При чем тут девочка
Часть 16 из 23 Информация о книге
- Спляшем, Григорий? А на мне платье было белое, колоколом, совершенно прекрасное, прическа была из отросших волос, и даже губы я тронула маминой помадой. Спляшем, говорит, Григорий?.. Я сказала: - Хромай отсюда. Костыль! Вот так... Наши судьбы, сведенные однажды промозглой ночью под испуганно шелестящей чинарой, разлетелись врозь, каждая в своем направлении. До меня, конечно, долетали обрывки слухов - что Сенька закончил театральный институт, но не актерский, а режиссерский факультет, потом попалась однажды на глаза заметка, в которой ругали спектакль, им поставленный, за бездоказательно новую трактовку какой-то исторической пьесы. Заметка, надо сказать, тоже была достаточно бездоказательна. Лет через пятнадцать я оказалась в родном городе. Перезвонилась с одноклассниками, узнала новости - кто кем стал, кто с кем разошелся, у кого сколько детей. - Про Плоткина слышно там, в столице? - спросила одноклассница. - Он же у нас режиссер, знаменитость. Говорят, кошмарно талантливый. Вроде его в Москву приглашали даже, обещали постановку в каком-то театре... Ты встреться с ним, он совсем не зазнался. Телефон дать? ...Я не стала звонить Сеньке. Просто пришла на репетицию в наш старый драмтеатр, где Семен Плоткин числился очередным режиссером. Мы с ним столкнулись в пустом фойе. Он оторопел, удивился, обрадовался, обнял меня. - Какими судьбами, Григорий? - Мог бы изречь что-нибудь потеатральней, - заметила я. - Ты ж, говорят, молодой талант. - Я старый хрен, - возразил Сенька. - Смотри, половины зубов нет. Скоро буду булькать, как Баба Лиза... Знаешь, я ее иногда приглашаю на спектакль. Жалко, старенькая... булькает... Мы зашли в буфет, взяли по чашечке кофе. - А ты как, Григорий? - спросил он. - Пишешь, говорят?.. Не читал, прости. Времени не хватает. - Не беда, - простила я. - Главное, чтоб на Пушкина хватало. Помнишь сцену "В келье"? "Еще одно, последнее сказанье..." Помнишь? - А как же! Я был тогда очень талантливый и мог перевернуть театр. Я запросто мог сыграть Гамлета. - Тогда ты про Гамлета ничего не знал, - возразила я. - Ты был шпаной и разгильдяем... Ты всегда был на вылете. - Я и сейчас на вылете, - усмехнулся он, - у меня напряженные отношения с Главным. Мы еще поболтали о том о сем, допили свой кофе с каучуковыми булочками из театрального буфета, и Сенька вышел проводить меня до троллейбуса. Он шел, подняв воротник плаща, и, энергично жестикулируя, рассказывал, как задумал поставить "Макбета" - совершенно по-новому, опрокидывая все традиционные взгляды на Шекспира. - Где ты будешь ставить? - Пока нигде... - сказал он, поеживаясь от зябкого ветра. - Пока так... в воображении... - Ты хоть помнишь, как мы дрожали под дождем всю ночь - решали проблемы жизни, театра? - Дураки, - усмехнулся Сенька. - Лучше бы целовались. - Ну, целоваться-то рановато было, - возразила я. - В пятнадцать лет? Брось. В самый раз, - он помолчал и сказал вдруг: Ты ни о чем не жалеешь? В смысле выбора... Вот ты да я - черт-те чем заняты - химерой, вымыслом. Иногда по ночам думаю: здоровый мужик - на что жизнь кладу? Нужно ли это кому-нибудь или только нам? А, Григорий? - он смотрел на меня, и в его лице было что-то от того Сеньки, который слонялся под деревом ночью, мучаясь неразрешимыми вопросами. Подвалил мой шестнадцатый. Перед тем как я поднялась в троллейбус, Сенька вдруг поцеловал мне на прощание руку. - Галантным заделался, - грустно усмехнулась я, - все равно помню, как ты дореволюционной книгой меня по башке треснул. - Я был влюблен в тебя, - сказал он. - Ради тебя я согласился играть Пимена. Двери сошлись, троллейбус качнулся. - Что ж ты молчал, костыль несчастный? - воскликнула я, но Сенька меня уже