда таланту открыты все пути”), которая утвердилась при Наполеоне Бонапарте. Сорель кончает плохо: его губит не столько собственное распутство, сколько чересчур жесткая общественная иерархия эпохи Реставрации. Однако Стендаль гораздо снисходительнее к необузданной натуре Сореля, чем к бурбонскому снобизму. “Единственный благородный титул – это титул герцога; маркиз – в этом есть что-то смешное; но стоит только произнести герцог, все невольно оборачиваются” – таков один из эпиграфов в этом романе (причем многие эпиграфы Стендаль просто выдумал). А вот другой: “Заслуги? Таланты? Достоинства? Пустое!.. Надо принадлежать к какой-нибудь клике”. И вот еще: “Префект ехал верхом и рассуждал сам с собой: «Почему бы мне не стать министром, председателем совета, герцогом?.. Вот как бы я… заковал в кандалы всяких охотников до нововведений!»”[421][422] Поползновение Бурбонов восстановить иерархические порядки старого режима оказалось непосильной задачей. В 1830 году Карла Х сбросила с трона новая французская революция. А еще через восемнадцать лет третья по счету революция обошлась точно так же с Луи-Филиппом, королем из Орлеанской ветви Бурбонов. Наконец, в 1870 году германское вторжение и очередная революция привели к свержению императора Наполеона III, вымостив путь для третьей и самой долговечной (на сегодняшний день) из пяти республиканских конституций Франции. Во многом очарование этого периода европейской истории состоит как раз в шаткости каждой новой попытки восстановить монархический строй. Однако тот же XIX век был эпохой, когда революционные силы, вырвавшиеся на волю благодаря печатному станку, медленно, но верно стремились вылиться в новые формы власти. А если не возвращать Бурбонов, то куда еще деваться? Опиравшиеся на сети революции – Реформация, научная революция и Просвещение – коренным образом изменили западную цивилизацию. Политические революции – не только в США и Франции, но и во всех странах Америки и Европы – возвестили наступление новой демократической эпохи, основанной на идеале всеобщего братства – того самого, прообраз которого воплощало масонство и пришествие которого экзальтированно призывал Шиллер в “Оде к радости”. Но эти надежды не оправдались. Чтобы понять, почему иерархии вновь одержали верх над сетями, нам нужно опять-таки отказаться от ложного противопоставления этих двух понятий. Даже в удушливых 1820-х годах, когда во Франции заново происходило расслоение общества, там сохранялась четкая архитектура сети. Как мы уже видели, большинство сетей в чем-то иерархичны – хотя бы потому, что одни узлы обладают большей центральностью, чем другие. А иерархия – это просто особая разновидность сети, в которой потоки информации или ресурсов направляются лишь по некоторым ребрам, чтобы предельно увеличить центральность правящего узла. Именно это и раздражало Жюльена Сореля в бурбонской Франции: там существовало так мало способов подняться по общественной лестнице, что он поневоле во всем зависел от горстки покровителей. Кроме того, центральный лейтмотив романа Стендаля – это, если воспользоваться терминологией теории сетей, “невозможная триада”. Чтобы покорить сердце Матильды де Ла-Моль, дочери аристократа, у которого служит Сорель, он притворяется, будто влюблен во вдову, мадам де Фервак. Хотя Сорель ухаживает за обеими женщинами, они не способны сообща действовать против него. А после того, как в разговоре с отцом Матильды Сореля обличает его прежняя любовница, мадам де Реналь, Сорель пытается ее убить. В тюрьме его навещают – по отдельности – и Матильда, и мадам де Реналь. Литературный критик Рене Жирар в 1961 году придумал понятие “миметическое желание”: Матильда возжелала Сореля только после того, как поняла, что его желает другая женщина. В иерархических порядках сеть устроена проще: иногда потому, что находящиеся на вершине сознательно применяют принцип “разделяй и властвуй”, а иногда потому, что в иерархическом порядке по-настоящему важны лишь несколько главных узлов. Стремясь восстановить политический порядок в Европе после потрясений Французской революции и наполеоновских войн, политические деятели, собравшиеся на Венский конгресс, создали очередную разновидность простой сети – власть пяти великих держав, или пентархию, которая в силу самой своей природы имела в своем распоряжении конечное количество способов сохранять равновесие. Ее успех отчасти объяснялся как раз этой самой простотой устройства. Равновесие власти, как мы еще увидим, основывалось на предпосылке, что на большинство европейских стран можно просто не обращать внимания: равновесие зависит от отношений между Австрией, Британией, Францией, Пруссией и Россией – и только от этой пятерки (см. вкл. № 13). Когда в XIX веке начали заново насаждать иерархический порядок, это не привело к уничтожению тех интеллектуальных, торговых и политических сетей, что возникли за предыдущие три столетия. Они продолжали существовать. Более того, в протестантских странах религиозная жизнь становилась все более оживленной и беспокойной благодаря постоянным “пробуждениям” и “возрождениям”. Промышленную революцию – во многом самую преобразовательную из всех революций – можно было бы легко уподобить прочим революциям XVIII века, так как и она стала порождением сети новаторов, из которых одни получили профессиональную научную подготовку, а другие оставались самоучками-любителями. И пусть после 1800 года масонство пошло на убыль, его цель – распространить и регламентировать понятие братства (понимаемого шире, чем кровные узы) – подхватило целое множество новых движений, и не только движение профессиональных союзов, но и многие националистические организации, например, студенческие братства Германии. Только теперь монархические, аристократические и церковные иерархии все успешнее поглощали все эти сети, обуздывали их созидательную энергию и подчиняли их собственной воле.