не слышал. Он стоял, улыбаясь вслед троллейбусу - руки в карманах, шпана неотесанная... Уроки музыки Рано или поздно я все-таки напишу повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой. Это будет грустная и смешная повесть. Может, вернее было бы сказать: повесть о взаимоотношениях с моим музыкальным образованием, этой крутой, с шаткими ступенями лестницей, преодолеваемой мною шестнадцать лет? Да, шестнадцать мучительных лет, полных тяжелого дыхания, мерцания в глазах и карабкания по ступеням – вверх, вверх, почему-то во что бы то ни стало вверх, к диплому консерватории?.. Нет, именно с ней, Музыкой: с мачехой, а лучше и не с мачехой даже, а с отчимом – жестким, умным и справедливым отчимом, который в самое нужное время выбил дурь из головы и поставил на ноги… Вбитое в меня высшее музыкальное образование сидит во мне как хронически воспаленный аппендикс и дает знать о себе в самые непредвиденные моменты жизни. И тогда виолончельная тоска, всегда настигающая меня в минуты соприкосновения с музыкальным прошлым, а вернее, и не тоска, а призрак тоски – ибо самой тоски уже не существует, она умерла и осталась в пределах этого прошлого, – призрак тоски сгущается и ласково притрагивается к живому моему сердцу, и тогда я вздрагиваю и говорю себе, что непременно рано или поздно напишу грустную и смешную повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой. Но еще не пора, еще не сейчас. И не потому, что я боюсь этих ножевых соприкосновений с прошлым, а просто сейчас о другом. Другая история. …Той весной выходила моя первая книжка, и я жила ею. Вернее, я не жила, а проживала недели и дни мучительного, выматывающего душу ожидания. В доме жили магические обозначения типографских таинств: «первая корректура», «вторая корректура», «сигнал»… Я не могла работать… На письменном столе мертвой стопкой лежал недописанный рассказ, горел просроченный договор на пьесу. Я целыми днями валялась на диване и, закинув руку за голову, представляла свою, не рожденную еще, книжку. Ее синюю обложку и собственное свое имя белыми буквами на синем… За окнами природа творила весну или весна творила природу – во всяком случае, каждый день приносил какую-нибудь новость: то зацветал урюк нежной дымкой, то появлялись стаи индийских птичек майна, юрко бегающих по траве. Надо было отвлечься, закончить рассказ, дописать пьесу, выйти погулять и в конце концов сменить домашний черный свитер на что-нибудь полегче. Но я с утра до вечера валялась на диване в черном свитере и молча, напряженно пересиливала время. Я была парализована ожиданием. Целыми днями я ждала звонка из издательства. К вечеру, не дождавшись, звонила сама. Есть ли новости? Нет. Вероятно, на днях. На днях… На днях?!! А как прожить эти дни?! Да кончится ли это когда-нибудь?! Существование в ожидании становилось ужасным, непереносимым… Сейчас я подозреваю, что это были самые счастливые дни моей жизни… Наконец однажды к вечеру позвонили. Да, поздравляем, прибыл сигнал. Моя редактриса говорила спокойно-приветливым голосом, как будто ничего невероятного не произошло. Не было в ее голосе упоительного счастья, и это внушало к ней ненависть. – Но сегодня вы, вероятно, не успеете приехать. До конца рабочего дня осталось полчаса. Придется до завтра… – Нет-нет, я успею! Такси поймаю, или частника, или грузовик! Мусорку! Поливалку! Я буду в издательстве через двадцать минут!! Выскочив из дома в том же черном свитере, я помчалась через двор – навстречу сбывшемуся счастью в синей обложке. – Можно вас на минутку? В нашем дворе жила семья каких-то восточных людей – не то персов, не то осетин, не то бухарских евреев. Отец семейства, щуплый человечек с щеголеватыми усиками, работал экспедитором, развозил на машине мясо. Часто в обеденное время во дворе стояла его машина с синим фургоном. А матери в семействе не было, вот какая беда у них стряслась, мать умерла за три года до всей этой музыкальной истории. – Можно вас на минуточку? – Ко мне, робко улыбаясь, подходил папа семейства. – Если вы не очень торопитесь. – Да, пожалуйста. – Я почувствовала, что сатанею, но сложила на лице сложную гримасу приветственного внимания. Мою жизнь всегда отягощали издержки домашнего воспитания, воспитания, я бы сказала, перегруженного традициями восточной вежливости и приветливого уважения ко всем – к старцам, к соседям, к знакомым, к незнакомым, к еле знакомым тем более, ведь они вроде бы знают тебя, но знают недостаточно, не дай бог, составят о тебе превратное мнение… Папа восточного семейства как раз относился к отряду еле знакомых. Встречаясь во дворе, мы кивали друг другу. – Да, пожалуйста… – Мы незнакомы, но мы об вас знаем… – торопливо заговорил он, все так же робко улыбаясь. – Об вас во дворе хорошо говорят… – Да? – вежливо удивилась я, не зная, что еще сказать по этому поводу. Секунды уносились прочь, книжка лежала в издательстве, на столе редактрисы. – Так что же? – Вы ведь закончили консерваторию? – радостно продолжал он. Я затосковала. – Ну… вообще-то… да… – промямлила я. К тому времени прошел год, как я рассталась с должностью концертмейстера и была совершенно свободна для занятий литературой. И эта выстраданная, долгожданная свобода все еще казалась мне непозволительным счастьем, чем-то неприличным, неловким, из ряда вон выходящим. Многолетние обязанности по отношению к Музыке реяли за моей спиной грозной недавностью, и я еще не смела до конца поверить, что свободна, свободна, свободна. Так человек, долго таскающий тяжкую ношу и наконец сбросивший ее, рад бы поверить, что легок отныне и порывист, да ноют плечи, ломит поясницу, дыхание неровно. Маленький вежливый человечек напомнил о моей многолетней каторге, о кнуте, который совсем недавно еще гулял по моим плечам. И плечи содрогнулись… Папа семейства опустил тяжелую авоську с картошкой, и она грузно развалилась на асфальте. – Я насчет дочки… – продолжал он, разминая руки с багровыми рубчатыми следами от веревочной авоськи. – Она такая способная, такая умница, вы просто получите удовольствие!.. – А-а, – поняла я, – вы хотите ее музыке учить? – Вы будете получать большое удовольствие, – просительно повторил он и, спохватившись, торопливо добавил: – Цену сами назовите! – К сожалению, я уже не связана с музыкой. Понимаете, совсем… – Я сделала огорченно-вежливое лицо и даже руками слегка развела. Потом искоса взглянула на часы и беззвучно застонала: домчать меня до издательства мог только лихой частник. – Как это – совсем? – Он недоверчиво улыбнулся. – Ну, до-ми-соль какое-нибудь еще помните, туда-сюда? – До-ми-соль помню, – уныло согласилась я, чувствуя, что втягиваюсь в какие-то нелепые объяснения, отнекивания, настаивания, вместо того чтобы вежливо, но твердо отказать сразу. – Мы очень хотим вас, – сказал он и вздохнул. – Об вас во дворе хорошо говорят. Вы будете получать от нее удовольствие, она такая способная, моя Карина! – Знаете что, – предложила я, – давайте я созвонюсь с друзьями-музыкантами и подыщу для вашей Карины хорошего педагога. – Мы только вас хотим, – грустно, но настойчиво возразил он. – Ее покойная мать так мечтала об этом… Я поняла, что погибла. Робкий человек, сам того не подозревая, огрел меня второй раз. У меня есть жесткие правила, я умею отказывать. Я умею дорожить своим временем и оберегать его от посягательств ненужных мне людей. Необходимо только, чтобы люди эти были вполне благополучны. Вот звонит приятель и просит написать рецензию на спектакль, поставленный его другом-режиссером.